Дрэд, или Повесть о проклятом болоте. (Жизнь южных Штатов). После Дрэда - Гарриет Бичер-Стоу 43 стр.


"Мне кажется, во всю мою жизнь со мной не было такой перемены, какая совершилась в течение двух последних месяцев. Заглянув в прошедшее, в промежуток времени, проведённый мною в Нью-Йорке месяца три тому назад, я решительно не узнаю себя. Жизнь в те дни представляется мне ни больше, ни меньше, как детской игрушкой. Правда, во мне не было много дурного в то время, зато немного было и хорошего. В ту пору, иногда я замечала свои недостатки, особливо когда Ливия Рей находилась в пансионе. Казалось, она пробуждала в душе моей дремлющие чувства; но, разлучившись с ней, я снова заснула, и жизнь моя проходила, как сон. Потом я познакомилась с вами; вы снова начали пробуждать меня, и в течение некоторого времени пробуждение это было для меня неприятным; я спала сном утренним, когда сон бывает так сладок и грёзы так упоительны, что не хочется от них оторваться. В первые дни моего знакомства с вами я была чрезвычайно своенравна и желала, чтоб вы оставили меня одну. Я видела, что вы принадлежали совсем не к той сфере, в которой обращалась я. У меня было предчувствие, что если я позволю вам оказывать мне особенное внимание, то жизнь потеряет в моих глазах свою прежнюю прелесть. Но вы, упрямейший человек! Вы продолжали ухаживать за мной с неизменным постоянством. Часто думала я, что у меня нет сердца; но теперь начинаю убеждаться, что я имею его, и, вдобавок ещё, довольно доброе. С каждым днём развивается во мне сознание, что я в состоянии любить более и более; многие вещи, которых до этой поры я не постигала, делаются для меня яснее и яснее, и я становлюсь счастливее с каждым днём. Вы знаете моего странного старика protégé (опекаемого), дядю Тиффа, который живёт в нашем лесу. Вот уже несколько времени, как я ежедневно посещаю его хижину, читаю ему Новый Завет, и чувствую, что это чтение производит на меня благотворное влияние. Его горячее желание ознакомиться со святыми истинами религии произвело на меня с первого раза глубокое впечатление, — на меня, которая должна бы знать гораздо больше его, и которая была так равнодушна к учению веры. Когда старик со слезами на глазах умолял меня, чтоб я указала его детям путь ко Спасению, я прочитала им из Нового Завета жизнь нашего Спасителя. Я и сама не знала, как прекрасна была эта жизнь. Какой источник духовной пищи истёк из неё. Мне кажется, до этого я ещё ни в чём не видела такого обилия прекрасного; по-видимому, она пробудила во мне новую жизнь. Для меня всё переменилось, и эту перемену произвела божественная красота Спасителя. Вы знаете, я всегда и во всём любила прекрасное: в музыке, в природе, в цветах; но прекрасное в Спасителе выше всего. Всё прекрасное в окружающих предметах представляется мне тенью Его красоты. Странно, но я живо представляю Его себе, сознаю Его бытие и присутствие. Как будто Он следует за мною повсюду, хотя я Его и не вижу. Я представляю Его себе добрым пастырем, ищущим беззаботную овцу. Он во всю мою жизнь называл меня дочерью, но только недавно моё сердце узнало в Нём отца! Уж не религия ли это? Не совершился ли во мне переход от дурной или не религиозной, к лучшей или религиозной жизни? Я старалась объяснить тётушке Несбит состояние чувств моих; быть может, вас удивляет это, но я сделалась несравненно добрее, с сожалением вспоминаю об огорчениях, которые нередко причиняла тётушке, и теперь начинаю любить её от всей души. Она посоветовала мне переговорить с мистером Титмаршем, её духовником. Я бы не хотела просить его советов, но должна была сделать это в угоду бедной тётушке, которая сильно встревожилась, заметив во мне такую удивительную перемену. Конечно, если б я была совершенна во всех отношениях, какою бы мне следовало быть, меня не беспокоила бы встреча с холодным, непреклонным человеком. Непреклонные люди, как вам известно, служат для меня предметом искушения. Мистер Титмарш приехал к нам и беседовал со мной. Не думаю, что он понял меня, как и я, в свою очередь, не поняла его. Он говорил о том, сколько существует родов веры и сколько родов любви. По его понятиям, три рода веры и два рода любви; поэтому знать, избрала ли я надлежащий род веры и любви, было делом величайшей важности. Мистер Титмарш говорил, что мы должны любить Бога не потому, что Он любит нас, но потому, что Он исполнен святости. Ему хотелось знать, вполне ли я понимаю значение слова « грех», могу ли я представить себе в этом беспредельное зло; и я отвечала ему, что не имею ни малейшего понятия о беспредельности; что я только и могу представить себе божественную красоту Спасителя; что я ничего понимала в различных родах веры; но, сознавая всю благость Спасителя, я вполне была уверена, что Он пробудит в душе моей священные чувства, даст мне чистые обо всём понятия и сделает для меня всё, о чём буду просить Его. Вообще, беседа с мистером Титмаршем не принесла мне особенной пользы; напротив, она произвела на меня неприятное впечатление, и чтоб рассеять его, я в тот же вечер отправилась к старому Тиффу и прочитала главу из Нового Завета о том, как Иисус Христос благословлял детей. Вы, я думаю, никогда не видали такого восторга, в каком находился старик Тифф. Он заставил меня повторять эту главу раза четыре и заставляет прочитывать её каждый раз, когда я приезжаю туда, уверяя меня, что эта глава есть лучшая во всём Новом Завете. Тифф и я продолжаем быть добрыми друзьями. В деле веры он смыслит не больше моего. Тётушка Несбит сильно беспокоится за меня, потому что я так счастлива. Её страшит идея, что я не имею никакого понятия о грехе. Помнится, я говорила вам, в какой восторг привело меня артистическое музыкальное исполнение, которое услышала я в первый раз? До той поры мне всё казалось, что я превосходно пела и играла; но в какой-нибудь час я убедилась, что вся моя музыка — не что иное, как пародия на музыку. А между тем она не переставала мне нравиться, и я не бросила её. Так и теперь. Прекрасная жизнь Спасителя, исполненная спокойствия, кротости и святости, чуждая самолюбия, так совершенно натуральная, хотя, в то же время, так резко отделявшаяся от натуры, показала мне, какое я жалкое, грешное, ничтожное создание; не смотря на то, я счастлива; в душе своей я ощущаю тот самый восторг, под влиянием которого находилась в то время, когда впервые услышала полный оркестр, исполнявший некоторые из божественных мелодий Моцарта. Я забыла тогда о своём существовании, потеряла о себе всякое сознание, — я была совершенно счастлива. Так и теперь. Эта небесная красота, это недосягаемое совершенство, которые я вижу пред собою, делают меня счастливою, устраняя всякую мысль о самой себе. Созерцая их, на душе становится как-то особенно легко. Вот ещё другое, странное для меня обстоятельство: Библия в глазах моих сделалась неоценённым сокровищем. Кажется, во всю мою жизнь она представлялась мне прозрачной картиной, без всякого света позади её; а теперь она вся иллюминирована, каждое её слово исполнено глубокого значения. Я совершенно довольна собою и счастлива, — счастливее, чем была когда-нибудь. В первый день вашего приезда в Канему, я говорила: как неприятно, что мы должны умирать. Вероятно, вы это помните? Теперь я думаю совсем иначе: я сознаю, что Спаситель пребывает везде, и что смерти для нас не существует: я смотрю на неё, как на переход из одной комнаты в другую. Все удивляются перемене во мне, не знают, чему приписать мои необычайные удовлетворённость и радость. Тётушка Несбит заметила, что решительно боится за меня. Прочитав Тиффу ответ Спасителя, когда Его спросили, почему ученики Его не постятся: " званые на брак не могут скорбеть, пока жених с ними", я не могла не вспомнить этого замечания. Теперь, любезный мистер Клэйтон, вы должны сказать мне, что вы думаете о всём этом, тем более, что я всегда и всё рассказываю вам. Я написала и Ливии, зная, что её это очень обрадует. Мили, по-видимому, понимает перемену во мне; я замечаю это потому, что все её слова производят на меня какое-то отрадное, успокоительное впечатление. Я всегда думала, что Мили, кроме обыкновенной жизни, одарена ещё другой, странною, непонятною для меня, духовною жизнью; её уверенность в беспредельности любви и благости Божией, её поступки, обнаруживающие эту уверенность, подтверждают моё предположение. Надо послушать, с каким тёплым чувством говорит она мне: "Дитя моё! Он любит вас!" Да! Я сама начинаю постигать тайну этой божественной любви; начинаю достигать, каким образом, с помощью всеобъемлющей любви, Он преодолевает и покоряет всё, постигаю, каким образом чистая и совершенная любовь устраняет боязнь всякого рода".

На это письмо Нина вскоре получила ответ, из которого мы тоже представим нашим читателям отрывок:

"Если я так счастлив, неоценённая мисс Нина, что успел пробудить более глубокие и более возвышенные чувства, которые находились в душе вашей в усыплении, то я благодарю за это Бога. Если я был в каком-либо отношении вашим учителем, то слагаю с себя это звание и отказываюсь от всех на него притязаний. Ваше детское простосердечие ставит вас несравненно выше меня в той школе, где первый шаг к познаниям требует уже, чтоб мы забыли все наши мирские мудрствования и сделались младенцами. Нам, мужчинам, при нашей гордости, при нашей привычке следовать во всём внушениям рассудка, со многим предстоит бороться. Нам нужно много времени, чтоб познать великую истину, что вера есть высочайшая мудрость. Не обременяйте свою голову, Нина, ни советами тётушки Несбит, ни советами мистера Титмарша. То, что вы чувствуете, есть уже вера. Они определяют значение её посредством слов, а вы посредством чувства; но между словами и чувствами такая же разница, как между шелухой и зерном. Что касается до меня, то я счастлив не менее вашего. По моему мнению, религия состоит из двух частей. В первой части заключаются возвышенные стремления души человеческой, во второй отзыв Бога на эти стремления. Я обладаю только первой частью; быть может, потому, что я не так кроток, не так простосердечен, не так искренен; быть может, и потому, что я не сделался ещё младенцем. Поэтому вы должны быть моим руководителем, вместо того, чтоб мне быть вашим... У меня теперь бездна забот, милая мисс Нина; я приближаюсь к кризису в моей жизни. Я намерен сделать шаг, который лишит меня многих друзей, популярности, и, быть может, навсегда изменит избранную мною дорогу. Но если б я и потерял друзей и популярность, вы, вероятно, не перестанете любить меня, — не правда ли? Конечно, с моей стороны не деликатно предлагать подобный вопрос, но всё же мне бы хотелось получить на него ваш ответ. Он ободрит и укрепит меня в моём предприятии. На этой неделе в четверг назначено рассмотрение дела, защиту которого я принял на себя. Теперь я очень занят; несмотря на то, мысль о вас, мисс Нина, смешивается со всякой другой мыслью".

Глава XXXII.

Законное постановление

Наступало время заседания Высшего Суда, которому предстояло пересмотреть дело Клейтона. Вместе с приближением этого времени, судья Клейтон чувствовал себя в самом неприятном расположении духа. Как один из главных судей Высшего Суда, он должен был утвердить или уничтожить постановление суда присяжных.

— Если б ты знала, как неприятно, что дело это передали на моё рассмотрение, — сказал он, обращаясь к мистрисс Клейтон, — я непременно обязан уничтожить первый приговор.

— Что же делать, сказала жена, — Эдвард должен иметь и, вероятно, имеет столько твёрдости духа, чтоб встретиться лицом к лицу с свойственными его профессии неудачами. Он прекрасно защищал своё дело, приобрёл всеобщую похвалу, которая, я полагаю, чрез это обстоятельство не уменьшится нисколько.

— Ты не понимаешь меня, — сказал судья Клейтон, — меня огорчает не оппозиция Эдварду, представителем которой буду я, но постановление, которое я обязан сделать чисто против своего убеждения.

— И неужели ты это сделаешь? — сказала мистрисс Клейтон.

— Я обязан это сделать. Судья не должен уклоняться от закона. Я обязан сделать постановление согласно с указанием закона, хотя в настоящем деле и поступлю против всех моих чувств, против моих понятий о человеческом праве.

— Не понимаю, право, — сказала мистрисс Клейтон, — возможно ли уничтожить решение присяжных, не допустив чудовищной несправедливости?

— Что же мне делать, — отвечал судья Клейтон, — я занимаю место судьи не для того, чтоб составлять законы или изменять их, но только объявлять их сущность. Ложное толкование их вменено будет мне в вину. Я дал клятву охранять их и должен свято исполнить её.

— Говорил ли ты об этом с Эдвардом?

— Особенного разговора не было. Эдвард очень хорошо понимает, с какой точки я должен смотреть на этот предмет.

Разговор этот происходил за несколько минут перед уходом судьи Клейтона к своим служебным обязанностям. Присутственная зала, при этом случае, была наполнена народом более обыкновенного. Баркер, считавшийся деятельным, решительным и популярным человеком в своём сословии, говорил о своём деле с значительным жаром. Друзья Клейтона, принимая участие в его положении, интересовались исходом дела. В числе зрителей Клейтон заметил Гарри. По причинам, не безызвестным нашим читателям, присутствие здесь Гарри не лишено было значения в глазах Клейтона, потому он немедленно к нему пробрался.

— Гарри, — сказал он, — по какому случаю ты здесь?

— Мистрис Несбит и мисс Нина пожелали знать, чем кончится заседание; я, чтоб угодить им, взял лошадь и прискакал сюда.

Говоря это, он незаметно вложил в руку Клейтона записку, при чём внимательный наблюдатель легко бы мог заметить, что лицо Клейтона покрылось ярким румянцем, лишь только до руки его коснулась записка. Клейтон воротился на место и открыл книгу законов, которая до этой минуты лежала перед ним без употребления. Внутри этой книги положил он маленький листочек золотообрезной бумаги, на которой написано было карандашом несколько слов, бывших для Клейтона интереснее всех законов в мире. Читатель не вменит нам в преступление, если мы заглянем через плечо Клейтона и прочитаем эти слова. Вот они: " Вы говорите, что сегодня должны сделать шаг в жизни, которого требует справедливость, но который лишит вас друзей, уничтожит вашу популярность и может изменить все виды ваши в жизни; при этом вы спрашиваете, могу ли я любить вас после этой перемены? Спешу уведомить вас, любезный друг, что я любила — не ваших друзей, не популярность вашу и не ваши виды в жизни, но вас одних. Я могу любить и уважать человека, который не стыдится и не страшится делать то, что по его убеждению справедливо, а потому, надеюсь навсегда остаться вашей Ниной. P. S. Ваше письмо я получила сегодня поутру, так что мне оставалось несколько минут написать эту записку и отправить её с Гарри. Мы все здоровы, и ждём вас к себе, вскоре после окончания вашего дела."

— Я вижу, Клэйтон, ты очень занят справкой с писателями, которые считаются авторитетами, — сказал Фрэнк Россель позади Клэйтона.

Клейтон торопливо прикрыл записку.

Как приятно, — продолжал Россель, — иметь такую миниатюрную рукопись замечаний на некоторые законы. Она поясняет их, как рисунки в старинных церковных книгах. Но, шутки в сторону, ты, Клэйтон, живёшь у самого источника сведений об этом деле: — скажи, в каком оно положении?

— Не в мою пользу! — отвечал Клейтон. — Это ничего не значит. Ты заслужил уже похвалу за свою защитительную речь; — сегодняшние рассуждения не отнимут её от тебя... Но, тсс... Твой отец начинает говорить. Взоры всех присутствующих устремлены были на судью Клейтона, с невозмутимым спокойствием стоявшего на возвышении. Плавным и звучным голосом он говорил следующее:

"Судья не может не сетовать, когда на обсуждение его представляют такие дела, как настоящее. Основания, по которым они разрешаются, не могут быть оценены и вполне поняты другими нациями; это возможно только там, где существуют учреждения, подобные нашим. Борьбу, происходящую в груди судьи, борьбу между чувствами человека обыкновенного и человека общественного, обязанного соблюдать непреложность закона, можно назвать жестокою; она возбуждает в нём сильное желание совершенно отклониться от подобных дел, если это возможно. Но, к сожалению, бесполезно сетовать на предметы, которые обусловлены нашим политическим положением. Если бы судья вздумал отклонить от себя какую либо ответственность, возложенную на него законом, — это было бы преступлением. Поэтому суд, против всякого с его стороны желания, принуждён выразить мнение относительно прав и объёма власти господина над невольником в Северной Каролине. Обвинение по делу, которое внесено на рассмотрение суда, заключается в побоях, нанесённых Мили, невольнице Луизы Несбит... В деле этом представляется вопрос: подлежит ли лицо, нанимающее невольника, ответственности перед законом за жестокие, бесчеловечные побои, наносимые с его стороны нанятому невольному? Судья низшего суда объявил присяжным, что решение дела должно состояться в пользу невольницы. Он, по-видимому, основывал такое своё мнение на том обстоятельстве, что ответчик не был настоящий господин, а только наниматель. Закон наш говорят, что настоящий господин, или другое лицо владеющее невольниками, или имеющее их в своём распоряжении, пользуется одинаковым объёмом власти. Здесь принимается в соображение одна и та же цель — обязанность невольника служить, и потому всем лицам, у которых служит невольник, предоставлены равные права. В случае уголовном, на нанимателя и на временного владетеля невольниками распространены те же самые права и обязанности, разумеется на время их владения, как и на лицо, у которого невольники составляют его собственность. Касательно общего вопроса: следует ли настоящего владетеля считать преступником, как за побои, нанесённые им собственным его невольникам, так и за всякое другое применение власти или силы, не запрещаемой законом, то суд может утвердительно сказать, что не следует. Вопрос об ограничении власти господина никогда не был возбуждаем: и сколько нам известно, никогда по этому предмету не возникало спора. Вкоренившиеся нравы и однообразные обычаи в нашей стране лучше всего свидетельствуют о том объёме власти, который признан всем обществом необходимым для поддержания и охранения прав господина. Если б мы думали иначе, то мы никак не могли бы разрешить недоумений между владетелями и невольниками, так как нельзя сказать, чтобы ту или другую степень власти легко можно было ограничить. Вопрос об этом применяем был адвокатами к подобным случаям, возникавшим в семейных и домашних отношениях; против нас приводят доводы, заимствованные из лучших постановлений, которыми определяется и ограничивается власть родителей над детьми, наставников над воспитанниками, мастеров над учениками и пр.; но суд не признает этих доводов. Между настоящим случаем и случаями, на которые нам указывают, нет ни малейшего сходства. Они совершенно противоположны один другому,— их разделяет непроходимая бездна. Разница между ними та самая, которая существует между свободой и невольничеством: больше этого ничего нельзя вообразить. В первом случае имеется в виду счастье юноши, рождённого пользоваться одинаковыми правами с тем лицом, которому вменяется в обязанность воспитать и приготовить его, чтобы впоследствии он мог с пользою занять место в ряду людей свободных. Для достижения подобной цели необходимо одно только нравственное и умственное образование и, по большей части, мера эта оказывается достаточною. К умеренной силе прибегают только для того, чтоб сделать другие меры более действительными. Если и это оказывается недостаточным, то лучше всего предоставить юношу влечению его упорных наклонностей и окончательному исправлению, определённому законом, чем подвергать неумеренному наказанию от частного лица. Относительно невольничества — совсем другое дело. Там цель — польза и выгоды господина и общественное спокойствие; невольник обречён уже самой судьбой, в собственном лице своём и в потомстве, жить без всякого образования, без малейшей возможности приобрести какую-нибудь собственность, и трудиться постоянно для того, чтоб другие пожинали плоды его трудов. Чем же можно заставить его работать? Неужели внушением той бессмыслицы, несправедливость которой поймёт самый тупоумнейший из них, то есть — что он должен работать или по долгу, возложенному на него самой природой, или для своего личного счастья? Нет, таких работ можно ожидать только от того, кто не имеет своей собственной воли, кто в безусловном повиновении подчиняет её воле другого. Подобное повиновение есть уже следствие неограниченной власти над всем человеком. Ничто другое не может произвести этого действия. Для приобретения совершенной покорности невольника власть господина должна быть неограниченна. Чистосердечно признаюсь, что я вполне постигаю жестокость этого положения. Я чувствую его так же глубоко, как может чувствовать всякий другой человек. Смотря на это с нравственной точки зрения, каждый из нас в глубине души своей должен отвергнуть этот принцип. Но, в нашем положении, это так и должно быть. Помочь этому нельзя, так как это узаконение это находится в самой сущности невольничества. Его нельзя переменить, не ограничив нрав господина и не предоставив свободы невольнику. В этом-то и состоит вредное следствие невольничества, которое, как проклятие, тяготеет в равной степени над невольнической и свободной половинами нашего народонаселения. В этом заключается вся сущность отношений между господином и невольником. Нет никакого сомнения, что нередки частные примеры жестокости и преднамеренного варварства, примеры, в которые закон, действуя по совести, и мог бы вмешаться: но трудно определять, с чего начнёт суд своё вмешательство. Рассматривая этот вопрос сам в себе, с теоретической точки зрения, можно было бы спросить: какая мера власти согласуется с справедливостью? Но к сожалению, мы не можем смотреть на этот предмет с такой точки зрения. Нам воспрещено рассуждать об этом предмете. Мы не можем допустить, чтобы законность прав господина была рассматриваема в суде. Невольник, оставаясь невольником, должен помнить, что он не имеет права жаловаться на своего господина; что власть господина ни под каким видом не есть нарушение закона, но что она дарована ему законами человека, если не законом Божиим. Велика была бы опасность, если б блюстители правосудия принуждены были подразделять наказание соразмерно каждому темпераменту и каждому отступлению от исполнения обязанностей. Никто не в состоянии предвидеть тех многих и сложных раздражений господина, до которых стал бы доводить его невольник, увлекаемый своими собственными страстями, или действующий по наущению других, а тем более нельзя предвидеть следствия этих раздражений — бешенства, побуждающего иногда к кровавой мести наглецу, — мести, остающейся обыкновенно безнаказанною, по причине её тайности. Суд, поэтому, не считает себя в праве изменить отношений, которые существуют между этими двумя сословиями нашего общества. Повторяю, я бы охотно уклонился от этого неприятного вопроса; но, если уже он возбуждён, то суд обязан объявить решение, сообразное с законом. Пока невольничество существует у нас в его настоящем положении, или пока законодательная власть не отменит существующих по этому предмету узаконений, прямой долг судей будет заключаться в том, чтоб признавать полную власть господина над невольником, кроме тех случаев, где применение её будет превышать пределы, постановленные законом. Мы это делаем на том основания, что такая власть существенно необходима для ценности невольников, составляющих имущество, для безопасности господина и для общественного спокойствия, зависящих от их, она существенно необходима для доставления защиты и спокойствия самим невольникам. Решение низшего суда уничтожается и постановляется решение в пользу ответчика."

Назад Дальше