История Тома Гордона — история многих молодых людей, воспитывавшихся под влиянием тех учреждений и того общественного состояния, среди которых развился он. Природа не обидела его способностями и дала ему ту опасную живость нервической организации, которая хороша, когда управляется сильным характером, но гибельна, когда управляет человеком. С этими качествами он при хорошем воспитании мог бы сделаться хорошим и красноречивым общественным человеком. Но с младенчества рос он между невольниками, для которых его воля была закон, в детстве предавался всем прихотям капризов, и когда достиг первой юности между невольниками, с обыкновенною нравственностью плантаций, страсти его развернулись страшно рано; и прежде чем отец вздумал обуздывать его, он уже навсегда вырвался из под всякой власти. Гувернёр за гувернёром приглашались на плантацию и уезжали испуганные его характером. Одинокое положение плантации оставляло его без тех здоровых общественных соревнований, которые часто возбуждают юношу к приобретению знаний и к разумному управлению собою. Его товарищи были или невольники или управители, люди вообще безнравственные и хитрые, или соседние белые, которые находятся на ещё низшей степени унижения. Выгода всех окружающих была — льстить его порокам и тайно помогать ему обманывать старших родных. Таким образом в самой ранней молодости он уже предавался всем низким порокам. Отец, отчаявшись, послал его наконец в Нортскую школу, где с первого же дня он начал свою карьеру тем, что ударил в лицо учителя, за что и был выгнан. Тогда его отправили в другую школу, где, научившись опытом осторожности, он оставался довольно долго, учил своих товарищей стрелять из револьверов и доставлял им цинические книги. Хитрый, смелый и предприимчивый, он успел в один год испортить по крайней мере четвёртую часть своих соучеников. Он был хорош собою, добродушен, пока его не сердили, и сорил деньгами, что считается у молодёжи благородством. Сыновья простых фермеров, воспитанные в привычках трудолюбия и умеренности, были поражены и ослеплены вольностью, с которою он говорил, пил и ругался. Он стал героем в их глазах, и они дивились тому, как много вещей, необходимых для жизни, было им неизвестно до него. Из школы он перешёл в колледж и отдан под надзор профессора, получавшего огромную сумму за эту обязанность; и между тем как юноши с севера, отцы которых не могли платить такого жалованья воспитателям, были наказуемы и исключаемы, Том Гордом блистательно прошёл курс наук, каждую неделю напиваясь пьян и колотя стёкла, и наконец выдержал экзамен, способом, известным только профессору, получившему особенную сумму за особенные трудности экзамена, сверх договорной платы. Возвратившись на родину, он в Ралли поступил в контору адвоката, у которого, по официальному выражению, занимался практическим изучением законоведения, — то есть, иногда заходил в контору, в промежутки, остававшиеся от важнейших занятий, — игры, конских скачек и попоек. Отец, любивший его, но человек неровного характера, никак не мог с ним сладить, и ссоры между ними часто потрясали весь домашний порядок. Однако же, до конца жизни, старик питал надежду, основывающуюся в подобных случаях на поговорке "перебесится, человек будет", и думал, что Том остепенится; в этой надежде он оставил ему половину своего капитала. С той поры, молодой человек заботился по-видимому только о том, чтобы скорее промотаться. Как часто случается с испорченными людьми, он стал тем хуже, чем лучше мог бы быть по своим дарованиям при других обстоятельствах. У него осталось столько ума, что он понимал разницу между хорошим и дурным, чтобы раздражаться и быть озлобленным. Чем лучше он понимал, как недостоин привязанности и доверия отца, тем больше досадовал, замечая недостаток этого доверия он возненавидел свою сестру единственно за то, что отец радовался на неё, не радуясь на него. С детства, он преследовал её, как только мог, старался всячески вредить ей. Поэтому то, между прочим, Гарри убедил мистера Джона Гордона, дядю и опекуна Нины, отдать её в один из Нью-Йоркских пансионов, где она получила так называемое хорошее образование. Кончив курс в пансионе, она провела несколько месяцев в семействе двоюродного брата своей матери, с увлечением предаваясь светской жизни. К счастью, в ней уцелела неиспорченная, искренняя любовь к природе, и потому возвратившись на плантацию, она нашла удовольствие в сельской жизни. Соседей было мало. Ближе других была плантация её дяди, лежавшая в пяти милях от её поместья. Другие семейства, с которыми Гордоны от времени до времени обменивались визитами, жили в десяти или пятнадцати милях. Но удовольствием Нины было гулять по плантации, болтать с неграми в их хижинах, забавляясь странностями невольников, получившими для неё интерес новизны после долгого отсутствия. Потом она садилась на лошадь и, взяв с собою Гарри или другого слугу, ездила по своим лесам, собирая цветы, которых так много в южных лесах, иногда заезжала на целый день к дяде, проказничала над ним и уже на другое утро возвращалась домой. В этой почти одинокой жизни, её голова начала очищаться от пустяков, которыми была засорена, как вода очищается от мутных примесей, когда стоит спокойно. Вдали от светской толпы и весёлости, она увидела глупость многого, чем восхищалась прежде. Конечно, много способствовали тому письма Клейтона. Эти письма, всегда мужественные и почтительные, и нежные, имели на неё больше влияния, нежели замечала сама она. Таким-то образом случилось, что Нина, решительная и прямая, однажды села и написала отказ двум другим своим поклонникам, и после того вздохнула совершенно свободно. Редко девушка до такой степени лишена бывает всяких родственных привязанностей в своём доме, как Нина. Правда, о ней говорили, что она живёт под надзором тётки, потому что сестра её матери жила вместе с нею. Но мистрисс Несбит была просто одна из тех благовоспитанных и благоприлично одетых фигурок, единственная обязанность которых заключается, по-видимому, в том, чтобы занимать в доме известное место, сидеть в известные часы на таком-то стуле, вставлять известные фразы в известных местах разговора. В молодости, она совершенно прошла весь путь, представляющийся хорошенькой девушке. Природа дала ей миловидное лицо, молодость и радость видеть около себя поклонников придавала ей на некоторое время известную живость, так, что красота её была привлекательна. Рано выйдя замуж, она имела нескольких детей, которые все один за другим умерли. Наконец, смерть мужа оставила её одинокой в мире, с очень небольшим состоянием, и, подобно многим другим женщинам в таком положении, она была совершенно довольна, сделавшись чем-то в роде приживалки. Мистрисс Несбит воображала себя женщиною очень благочестивою, — и действительно могла служить представительницею некоторых привычек, принимаемых многими за благочестие. Дело в том, что, будучи молода, она думала только себе, о привлечении к себе поклонников, о своих удовольствиях. Выйдя замуж, она смотрела на мужа и на детей только как на условия собственного счастья и любила их только потому, что сама называлась его женою, их матерью. Когда смерть унесла её семейство, её эгоизм принял другую форму. Видя, что земля для неё уже потеряла свои приятности, она вознамерилась воспользоваться небом. Титул благочестивой женщины представлялся ей чем-то вроде паспорта, который раз надобно приобрести и потом всю жизнь можно носить в кармане для избавления себя от всяких неприятностей в здешней и будущей жизни. Пока она думала, что ещё не приобрела этого паспорта, она была очень печальна и беспокойна, читала божественные книги, причём в таком множестве, что в лета молодости испугалась бы, если бы ей предрекли это. Наконец, она явилась прозелиткой у дверей соседней пресвитерианской церкви, с изъявлением намерения пройти поприще требуемых подвигов. Под именем требуемых подвигов разумелось постоянное присутствие на пресвитерианских молитвах, чтение Библии и молитвенника в известные часы дня, раздача по известным срокам определённых сумм на набожные цели и неизменное хранение совершеннейшего равнодушия ко всему и ко всем в мире. Она вообразила себя отрёкшеюся от земной суеты, потому что с гневом смотрела на весёлости, в которых уже не могла участвовать. Она и не подозревала, что заботливость, с которою ум её вникал в мелочи собственной её особы, обдумывал покрой скромных чепцов и темноцветных платьев, хлопотал о вкусе чая, удобстве сна и накоплении маленького капитала, — что всё это точно такая же земная суета, только гораздо менее приятная в сношениях с людьми, как и наряды и танцы, которыми занималась она прежде. Подобно многим другим, по-видимому, бесцветным характерам, она имела цепкую силу чрезвычайно узкого эгоизма. Её житейские намерения, как ни были тесны, имели тысячи подробностей, из которых за каждую держалась она с непобедимым упрямством. Само собою разумеется, что мистрисс Несбит смотрела на Нину, как и на всех других весёлых, живых молодых девиц с чувством грустного сострадания, — она смотрела на них как на поразительные образцы привязанности к удовольствиям света и небрежности к благам будущей жизни. Между пленительной, бойкой и даже дерзкой маленькой Ниной и этим мрачным седовласым призраком, тихо носившимся по обширным комнатам её родительского дома, ничего не могло быть и не было общего,— не могло быть и не было душевного влечения друг к другу. Мисс Нина находила какое то удовольствие раздражать свою почтенную родственницу при всяком удобном случае. Мистрисс Несбит считала иногда своею обязанностью пригласить прекрасную племянницу в свою комнату, и там принуждала её прочитывать несколько страниц из сочинения Ло " О Страшном Суде", или " Толкования Оуэна на сто девятнадцатый псалом"; общими местами, но торжественным тоном предостерегала её против всех сует света, в состав которых входили и яркие цвета нарядов, и танцы, и кокетство, и любовные записки, и все другие противозакония, в том числе и пристрастие к миндальному пирожному. Одна из этих сцен разыгрывается в настоящую минуту, в апартаментах доброй леди, и мы намерены поднять занавес. Мистрисс Несбит, с голубыми глазами, со свежим румянцем, маленькая женщина, не более пяти фут роста, покойно сидела и качалась в респектабельном приюте американской старости, обыкновенно называемом креслом-балансиром. Каждая складка её серебристого шёлкового платья, каждая складка её белого, как снег, шейного платка, каждый изгиб кружев на её безукоризненно скромном чепце, всё говорило, что душа её покинула на время этот бренный мир и его житейские треволнения. Постель, убранная с чрезвычайной строгостью, была, однако ж, покрыта собранием французских тканей, нарядов и кружев, рассматривая которые, развёртывая и развевая перед глазами своей родственницы, Нина производила волнение, какое лёгкий ветерок производить в клумбе нежных цветов.
— Я всё это видела, Нина, и всё испытала, — сказала тётка, уныло покачав головой, — я знаю, что это одна лишь суета.
— Но, тётушка, я ещё ничего не видела, ничего не испытала, и потому ничего не знаю.
— Да, моя милая, в твои лета я любила ездить на балы, принимать участие в parties-de-plaisir (увеселениях), ни о чем больше не думала, как только о нарядах; ни чего не желала, чтоб только восхищались мной.
— Я испытала всё это, и во всём увидела одну суету.
— Я тоже хочу испытать всё и тоже увидеть суету. Да, да; непременно хочу. Со временем я буду такой же серьёзной и такой же степенной, как и вы, тётушка; но до той поры я хочу побаловать себя. Посмотрите; как вам нравится этот розовый атлас? Если б из этого атласа сделан был саван, то и тогда не удостоился бы он такого печального, мрачного взгляда.
— Дитя, дитя! Всё это тленно, как тленен наш мир! Стоит ли терять столько времени, — стоит ли думать о нарядах!
— А как же, тётушка Несбит, вы сами вчера потеряли два часа, думая о том, как лучше расположить полотнища вашего чёрного шёлкового платья: вниз узором или вверх? Я не вижу причины, по которой бы следовало думать о чёрном платье больше, чем о розовом.
Взглянуть на предмет с этой точки зрения, никогда и в голову не приходило доброй старушке.
— А вот и ещё, тётушка! Перестаньте хмуриться! Загляните лучше вот в этот картон с бархатными цветами. Вы знаете, что я дала себе слово привезти их из Нью-Норка целую груду. Вы знаете, что я люблю цветы; не правда ли, как это мило? И это всё подражание, и подражание такое превосходное, что вы едва ли отличите их от натуральных. Посмотрите: вот это махровая роза; вот это душистый горошек: ведь так и кажется, как будто сейчас с ветки; а вот гелиотроп... вот жасмин... вот цвет померанца, вот камелия.
— Да отвратятся взоры мои от суеты человеческой! — воскликнула мистрисс Несбит, зажмурила глаза и, покачав головой произнесла несколько строк из гимна о тленности всего земного.
— Тётушка! Я заметила, что у вас есть огромный запас страшных гимнов о тленности, о прахе, о червях, и тому подобном.
— Я вменяю себе, дитя моё, в священную обязанность читать подобные гимны, видя, что ты до такой степени увлекаешься тленными, греховными вещами.
— Неужели, тётенька, бархатные цветы тоже греховны?
— Да, моя милая: они греховны потому, что отнимают у нас и время и деньги, потому что отвлекают наш ум от более серьёзных предметов.
— Зачем же, тётушка, Господь создал и камелии, и розы, и померанцы? Мне кажется, именно за тем, чтоб создать цветы; именно за тем, чтоб природа не казалась траурною, не была похожа на серый и холодный камень. Если вы выйдете сегодня в сад, да посмотрите на олеандры, на мирты, на гвоздики, на розы, на тюльпаны, я уверена, что вам будет легче на душе.
— Нет, дитя моё, мне стоит только выйти за двери, и я захвораю. Вчера Мили оставила маленькую щель в окне, и я уже раза три или четыре чихнула. Нет, прогулка в саду мне решительно вредна; одно прикосновение ног моих к сырой земле для меня весьма нездорово.
— Но, тётушка, я всё-таки думаю, что если б Господь не хотел, чтоб мы носили розы и жасмин, он бы их не создал. Любить цветы и носить их, это одно из самых естественных желаний в мире.
— Да; это только даёт пищу тщеславию; это только развивает стремление к щегольству, а с ним вместе и желание нравиться.
— Не думаю, чтоб это было тщеславием, а тем более желанием нравиться. Моё единственное желание заключается в том, чтоб иметь возможность одеваться в лучшие наряды. Я люблю всё прекрасное, потому что оно прекрасно; люблю носить хорошенькие платья, потому что в них я сама могу казаться хорошенькой.
— Прекрасно, дитя моё, прекрасно! Ты хочешь украшать своё жалкое бренное тело, чтоб казаться хорошенькой! Прекрасно!
— Разумеется. И почему же нет? Я бы хотела на всю жизнь остаться хорошенькой.
— Ты, кажется, уж очень много думаешь о своей красоте, — сказала тётушка Несбит.
— Да; потому что я знаю, что я действительно хорошенькая. Я даже просто скажу, мне самой нравится моя наружность, это так. Я знаю, что вовсе не похожа ни на одну из ваших греческих статуй. Знаю также, что я не красавица, что красотой своей мне не пленить целый свет; я так себе, хорошенькая, ни больше ни меньше, потому люблю цветы, кружева и другие наряды, и не думаю, что люблю их во вред своей душе; не думаю также, чтоб ваша скучная беседа о тленности, бренности и червях, которую вы всегда развиваете передо мной, послужила мне в пользу.
— Было время, дитя моё, когда и я думала, как ты думаешь теперь, но я узрела в этом своё заблуждение.
— Если я должна забыть мою любовь ко всему светлому, ко всему живому, ко всему прекрасному, и променять это всё на ваши скучные книги, то пусть лучше зароют меня живую в могилу, и тогда всему конец!
— Ты говоришь, моя милая, против внушений своего сердца.
Разговор этот был прерван приходом весёлого, бойкого, курчавого маленького мулата: он принёс завтрак мистрисс Несбит.
— А! Вот и Томтит, сказала Нина, — опять собирается сцена! Посмотрим, позабыл ли он, чему его учили?
Томтит разыгрывал в домашнем быту фамилии Гордон в своём роде немаловажную роль. Он и его мать были собственностью мистрисс Несбит. Его настоящее имя было респектабельно и общеупотребительно, его звали Томасом; но так как он был из тех беспокойных, исполненных жизни и огня маленьких созданий, которые, по-видимому, существуют на белом свете только для того, чтоб возмущать спокойствие других, то Нина прозвала его Томтитом {Tomtit, синичка. Прим. пер.}; это прозвание было принято единодушно всеми, как самое верное и поясняющее все качества маленького шалуна. Постоянный приток и водоворот резвости и шалости, казалось, проникал всё его существо. Его большие, лукавые, чёрные глаза постоянно искрились огнём; постоянно смеялись, так что не возможно было встретиться с ними, не улыбнувшись в свою очередь; чувство почтительности, казалось, ещё вовсе не было пробуждено в его курчавой головке. Ветреному, беспечному, безрассудному, жизнь казалась ему только порывом весёлости. Единственное нарушение безмятежной жизни мистрисс Несбит заключалось в её беспрерывных, хронических нападениях на Томтита. Раз пятьдесят в течение дня старая леди принималась уверять его, что его поведение изумляет её, и столько же раз Томтит отвечал ей широкой улыбкой и показывал при этом ряд белых прекрасных зубов, вовсе не сознавая отчаяния, в которое приводил он подобным ответом свою госпожу. При настоящем случае, когда Томтит вошёл в комнату, его взоры привлечены были великолепием нарядов, лежавших на постели. Поспешно опустив поднос на первый попавшийся стул, он с быстротою и гибкостью белки подскочил к постели, сел верхом на подножную скамейку и залился весёлым смехом.
— Ах, мисс Нина! Откуда взялись такие прелести? Тут и для меня есть что-нибудь, не правда ли, мисс Нина?
— Видишь, каков этот ребёнок! — сказала мистрисс Несбит, качаясь в кресле, с видом мученицы. — И это после всех моих увещаний! Пожалуйста, Нина, не позволяй ему делать подобные вещи; это подаст ему повод и к другим нелепостям.
— Том! Сию минуту встань, негодный! Подай стол и поставь поднос... Сейчас! — вскрикнула Нина и, топнув ножкой, засмеялась.
Томтит повторил прыжок, выпрямился, схватил столик, начал танцевать с ним, как будто в руках его была дама, и наконец, сделав ещё прыжок, поставил столик подле мистрисс Несбит. Мистрисс Несбит приготовилась ударить его, но Томтит быстро отвернулся, и предназначаемый удар опустился на столик, с силою, неприятною для доброй леди. — Мне кажется, этот мальчик создан из воздуха, никогда не могу попасть в него! — сказала старуха и лицо её покрылось ярким румянцем.
— Право, он хоть святого выведет из терпения!
— Действительно, тётушка; и даже двух святых, таких как вы и я. Томтит, негодный! — сказала Нина, погладив своею маленькою ручкою курчавые волосы мальчика, — будь умником теперь, и я покажу тебе мои наряды. Поди поставь поднос на столик... Что же ты стоишь, повеса!