Дрэд, или Повесть о проклятом болоте. (Жизнь южных Штатов). После Дрэда - Гарриет Бичер-Стоу 44 стр.


Во время этой речи, взоры Клейтона случайно остановились на Гарри, который стоял против него и слушал, затаив дыхание. Клейтон замечал, как лицо Гарри с каждым словом становилось бледнее и бледнее, брови хмурились и темно-синие глаза принимали какое-то дикое, особенное выражение. Никогда ещё Клейтон не представлял себе так сильно всех ужасов невольничества, как теперь, когда с таким спокойствием исчисляли их в присутствии человека, в сердце которого каждое слово западало и впивалось, как стрела, напитанная ядом. Голос судьи Клейтона был бесстрастен, звучен и рассчитан; торжественная, спокойная, неизменяемая выразительность его слов представляла предмет в более мрачном виде. Среди наступившей могильной тишины, Клейтон встал и попросил позволения сказать несколько слов относительно решения. Его отец казался слегка изумлённым; между судьями началось движение. Но любопытство, быть может, более всех других причин заставило суд изъявить согласие.

— Надеюсь, — сказал Клейтон, — никто не вменит мне в неуважение к суду, никто не сочтёт за дерзость, если скажу, что только сегодня я узнал истинный характер закона о невольничестве и свойство этого установления. До этого я льстил себя надеждою, что закон о невольничестве имел охранительный характер, что это был закон, по которому сильное племя обязано заботиться о пользе и просвещении слабого,— по которому сильный обязан защищать беззащитного. Надежда моя не осуществилась. Теперь я слишком ясно вижу назначение и цель этого закона. Поэтому, как христианин, я не могу заниматься им в невольническом штате. Я оставляю профессию, которой намеревался посвятить себя, и навсегда слагаю с себя звание адвоката в моём родном штате.

— Вот оно! Каково! — сказал Фрэнк Россель, — задели-таки за живое; теперь ловите его!

Между судьями и зрителями поднялся лёгкий ропот удивления. Судья Клейтон сидел с невозмутимым спокойствием. Слова сына запали в самую глубину его души. Они разрушили одну из самых сильных и лучших надежд в его жизни. Несмотря на то, он выслушал их с тем же спокойным вниманием, с каким имел обыкновение выслушивать всякого, кто обращался к нему, и потом приступил к своим занятиям. Случай, столь необыкновенный, произвёл в суде заметное волнение. Но Клейтон не принадлежал к разряду тех людей, которые позволяют товарищам свободно выражать мнение относительно своих поступков. Серьёзный характер его не допускал подобной свободы. Как и всегда, в тех случаях, где человек, руководимый совестью, делает что-нибудь необычайное, Клейтон подвергся строгому осуждению. Незначительные люди в собрании, выражая своё неудовольствие, ограничивались общими фразами, как-то: "Донкихотство! Нелепо! Смешно"!

Старшие адвокаты и друзья Клейтона покачивали головами и говорили: безрассудно... опрометчиво... необдуманно.

— У него недостаёт балласта в голове, — говорил один.

— Верно, ум зашёл за разум! — сказал другой.

— Это радикал, с которым не стоит иметь дела! — прибавил третий.

— Да, — сказал Россель, подошедший в эту минуту к кружку рассуждавших, — Клэйтон действительно радикал; с ним не стоит иметь дела. Мы все умеем служить и Богу, и мамоне. Мы успели постичь эту счастливую среду. Клэйтон отстал от нас: он еврей в своих понятиях. Не так ли мистер Титмарш? — прибавил он, обращаясь к этой высокопочтеннейшей особе.

— Меня изумляет, что молодой наш друг забрался слишком высоко, — отвечал мистер Титмарш, — я готов сочувствовать ему до известной степени; но если истории нашей родины угодно было учредить невольничество, то я смиренно полагаю, что нам смертным, с нашими ограниченными умами, не следует рассуждать об этом.

— А если б истории нашей родины угодно было учредить пиратство, вы бы, полагаю, сказали тоже самое? — возразил Фрэнк Россель.

— Разумеется, молодой мой друг, — согласился мистер Титмарш, — всё, что исторически возникло, становится делом истины и справедливости.

— То есть, вы хотите сказать, что подобные вещи должны быть уважаемы, потому что они справедливы?

— О, нет! Мой друг, — отвечал мистер Титмарш умеренным тоном, — они справедливы потому, что уважаются, как бы, по-видимому, они ни были в разладе с нашими жалкими понятиями о справедливости и человеколюбии.

И мистер Титмарш удалился.

— Слышали? — сказал Россель, — и эти люди ещё думают навязать нам подобные понятия! Воображают сделать из нас практических людей, пуская пыль в глаза!

Слова эти были сказаны таким голосом, что оно внятно долетели до слуха мистера Титмарша, который, удаляясь, продолжал оплакивать Клейтона, говоря, что неуважение к историческим учреждениям быстро распространяется между молодыми людьми нашего времени. Клейтон воротился домой и рассказал матери, что он сделал и почему. Отец его не говорил об этом предмете; а вступить с ним в разговор, если он не обнаруживал расположения начать его, было делом величайшей трудности. По обыкновению, он был спокоен, серьёзен и холоден; эти черты его характера оставались неизменными при отправлении обязанностей, как общественных, так и семейных. В конце второго дня, вечером, судья Клейтон пригласил сына своего в кабинет. Объяснение было неприятно для того и другого.

— Ты знаешь, сын мой, — сказал он, — что поступок твой крайне огорчает меня. Надеюсь, в нём тобой не руководило безрассудство, ты сделал это не под влиянием какого-нибудь внезапного побуждения?

— В этом вы вполне можете быть уверены, — сказал Клейтон: — я действовал чрезвычайно рассудительно и осторожно, следуя единственно внушению моей совести.

— Конечно, в этом случае ты и не мог поступить иначе, — возразил судья Клейтон, — я не смею осуждать тебя. Но, скажи, позволит ли тебе твоя совесть удержать за собой положение владетеля невольников?

— Я уже покинул это положение, по крайней мере, на столько, на сколько это необходимо для моих намерений. Я удерживаю за собою только одно звание владетеля, как орудие для защиты моих невольников от притеснений закона и для сохранения возможности образовать их и возвысить.

— Но что ты станешь делать, когда подобная цель приведёт тебя в ближайшее столкновение с законами нашего штата? — спросил судья.

— Тогда, если представится возможность добиться изменения закона, я употреблю на это все свои силы, — отвечал сын.

— Прекрасно! Но если закон имеет такую связь с существованием невольничества, что его нельзя будет изменить, не уничтожив этого установления? Что же тогда?

— Всё-таки буду добиваться отмены закона, хотя бы это и сопряжено было с уничтожением невольничества. Etat justisia pereat mundi (Да свершится правосудие, пусть и погибнет мир (лат.)).

— Я так и думал, что ты это ответишь, — сказал судья Клейтон, сохраняя спокойствие. — Я не спорю, — в этом направлении жизни есть логика. Но ты должен знать, что наше общество не следует такому направлению; поэтому твой образ жизни поставит тебя в оппозицию с обществом, в котором ты живёшь. Внушения твоей совести будут вредить общим интересам, и тебе не позволят следовать им.

— Тогда, — сказал Клейтон, — я должен буду удалиться вместе с моими невольниками в другой штат, где можно будет достичь своей цели.

— Результат этот будет неизбежен. Рассматривал ли ты в этом предмете все его отношения и последствия?

— Без всякого сомнения.

— Ты, кажется, намерен жениться на мисс Гордон, — сказал судья Клейтон, — подумал ли ты, до какой степени твои намерения могут огорчить её?

— Что до этого, — отвечал Клейтон, — то мисс Гордон вполне одобряет моё намерение.

— Больше я ничего не имею сказать. Каждый человек должен действовать согласно своим понятиям о долге.

После минутного молчания судья Клейтон прибавил:

— Вероятно, ты предвидел порицание, которому избранная тобою цель в жизни подвергает нас, охраняющих систему и поддерживающих учреждения, которые ты осуждаешь?

— Нет, этого я не предвидел.

— Я думаю. Но оно истекает логически из твоих понятие об этом предмете. Уверяю тебя, я сам часто обдумывал этот вопрос, на сколько он касается моих собственных обязанностей. Образ моей жизни служит достаточным доказательством, что я не прошёл к одному результату с тобою. Закон человеческий не что иное как отражение многих недостатков нашей натуры. При всём несовершенстве, его всё-таки можно назвать благодеянием. Самая худшая система управления бесконечно лучше анархии.

— Но, батюшка, почему бы вам не принять на себя реформу нашей системы?

— Сын мой, пока мы не приготовлены отказаться от учреждения невольничества, никакая реформа невозможна. С уничтожением невольничества реформа образуется сама робою. Учреждение невольничества до такой степени слилось с чувством самосохранения, что предложение о реформе будет признано нелепым. Это невозможно до тех пор, пока не утвердится в обществе убеждение, что невольничество есть моральное зло, до тех пор, пока не пробудится искренняя решимость освободиться от этого зла. Что будет впоследствии, не знаю. В настоящее же время я не вижу ни малейшей наклонности к изменению существующего порядка вещей. Религиозные люди различных вероисповеданий и, по преимуществу, принадлежащие к протестантской церкви, обнаруживают относительно этого предмета совершенную нравственную апатию, которая меня чрезвычайно изумляет. От них зависит положить начало великому делу подготовки общества к реформе, а между тем я не вижу ни малейших признаков участия их в этом деле. В молодости моей, между ними нередко проявлялось желание искоренить это зло, но желание их с каждым годом становилось слабее и слабее, и теперь, к величайшему моему отвращению, они явно защищают невольничество. Я не вижу другого исхода, кроме предоставления этому установлению самому достичь своего окончательного результата; а это будет чрезвычайно гибельно для нашего отечества. Я не одарён способностями, необходимыми для преобразователя. Я чувствую, что по характеру моему способен только для места, которое теперь занимаю. Не смею утверждать, что на этом месте я не сделал вреда; понадеюсь, что добро, сделанное мною, превышает зло. Если ты чувствуешь призвание вступить на то поприще, вполне понимая затруднения и жертвы, которые ожидают тебя впереди, то поверь, — я не буду тебя останавливать из-за своих частных желаний и чувствований. Мы не вечные жители здешнего мира. Гораздо важнее делать добро и поступать по справедливости, чем наслаждаться благами кратковременной жизни.

При этих словах судья Клейтон обнаруживал одушевление более, чем когда-нибудь, и потому, не удивительно, что сын его был сильно растроган.

— Батюшка, — сказал он, вынимая из кармана записку, — вы намекнули на мисс Гордон. Вот эта записка, которую я получил в утро рокового заседания, покажет вам, до какой степени виды мисс Нины согласуются с моими.

Судья Клейтон надел очки и прочитал записку внимательно, два раза. Передавая её сыну, он заметил, с обычною холодностью:

— Она знает лучше!

Глава XXXIII.

Туча разражается

Тень страшной тучи, опустошавшей другие плантации, нависла над плантацией Канемой и омрачила её горизонт. Никакая повальная болезнь не выполняла так вполне значение слов священного Писания: « язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень». Никакая болезнь не была более неправильною, и, по-видимому, более капризною в своём направлении. В течение некоторого времени, она имела характер эпидемии и вызывала на борьбу с собой всё искусство медиков. Система медицинской тактики, составленной тяжёлым опытом в течение одного промежутка времени, уничтожалась изменением типа болезни в течение другого. Некоторые меры и условия, предотвращающие бедствие, казались необходимыми, полезными и даже верными; но люди, знакомые с эпидемией, знали по страшному опыту, что она, подобно хищному зверю, перескакивала чрез самые высокие, превосходно устроенные ограды и, на зло всем предосторожностям и караулам, производила страшное опустошение. Её направление в городах, и в селениях было в равной степени замечательно. Иногда, опускаясь, подобно туче на какую-нибудь местность, она, среди страшных опустошений, оставляла целый город или селение нетронутым, и потом, спустя некоторое время, когда в целом краю восстановлялось спокойствие, внезапно и со всею яростью нападала на уцелевшие места: в этом отношении её можно было сравнить с набегом хищнического войска, которое посылает отряд разорить места, забытые или оставшиеся в стороне от его шествия. Иногда, забравшись в какой-нибудь дом, опустошала его менее чем в сутки. Иногда, свирепствуя в целом городе, щадила в нём некоторые улицы, и потом нападала на них с удвоенным ожесточением, в то время, когда опасность от неё, по-видимому, совершенно миновала. Путь её по южным плантациям ознаменован был точно такими же причудами, — тем более гибельными, что обитатели её, по отдалённости от городов и разъединённости своей, были почти лишены необходимой медицинской помощи. Тётушка Несбит, ещё при первых письмах, в которых описывалось развитие болезни в северных городах, была крайне встревожена и испугана. Замечательно, до какой степени развита в людях привязанность к жизни, — даже в тех людях, для которых наслаждения в ней так скучны и так пошлы, что, право, не стоило бы бороться с опасностями за её сохранение. Наконец, когда страшные известия начали прилетать с различных сторон смежных с плантацией Канемой, тётушка Несбит в один прекрасный день обратилась к Нине со следующими словами:

— Твои кузины в И... предлагают оставить плантацию, и погостить у них, пока опасность не минует.

— Это ни к чему не приведёт, — сказала Нина, — неужели они думают, что холера не заглянет туда?

— Ну, всё же, — возразила тётушка Несбит, — большая разница: — они живут в городе, где, в случае несчастий, доктор всегда под рукой.

— Поезжайте, тётушка, если хотите, — сказала Нина, — но я останусь здесь с моими людьми.

— И ты не боишься, Нина?

— Нисколько. К тому же, уехав отсюда, я показала бы эгоизм, величайший эгоизм: пользоваться услугами невольников в точение всей моей жизни, и потом бежать от них и оставить их на произвол судьбы в минуты угрожающей опасности! Нет! Этого я не сделаю: я останусь здесь и буду их беречь.

Разговор этот был подслушан Гарри, стоявшим на балконе, вблизи открытых дверей гостиной, в которой сидели Нина и тётушка Несбит.

— Дитя, дитя! — сказала тётушка Несбит, — что же ты в состоянии сделать? Ты так неопытна. Гарри и Мили могут сделать несравненно больше твоего. Мили я оставлю здесь. Согласись, что забота о своём собственном здоровье должна составлять нашу главную обязанность.

— Нет, тётушка, по моему мнению, есть обязанности главнее этой, — сказала Нина. — Правда, я не обладаю особенной силой, но взамен у меня есть бодрость, есть неустрашимость. Я знаю, что отъезд мой обескуражит наших невольников и поселить между ними боязнь; а это, как говорят, особенно располагает к болезни. Лучше всего, если я сяду в карету, сейчас же отправлюсь к доктору, посоветуюсь с ним, получу наставление и возьму необходимые лекарства,— потом поговорю с невольниками, научу их, что нужно делать в случае появления болезни, и таким образом приготовлю и себя и их к неустрашимой встрече с грозным врагом. Увидев, что я спокойна и ничего не боюсь, они, по крайней мере, не упадут духом. Если вы, тётушка, боитесь, то лучше поезжайте. Здоровье ваше слабое, вы не в силах перенести тех хлопот, которые неизбежны в подобных случаях. Если вы находите, что у кузин моих вам будет и спокойнее, и безопаснее, то ради Бога поезжайте. Только, пожалуйста, оставьте мне Мили; она, Гарри и я, составим комитет о сохранении здоровья на нашей плантации. Гарри! — сказала Нина, — прикажи, подать карету, — да пожалуйста, как можно скорее.

И Гарри снова почувствовал, что горечь души его сделалась мягче и спокойнее, благодаря благородному характеру той, в руки которой закон передал цепи, сковывавшие его свободу. Тяжело и невыносимо было бы бремя этих цепей, но при Нине, Гарри нёс его, не чувствуя тяжести: служить ей — имело для него равносильное значение с свободой. Он не сказал Нине ни слова о письме, которое получил от сестры. Он видел в нём зло, которого Нина не в силах была отстранить, и потому не хотел огорчать её. В свою очередь, Нина мрачное выражение лица Гарри приписывала предстоящим заботам по случаю грозившей опасности. В той самой карете, которая увозила её в город, сидела и тётушка Несбит с своими картонками, важность которых не могла уменьшиться в глазах последней даже при самой боязни холеры. Нина застала доктора совершенно углублённого в исследование эпидемии. Он читал о миазме и микроскопических насекомых, и продержал Нину более получаса, сообщая ей различные теории относительно причин болезни и различные опыты, произведённые в иностранных госпиталях. С помощью весьма практических и положительных вопросов, Нина успела наконец получить от него необходимые сведения; он написал ей длинный ряд наставлений, набрал целый ящик лекарств и беспрестанно уверял, что вменил бы себе в особенное счастье находиться лично на её плантации, если б имел свободное время. На обратном пути Нина заехала на плантацию дяди Джона, и там в первый раз убедилась на деле в разнице между описаниями и страшною действительностью этой болезни. За полчаса до её приезда с дядей Джоном сделался сильный припадок холеры. Вся прислуга приведена была в ужас и смятение; стоны и крики, вырывавшиеся из груди больного со страшными мучениями, потрясали душу. Его жена, оказывая помощь страдальцу, не замечала, что посланные за доктором ломали руки в бесполезном отчаянии, спускались с балкона, снова поднимались, и ничего не делали.

Назад Дальше