За сокровищами реки Тунгуски (сборник) - Кравков Максимилиан Алексеевич 3 стр.


– Прямо так?!

– А чего же? Сорвется, – хуже не будет.

– Правильно говоришь. Спасибо тебе!

От души пожал ему руку. Крепко. Шел по дороге – сердце горело. Каким оголтелым или злоумышленным был человек, так легко, с кондачка, поставил под удар большое наше и нужное дело? Я искренне ненавидел в эти минуты фатоватого квартирьера. Совсем не думал о том, что нет у меня ни рекомендации, ни о том, что Васильев – член Реввоенсовета. Нес, как знамя или как факел, свой негодующий протест.

Вот «Модерн». Зеркальная дверь, зеркало в вестибюле. Камень, железо, частью стекло – выдержали наше время – остались от прошлой шикарной гостиницы. А ковры, цветы, тепло и швейцар – не выдержали – похерились. Со швейцарами исчезла и чистота: намерзший снег на ступенях, на стенах или пыль, или копоть. Черная доска. Криво мелом: «Васильев – № 17». Нашел! Коридоры темные, пахнет керосином. Пыхнул спичкой – семнадцатый номер. Постучал. За стенкой ходят шаги. Еще постучал. Дверь открылась сразу – в полусвет, в табачный дым. Сунулась голова.

– Войдите же, я сказал…

– Могу ли я видеть товарища Васильева? – И попутно сфотографировались занавески на окнах, и шипящий примус со сковородкой, и толстая женщина, почему-то враждебно огрызнувшаяся на меня глазами.

– Я – Васильев, – грудным и усталым голосом сказал человек.

Я назвался.

– Садитесь.

Васильев длинный, в одной фуфайке, ссутулился на кресле, захватил рукой небритый подбородок, слушает и думает из-под нахмуренных бровей:

– Такой произвол, простите, ни в какие ворота не лезет! – закончил я свою жалобу.

Васильев пощурил глаз, отпустил подбородок и мягко тронул меня по колену.

– Не волнуйтесь – уладим. Я знаю немного это дело.

Успокаивающий у него приглушенный бас.

И громко в соседнюю дверь:

– Коля!

Предстал адъютант – воплощенная готовность с револьвером и блокнотом.

Болезненно морщась, говорил Васильев куда-то в пол, негромко, раздельно, настойчиво.

– Я просил, чтобы так не решать. Надо выяснить раньше. Что за спешка?

– Но… товарищ Васильев, – перепугалась готовность, – сам же сотрудник музея указал квартирьеру…

– Какой сотрудник? Мало ли говорят… Вот официальный представитель музея.

Взял, блокнот, кинул в страницу несколько строчек.

– Поезжай сейчас в штаб, передай это Михину. Скажи – я просил…

Адъютант щелкнул каблуками и исчез. Васильев улыбнулся хорошей измученной улыбкой. И, провожая до двери, сказал просто, по-товарищески:

– Ладно, что вы меня захватили. Я завтра уезжаю.

И добавил задумчиво:

– Случается в этой суматохе, знаете, всякое…

Как на крыльях вышел я из «Модерна»!

Женщина везла на салазках охапку дров, – паек, как она объяснила, – и рассыпала их у подъезда гостиницы. Я собрал с удовольствием эти дрова и сам перевез через улицу салазки и, наверно, еще раз проделал бы то же, если бы это понадобилось, и с такой же радостью. Так подняла и взвинтила меня отзывчивая теплота Васильева. Идя навстречу прохожим, я внезапно чувствовал рождающуюся у меня улыбку, старался сдержаться и ничего не выходило, и встречные тоже начинали улыбаться. В таком настроении я дошел до музея.

Нахлобучил татарчонку картуз на глаза:

– Букин здесь?

– Верху они се, – радостно залопотал мальчишка.

Мягко ступая валенками, по дороге я зачем-то свернул в канцелярию и стремительно распахнул дверь. От раскрытого шкафа отскочил человек с таким испугом, что я даже не признал в нем сразу нашего Жабрина. На пол рассыпалась папка с грудой бумаг. Был момент непередаваемой неловкости. Жабрин спиной ко мне скорчился, подбирая разлетевшиеся листочки. Это были бумаги Корицкого. Или я нашелся, или так уж велик был наплыв переполнивших меня радостных чувств, но я торжественно провозгласил в этот жалкий момент:

– Ура, наша взяла!

Жабрин в тон мне ахнул, что-то заговорил, все елозя на коленях, подбирая бумаги.

– Мои нервы никуда не годятся, – оправдывался он, – я укладывал дела и от неожиданности вот все разронял…

Я помчался наверх. Было общее ликование. Сережа каждого угощал папиросой. Весь остаток дня я работал как бешеный. Увлечение мое не слышало ни усталости, ни времени.

Пробегая мимо Инны, разбиравшей библиотеку, я галантно приветствовал ее воздушным поцелуем. От изумления она открыла рот и бухнула из рук толстенный том.

– Ох, окаянный!

– Так действует на женщин один воздушный поцелуй!

– Какой нахал!! Ни воздушный, ни настоящий….

Я прервал ее, поцеловав прямо в губы. И опрометью бросился по залу. Вдогонку мне полетела щетка и весело возмущенный окрик.

Опять новое утро, а я еще чувствую славный прошедший день, чувствую бодрый, свежий подъем. Кончаю утренний кофе и жду Сережу. У меня в гостях мой приятель, тоже сторож – старик Захарыч. У Захарыча нос, как дуля, весь иссечен морщинами. От мороза и водки налился вишневым закалом. Пьем на верстаке, к кофе сахарин, разведенный в бутылочке. Захарыч не признает сахарина.

– Не, паря. Ежели бы то николаевски капли – то так, так, а чё я всяку всячину буду в себя напячивать?

– Ну, пей так…

– Я с солью. Кофий-то с ей, будто наварней… Да! Отстоял ты, значит, музей? Это, брат, не иначе, кака-то гнида солдат на вас наторкнула! Скажи, заведенье такое, и старый и малый учиться ходят и… на тебе! Под постой!

– Выкрутились кое-как.

– Выкрутился! Это ты на начальника такого потрафил. А то, знаешь, оно, начальство-то, всякое бывает. Иной, глядеть, Илья Муромец – на заду семь пуговиц, а… бога за ноги не поймат… А этот, с головой попался…

Вошел Сергей.

– Айда музей отпирать!

– Идите, ребятишки, – подымается огромный Захарыч, – идите, и по мне куры плачут – пойду.

Захарыч – сосед. Он – напротив, через, улицу, сторожит совнархозовский склад.

Снимаем печать – отмыкаем замок.

В полутьме высокого, затемненного железными шторами зала неясно поблескивали ряды стеклянных цилиндров с заспиртованными препаратами. Через комнату тяжело навис растопыренными костьми скелет морской коровы, истлевающий памятник однажды угасшей жизни, такой непохожей на нашу.

Позванивая ключами, я направился отпереть парадную дверь, когда изумленный голос Сережи окликнул меня.

– Смотрите… это что?

С неделю тому назад, за отсутствием места в кладовых, мы поставили в вестибюле несколько статуй, привезенных мной из Трамота. Так и высились с тех пор три гипсовые фигуры у двери, как три холодных швейцара. Сейчас весь пол вокруг них был усыпан раздробленным гипсом. У юноши с диском одна рука отвалилась, и торчал из плеча безобразный железный прут, словно обнажившаяся кость. Фавн, играющий на свирели, и девушка с урной стояли изувеченные таким же манером, однорукие, точно скрывшие боль под каменной маской.

– Что за дьявол, – открыл я глаза, – смотри-ка… у всех по руке отпало…

Сергей был подавлен.

– Ничего не понимаю, – вздергивал он плечами. – Что… такое?!

Кто мог это сделать? Когда? Наконец, зачем?! Не могли же руки отломиться сами?!

Я внимательно исследовал статуи.

– Погоди… смотри на этот излом… Почему он пропитан влагой? Пахнет уксусом. Вот так история!

Выше отлома глубокие вдавлины истерзали гипс, как следы зубов.

Я набил свою трубку, отошел, закурил и сел.

– В чем же дело-то, – обескураженно приставал Сергей, – твои предположения?!

– Единственно: эти граждане ночью повздорили и перекусали друг друга…

– Иди к черту, – обиделся Сергей, – балаганщик!

Как-то и не заметил я подошедших Букина и Жабрина. Букин рассердился, вспылил. Жабрин очень испугался и сразу сделался каким-то официальным.

– Поручай вам охрану музея, – кипятился старик, – тары-бары – это мы умеем! А под носом черт знает что происходит!

Потом поразобрался и, как говорят, отошел.

– Хорошо, что дрянь испорчена, – успокаивался он, – гимназические модели… А ведь у нас мрамор есть… ценный…

Жабрин тоже осмелел. Нюхал отбитые куски, кажется, даже лизал.

– А знаете, товарищи, – объявил он, – эти статуи кто-то облил уксусной кислотой. Кислота разъела гипс, и он за ночь отвалился.

Объяснение было правдоподобно. Начали вспоминать. Последняя экскурсия ушла вчера поздно, уже начало смеркаться. И экскурсия-то была из какого-то детдома. А мальчишки особое, и притом озорное, внимание всегда уделяли нашим статуям. И был даже случай, когда Аполлона однажды украсили старой прорванной шляпой. Естественно, что и нынешний казус можно было объяснить скверным хулиганством какого-нибудь озорника. Тем более, что в толкотне татарчонок наш легко мог и недосмотреть за всеми. На том и покончили. Разбитые статуи решили убрать, а татарчонку сделали строгий наказ за посетителями смотреть в оба.

– Знаете, Юрий Васильевич, – говорил я Букину, поднимаясь с ним в верхний зал, – это какой-то исключительный случай. Заметьте, какое уважительное отношение к музею со стороны рабочих, красноармейцев и школьников. Можно сказать, – даже любовное отношение. И вдруг такая чертовщина!

Тогда же я вспомнил недавнюю угрозу постоем, какую-то темную для меня обмолвку адъютанта Васильева и опасения Захарыча. И связал почему-то все это с сегодняшним происшествием. Невольно рождалось подозрение о какой-то интриге, рождалось тем легче, что из нервной тревоги была соткана вся тогдашняя жизнь. По Сереже все это скользнуло поверхностно – он просто возмутился, потом прогорел и забыл. Забыл для картин, для страстной своей хлопотни. А Инна – омрачилась.

Удивительное время. Время, когда границы возможностей отодвинулись в неизвестность. Когда выход из самого гибельного положения находился по-детски просто, когда гибель подстерегала, не оправданная ни обстоятельством, ни здравым смыслом. Мы смотрели на жизнь в телескоп, мы стремились приблизить к себе дух событий, мы хватали чувствами оформления массовых передвигов и сборов. А там, в глубине, меж корнями пришедших в движение массивов, из неведомых недр просачивались незаметные ручейки нездорового, странного и причудливого, вытекшие из болота жизненного отстоя. Мы замечали их, когда они лезли в глаза, и все-таки не удивлялись.

– Ведь музей собирает всякие редкости? – допытывается у меня белолицая дама с темными впадинами под глазами, в черной шляпе со страусовым пером.

– Конечно… если они нужны для науки.

– Ах, это так приятно слышать, что еще интересуются наукой… Видите ли, одна моя знакомая… ее муж был офицером пограничной стражи… так вот эта знакомая очень нуждается, и хотела бы продать музею замечательную вещь…

– А именно?

– Человеческую кожу…

– То есть как… кожу?

– Так, содранную с живого человека.

Дама протянула мне сверток в газетной бумаге. Это было нечто, похожее на папушу листового табаку, – коричневый, хрупкий, морщинистый свиток.

– Она теперь засохла, – объясняла дама, – если ей дать хорошо отсыреть, она развернется и будет, как рубашечка… распашонка…

– Черт возьми, – невольно вырвалось у меня, – и сколько же за это хочет ваша знакомая?

– Продуктами… или золотом?

– Где ж у нас золото?

Дама вынула бумажку, развернула, прочитала:

– Два пуда муки крупчатки, 10 ф. масла, 5 ф. сахара, 1/2 ф. чая и 2 ф. мыла. Ведь недорого?

Нет, это было для нас дорого, и дама ушла огорченная.

Говорит мне Жабрин:

– А жаль все-таки, что упустили. Пригрозить бы ей соответствующим учреждением – так, поверьте, задаром бы отдала… Проделикатничали вы… Но я вот о чем хотел вам сказать…

И, вполголоса, весьма озабоченно:

– Повлияйте вы на товарища Кирякова! Ей-богу, добра не будет от этой литературы. Он ведь держит ее на виду. И сам попадется, и нас подведет!

Надо сказать, что у нас в музее в ворохах получавшихся отовсюду книг и газет нашлась колчаковская литература – несколько брошюр и воззваний. И Жабрин первый наткнулся на них. На днях он намеком давал мне понять о своих опасениях, теперь заговорил прямее. Как раз вошел Сережа.

– Слушай-ка, – говорю я ему, – надо как-то устроить, чтобы, правда, недоразумения не вышло.

– Просто – уничтожить, – заявил Жабрин.

– Ну, товарищи… – загорелся Сергей, как бойцовый петух, – вы… думайте, что говорите! Прежде всего, литература в моем отделе – и я отвечаю. А теперь по существу. Мы обязаны отразить в музее нашу эпоху? Обязаны! А если так, если вы собираетесь представлять революцию, так дайте и путь, которым она пришла! И всех этих Колчаков и Деникиных, через которых она перешагнула – тоже представьте. А сегодняшний день без вчерашнего – будет непонятен. Это – истина! Что же касается уничтожения, то такую штуку можно предложить, либо свихнувшись, либо по-заячьи струсив.

В наступившем молчании я увидел, что нас было четверо. Четвертой стояла вошедшая Инна, – закусила губу и смотрела на кончик ботинка.

Жабрин встал и, бледно усмехаясь, пошел к двери…

– Зачем ты облаял его, Сережа? – смеясь, укорила Инна.

– Да черт возьми! – возмущался Сергей. – Что за дикие подходы такие к вещам? Самое естественное и обычное в нашем деле становится осложненным такими «высшими» соображениями, что их мне и не понять! Либо я дурак круглый, либо вы дураки!

– Мы дураки, Сережечка, – успокоил я, – а ты все-таки книжки-то собери и запиши в каталог. Формально.

– Экий разиня, Сережка… Вечно что-нибудь потеряет…

– Что вы, Инночка, ищете?

– Помогите, Морозка… Там Букин в истерику впал. Ему, видите ли, в кладовую понадобилось, а ключ, как нарочно, исчез. Давайте вместе пошарим…

Это была история довольно обычная. Сережа в пылу работы всегда закладывал связку ключей куда-нибудь в шкаф или на подоконник и потом в раздражающих поисках метался по всему музею.

Осмотрели мы канцелярию – ничего не нашли. Спустились сверху Букин и унылый Сережа.

– Может быть, Жабрин взял? – спросил я его.

– Он ушел по делам уж с час… да и зачем ему ключи?

Обрадовал татарчонок. Он нашел. Ключи оказались рассыпанными по ступеням лестницы, уходившей в верхний этаж. Проволочка, на которой они были скреплены, видимо, разогнулась.

– Да… – бормотал Сергей, опять омрачаясь, – тут все… кроме нужного. От кладовых все-таки нет…

И сколько мы ни искали, ключ, как в воду, канул.

– Нечего делать – придется новый заказывать, – решил Букин. – Пойдемте портреты перевешивать…

Инна тянет меня за рукав и смотрит грустным, тоскливым взглядом:

– Мороз, я чего-то боюсь…

Жабрин дело знает. В этом я несомненно убеждаюсь, приглядываясь к его работе. Он знает стиль, эпоху и цену. Но вкуса у него, по-моему, нет. Или, вернее, есть, но не свой, а какой-то общепринятый.

Сейчас уже вечер. Инна и Букин ушли, а мы втроем – оканчиваем занятия. Электричество горит ярко – оно одно сохранило неизменным свой блеск в этот тяжелый год. В канцелярии очень холодно, мы работаем в полушубках.

Для себя необычно я подумываю о том, как приду в свою кочегарку и спать завалюсь. Может быть, это холод тянет меня к постели, или я голодней, чем всегда, на сегодняшний вечер, или заспать мне хочется нудное невеселое настроение, за последние дни загораживающее мне дорогу.

Сергей и Жабрин пересчитывают разобранные за день предметы, а я проверяю по книге.

Жабрин, видимо, помирился с Сережей и теперь разговорчив, как именинник. Уверен он в чем-то, и от этого все ему приятно. Я думаю, что душой он холодный и казенный, точно сделанный на заказ. Но это – по-моему. А так: своя у него, конечно, жизнь и мысли свои, и в своих пределах он плох и хорош. Анекдоты вот у него не выходят. Непосредственности мало.

– Ого! – осматривает он сложенные в порядок экспонаты. – На красноармейский паек наработали! А ведь не дадут… Говорят, что в городе на два дня только хлеба осталось…

– Почему? – машинально спрашиваю я.

Жабрин улыбается.

– Фронты, вероятно, все съели. А тут того гляди еще фронтик объявится. На Байкале. Поговаривают о каких-то группировках ближних монгол.

Назад Дальше