Шацкий ждал слез, истерики, которые всегда случались в подобные моменты.
Моника Найман прищурила глаза в концентрации, прикусила губу и, наконец, сказала:
— Да, я понимаю.
Без истерики, скорее — облегченность от того, что удалось ответить как следует.
— Он был убит. Я прокурор, ведущий следствие. Вы, в качестве супруги покойного, являетесь стороной в производстве. Важным свидетелем. Как минимум, важным свидетелем, — грозно закончил Шацкий.
Он ожидал понятного возмущения и размахивания руками, которые всегда появлялись в такие моменты допроса.
— Понимаю? — произнесла женщина вопросительным тоном не подготовившегося ученика, который пытается догадаться на устном экзамене.
— Соберитесь тогда, пожалуйста, и ответьте на вопрос: откуда взялся этот шрам?
— Из прошлого. Тогда мы еще не были знакомы. Точно я и не знаю.
— Вы никогда не спрашивали?
— Ну, как-то так — нет.
— Вы звонили мужу? На работу? На мобильный? Писали эсэмэсы?
В представляемом фильме за его спиной должен был случиться драматический поворот действия, поскольку Моника Найман полностью отключилась.
— Пани звонила?
Та хотела еще выпить соку, но в пакете остались последние капли — женщина долго и тщательно их вытряхивала.
— Это смешно, когда пан вот так спрашивает, потому как мне кажется, что я и действительно не звонила. — Моника Найман глянула, словно желая извиниться. — Даже не знаю, почему.
5
Какое-то время Шацкий еще помучился с Моникой Найман, жалея о том, что это не допрос под протокол, что все это не регистрируется. Если у женщины имеется что-то общее с исчезновением мужа, это было бы замечательным доказательством по делу. Еще он вытянул из хозяйки информацию относительно операции стопы, которая подтвердила то, что сказал Франкенштейн, включая и варминьские прогулки. Прокурор взял медицинскую документацию и оставил ее по дороге в больнице на Варшавской. Пришлось отдать дежурному, хотя в Анатомическом театре горел свет: «Пан профессор закрылся и категорически потребовал, чтобы ему не мешали».
Покидая территорию больницы, Шацкий не мог отогнать от себя картинки, как ученый вкладывает в череп захваченный мозг и пришпандоривает к нему электроды. Фамилия обязует…
Сам он был уверен в том, что в прокуратуре в такое время будет пусто, но в коридоре сидел Фальк и заполнял какие-то бумаги. Он сидел на неудобном стуле для посетителей, за небольшим столиком, скрючившись в неестественной позе. Заметив Шацкого, он вскочил на ноги и надел пиджак.
— У вас что, нет лучшего места для работы?
— Вообще-то я пользуюсь столом в секретариате, но после работы там закрыто.
А как тогда оценивать политику вечно открытых дверей у начальницы?
— Проходите ко мне в кабинет. Я на вахте оставлю распоряжение, можете пользоваться им, когда меня нет, и когда я на месте: там имеется дополнительный письменный стол. Разве что иногда попрошу оставить меня одного. Понятно?
Эдмунд Фальк застегнул верхнюю пуговицу пиджака и вытянул негнущуюся руку, словно он и вправду состоял из деревянных элементов, соединенных веревочкой.
— Крайне благодарен пану.
Он комично поклонился, и только тут Шацкий внезапно понял, кого же Фальк ему напоминает. Он все время чувствовал какое-то подобие, но ассоциация не приходила, так как он уже сто лет не пересматривал тех фильмов. Его асессор выглядел ну один в один как Луи де Фюнес. Сам Шацкий этого не заметил раньше, так как Фальк был, во-первых, молодым, а во-вторых, смертельно серьезным. Тем временем, сам он актера помнил пожилым, с вечной улыбочкой на лице. Но помимо того: та же самая мелкая фигурка, удлиненное лицо, выдающийся шнобель, высокий лоб и черные, густые брови, выходящие далеко за глаза и сворачивающиеся к низу.
— Да? — вежливо спросил Фальк, поскольку восхищенный собственным открытием Шацкий пялился на молодого коллегу совершенно не элегантно.
Тот ничего не ответил, открыл дверь в кабинет и пропустил асессора вовнутрь. Потом приказал Фальку внимательно слушать и рассказал историю скелета с улицы Марианской.
Эта профессия способна быть неблагодарной. Каждый прокурор мог по ходу назвать сто причин, по которым прокурором быть не следует. Начиная с бюрократии и идиотской статистики, через некомпетентных экспертов и строптивых полицейских, вплоть до психического бремени постоянного контакта со злом и презрения со стороны общества, с которым они встречались на каждом шагу. Не было такого прокурора, который бы дома не размышлял об адвокатуре, который на дружеских встречах не планировал тогу консультанта, и который после рюмки водки не бросал всего к чертовой матери. Что самое интересное, из профессии уходило крайне мало людей.
Прежде всего, потому, что необыкновенную силу и уверенность дает то, что ты находишься на правильной стороне. В мире, в котором большинство профессий заключается в том, что людей обманным путем заставляют приобретать не нужные им вещи и услуги, где моральный релятивизм и готовность к унижениям часто бывают столпами карьеры, прокуроры стояли на стороне добра. Один раз им удавалось лучше, другой раз — хуже, но профессия их заключалась в совершении акта правосудия, делании добра, чтобы мир был более безопасным. Сколько человек может чувствовать гордость за свою профессию?
Но стоило быть прокурором и ради таких моментов, как этот. Двое мужчин вошло в кабинет, словно актеры в пантомиме. Чопорные, словно аршин проглотили, в костюмных мундирах, выдерживающие дистанцию. Младший поначалу слушал, потом задавал короткие вопросы, но чем дальше включался в рассказ, тем сильнее он загорался. Не прошло и четверти часа, как оба уже сидели без пиджаков, подвернув рукава, над двумя кружками дымящегося кофе, и множили следственные версии.
Как здорово быть рыцарем справедливости. Но иногда здорово быть и детективом из приключенческого романа. Старший из прокурорской пары любил это сильнее, чем готов был признать кому угодно. Младший же только без памяти влюблялся в это же.
— Этот театр их и погубит, — заявил Шацкий, застегивая манжеты сорочки; после мгновения экстатического возбуждения каждый из пары мужчин возвращался в давно выработанную роль.
— Почему «их»?
— Нужно похитить взрослого мужчину, убить, превратить в скелет и подкинуть в самый центр города. Было бы удивительно, если бы все это совершил только один человек.
— А почему театр их погубит? — Фальк допил кофе и надел пиджак.
— Это я проходил несколько раз. На самом деле, умные преступники, если хотят кого-нибудь убить, то напаивают этого типа до беспамятства, душат его и закапывают в крепком полиэтиленовом мешке где-нибудь посреди леса. Совершенное преступление: в этой стране треть площади — это леса, чтобы такое обнаружить, это должно еще повезти. Но как только кто-то начинает забавляться в театр, в игры, в странные останки, то оставляют при них столько следов, что обязательно должны попасться.
6
Шацкий вышел на покрытую тающим снегом улицу Эмилии Плятер и посчитал, что необходимо хорошенько пройтись, прежде чем возвращаться в царство двух вредин. Уж слишком он был возбужденным следствием, так что легко мог и скандал начать. Решил устроить себе прогулку вокруг здания регентства[31] — чтобы остыть, хватит.
Он свернул налево, у мокрого снега была странная консистенция разваренной каши. Быстрый марш разогрел Шацкого и отвлек его внимание от дела; наконец-то прокурор перестал видеть перед собой скелет, уложенный на хромированном столе. За светофором, между зданием суда и виселицами — как называли здесь старый памятник благодарности Красной Армии[32] — он думал уже о том, что ждет дома.
«Мы должны поговорить». Понятное дело, всегда нужно разговаривать. Лучше всего — много-много часов, лучше всего — без конца вести разговоры, которые не вели к какому-то катарсису, они сами засыпали под них от усталости, а на следующий день даже не помнили, о чем говорили. Но сам он вел эти беседы вежливо, небольшой частью собственного сознания, все остальное оставляя на то, чтобы не сорваться, не заорать, не грохнуть кулаком о дверцу шкафа, не выбежать из комнаты. Шацкий знал, что так надо, что женщины требуют именно того.
Потому-то он беседовал, вел переговоры, старался быть современным. Он вкладывал массу сил в то, чтобы строить партнерские отношения. Вот только, холера ясна, люди ведь не одинаковы. Можно повторять, будто бы пол никакого значения не имеет, только он всегда будет иметь значение. Это гормоны, это генетическая память, созданная посредством исполнения столетиями определенных общественных ролей. Да, они строят союз партнеров, но Шацкому легче — даже если Женя над этим и смеется — выйти на работу с портфелем. Понятное дело, это не охота на мамонта, а всего лишь символический жест: я покидаю семейный очаг, чтобы у нас было чего есть, и чтобы все чувствовали спокойствие. К тому же, сама его профессия означала: я покидаю дом, чтобы вы могли чувствовать себя в безопасности. Вот интересно, вот сколько шерифов с Дикого Запада, вернувшись после охоты на бандитов, делило с женами домашние обязанности.
Да, он понимал, что это не пятидесятые годы в Америке. Не ожидал, что после того, как переступит порог, с него кто-то стащит сапоги и наденет шлепанцы, а после обеда в его руках сами собой очутятся стаканчик бурбона и газета. А собственных детей заметит лишь тогда, когда они вернутся, получив высшее образование, и он сможет решать, пожелает ли он с ними подружиться или нет.
Шацкий даже понимал, что это не семидесятые годы, которые он прекрасно помнил, годы счастливого детства в ПНР. Что он не может ожидать того, что после возвращения из конторы его будет ожидать обед из двух блюд — которые еще предстоит нагреть — а в воскресенье из духовки будет разноситься запах пирога.
Он даже понимал, что это не девяностые годы, и что не каждая сексистская шутка смешна, а длина юбки зависит от решения женщины, но никак не от требований ее начальника.
Но, черт подери, вот с тарелкой и двумя чашками — это уже перебор. Он обязан стоять рядом с прозекторским столом. Он должен сообщить совершенно чужой женщине, что ее муж убит. Это он спускается в дыру в земле, чтобы осматривать там человеческие останки. И за все это ему следует хоть капля уважения. Капелька ёбаного уважения.
7
Тем временем, в окрестностях Ольштына, не слишком близко, но и не слишком далеко, под конец дороги между центром города и улицей Рувной, обычный мужчина, обыкновенный настолько, что его можно было бы посчитать статистическим, возвращался с работы, слушая «Адажио для струнных» Сэмюэля Барбера. Когда-то он считал, будто бы это что-то из Михала Лёренца, потому что фрагмент был использован в «Кролле» Пасиковского,[33] в самом начале, когда Линда на газике едет через полигон. Эту вещь он обожал, вот и сейчас слушал по кругу, направляясь по крутой дороге в сторону Гданьска. Сегодня был хороший день, и он всегда слушал это в дороге, когда день был удачным.
Ровнехонько на повороте в Гедайтах, как по желанию, на седьмой минуте в музыке случилась краткая пауза. После поворота он прибавил газу, подняв руку в дирижерском жесте, а на руль мягко опустил ее в тот самый миг, когда заплакали скрипки. Великолепно, сегодня все было великолепно. До дома никуда сворачивать уже не нужно, Барбера хватит до самых ворот.
Хватило. Какое-то время он не выключал двигатель, чтобы не попортить турбину дизеля. Правда, так следовало делать, вроде как, после интенсивной езды, но лучше подуть на холодную воду. В данном случае, на горячий двигатель. Он глядел на дом, который выстроил, на дерево возле террасы, что сам посадил, и которое сейчас было красиво присыпано снегом. На свет в окнах, за которыми сейчас игрался его сын, а жена крутилась по кухне. Сильно замечательного она оттуда не выкручивала, но он не жаловался. Женщины — они разные, а эта принадлежала ему, именно такую он выбрал, именно о такой заботился, как только мог лучше.
Он был мужчиной и делал свое, что делать следовало. Мужчиной современным, который не требовал ни взаимности, ни благодарности за опеку, которой он окружал собственный дом и собственных близких. Он делал это из любви и — он был готов в этом признаться — ради гордости, сопровождающей исполнение его желаний.
8
Он вошел в дом, повесил пальто и, к сожалению, запах теплой еды в ноздри не ударил.
— Хеля! — крикнул он.
Снял ботинки, почувствовав усталость. Давненько у него уже не было такого длинного дня.
— Чего?! — крикнула та в ответ из глубины большого жилища, голос здесь отражался словно эхо.
Понятно, скорее умрет, чем придет сюда. Он прошел в кухню: расположение помещений в доме было таковым, что совершенно естественно из прихожей ты сворачивал на кухню. Довольно часто их гости даже и не попадали в остальные комнаты, вся домашняя и светская жизнь шла в громадной кухне. Он зажег свет. Тарелка, чашка из-под кофе и стакан из-под сока стояли точно в том месте, где он их оставил утром. В том числе и крошки.
— Хеля! — рявкнул он таким тоном, что на сей раз прибежала. Дочка глянула на отца вопросительным взглядом влспиталки детского сада, которой никак не могло понравиться то, что какой-то короед морочит ей голову.
— Какой у нас сегодня день? — спокойно спросил он.
Та вопросительно подняла брови. Совершенно как Женя; вот удивительно, достаточно им совсем недолго прожить вместе, чтобы начать делаться похожими одна на другую.
— Я все тебе объясню…
— Хеля, — перебил он ее ответ, подняв руку, — одно дело. Не сто, не десять, всего одно. Тебе не нужно окружать опекой троих младших братьев и сестер, помогать мне в ведении семейного бизнеса, тебе даже не нужно стирать свои трусы или мыть ванную, которая, каким-то чудесным образом, вымывается для тебя сама. Раз в неделю, по вторникам, когда у тебя только четыре урока, ты должна сделать обед. Одно дело в неделю. Одно, прописью: одно. И которое в очередной раз оказалось для тебя слишком трудным.
Понятное дело, у девушки на глаза уже навернулись слезы.
— Ты вообще не понимаешь моей ситуации…
— Ну да, естественно, бедное дитятко из разбитой семьи, воспитываемое отцом-психопатом и злой мачехой. Прелестный цветочек, насильно оторванный от своих варшавских корней. Ты лучше не беси меня. Все ходят вокруг тебя на цыпочках, принцесса Шацкая, а ты в награду плюешь нам в суп. Извини, не плюешь. А знаешь почему? А потому что никакого чертова супа и нет!
Дочь со злостью глядела на него, губы шевелились, как будто бы она еще не решила, на какое оскорбление решиться.
— Ты еще ударь меня! — крикнула она наконец плаксиво.
От изумления Шацкий не мог сказать ни слова.
— Ты чего, совсем поехала? За всю свою жизнь даже подзатыльника не получила.
— Наверное, вытеснила. Пани педагог говорила, что такое возможно. Вытеснение травмы. Боже, что я пережила.
И спрятала лицо в ладонях.
Шацкий пытался успокоиться, но чувствовал, что внутри закипает.
— Не могу в это поверить. Просто скройся с глаз, а не то и вправду получишь травму. И гарантирую, что вот ее ты не сможешь вытеснить в течение последующих семидесяти лет. Мотай. И мигом.
Хелена повернулась на пальчиках и ушла, вытянувшись в струнку. Вся такая гордая, несмотря на все пережитые неприятности. Шацкий не мог сдержаться, чтобы не показать спине дочери средний палец.
— А за пиццу я вычту из твоих карманных. И обещаю, что это будет очень дорогая пицца.
Совершенно обессиленный, Шацкий уселся на кухонной столешнице, прямиком в оставшуюся еще с завтрака кляксу кетчупа, и почувствовал, как на заднице увеличивается мокрое пятно.
Тут уже он не смог сдержаться и фыркнул. Затем подвернул манжеты, помыл посуду после завтрака и заказал пиццу. Вообще-то говоря, ему даже хотелось как раз пиццы. Он как раз ставил воду для своего священного вечернего кофе, когда домой вернулась Женя. А вместе с ней неожиданно прибыл запах китайщины.
Стукнули сбрасываемые в прихожей сапоги, и тут же она вошла на кухню: высокая, зарумянившаяся от холода, в довольно длинном радужном шарфике, обернутом вокруг шеи. Женя выглядела мило, словно подросток.