— Во, еще один артист, — аттестовала такое явление дежурная. — Люди не завтракали, а он уже хорош! Разве тут графинов напасешься?
— Что с вами, товарищ? — спросил заботливый Роман.
— Все!.. Все кончено, — откликнулся на сочувствие переводчик. — Меня лишили Республики Кокосовых пальм… О, зачем я таскал чемоданы?! Зачем не пил и даже не курил?
— Не понимаю. Вы жалеете, что сохранили здоровье?!
Глава IX
Бесенята
Умиротворенный Гурий Белявский сидел в номере полу-люкс без штанов, пил холодный нарзан и смотрел на лазурное море.
На пляже прямо под окнами гостиницы копошились шоколадные фигурки. Разноцветными мячиками колыхались у берега шапочки пловцов. Белый катер приплясывал на волнах под веселую песенку «Ландыши», доносившуюся с его палубы.
Изумительно пахло мокрыми солеными полотенцами.
— И жизнь хороша и жить хорошо! — констатировал Белявский разнеженно, но чьи это слова, убей его, не сказал бы. Он был замурыженным, спешным человеком и невежественным настолько, что по приезде в Янтарные Пески приобрел вместо нужного глухаря бесполезное чучело цесарки. Да и откуда горожанину, содержавшему на сто рублей две семьи (и неплохо содержавшему!), знать такие птичьи тонкости.
Белявский покончил с бутылкой, похлопал мокрой ладошкой по брюшку и почти одновременно услышал в комнате сопение. Гурий удивился. Цесарка, естественно, сопеть не могла, если бы даже была живой, и он недоверчиво покосился в угол, где валялся «Голубой козел».
— Ну? — сказал Гурий Михайлович вызывающе. Он был не из робких.
Сопение продолжалось. Хуже того, Гурию Михаиловичу померещилось, что Козел глянул на него дерзко с прищуром, будто знал про брата «лилипута» или еще что-то нехорошее.
— Этого еще не хватало! — соскочило у Гурия с языка, а в душе зашевелился колкий шерстяной комочек. Шевеление продолжалось и в конце концов родило попутную мысль, что обе семьи любят Гурия Михайловича исключительно за долгие командировки.
— Это уже черт знает что! — попытался сбросить мысль Белявский. — Генриетта еще пожалуй, но чтобы Анна?! Не верю…
— Гурий Михайлович, — послышалось в замочную скважину с присвистом.
«А, так вот откуда сопели!» — обрадовался Белявский.
— Гурий Михайлович, — послышалось вторично.
— Аиньки? — отозвался Гурий, впрыгивая на ходу в брюки.
— К вам можно? — повторил чей-то голос.
— Одну минуту… одну минуту!
Гурий Михаилович накинул поверх плеч рубашку и повернул ключ.
На пороге стояли два симпатичных молодых человека в одинаковых салатовых брюках с широченными поясами, утыканными медной мебельной кнопкой. Один из них, узкогрудый, стриженный под санитарку, держал в руках что-то завернутое в наволочку. Другой, пониже ростом, веснушчатый и круглолицый, ничего не держал, отчего крайне смущался и не знал, куда девать руки.
— Вы консультант по быту и реквизиту? — спросил смущенный, снимая яхтсменку и теребя ее потными пальцами, будто искал за подкладкой гривенник.
— Ну я, — подтвердил Гурий, зевая. — Входите, чего вам?
— Мы по объявлению, — сказал стриженный под санитарку. Он проворно сдернул наволочку, и глазам директора открылся грязноватый холст, измалеванный смазанными наперекосяк и потому, казалось, стремительно падавшими куда-то кирпичами.
— Что это? — спросил Белявский строго.
— Я назвал это «Упреки подозрения», — зарделся яхтсмен, выдавая тем самым свое авторство.
— Где упреки? Какие подозрения? — сказал Гурий с досадой. — Вы что, меня за дурака принимаете? Это разгрузка самосвала, а не «подозрения». Три копейки цена таким «упрекам».
— Мы бы ее и за сто рублей не продали, — обиделся яхтсмен. — Разве не понимаете…
— Не понимаю, — сказал Гурий. — Говорите прямо, чего вам нужно?
— Мы хотим сниматься, — заалевшись, выдавил из себя стриженный под санитарку.
— Ясно, — сказал Гурий. — С этого и надо было начинать. А то «упреки», «подозрения»! Промотались на юге, бесенята?
— Нет, нет, вы нас опять не поняли! — заегозил патлатый.
— Мы за так… на общественных началах, — потупился в плечико яхтсмен.
Белявский озадачился. Молодые люди всячески упирали на свое бескорыстие. Но это Гурия Михайловича как раз и настораживало. Он сам, и не один раз, преследовал личные интересы «на общественных началах» и теперь нутром чуял, что тут кроется какое-то плутовство.
— Нет уж, нет уж! — отгораживался он от молодых людей пальчиком. — Ничегошеньки у вас не выйдет.
Но яхтсмен, назвавшийся Лаптевым, и патлатый по фамилии Клавдии не унимались и твердили свое:
— Вы, Гурий Михайлович, все можете. Нам сказали…
В конце концов Белявскому это надоело. Он решительно показал молодым людям на дверь, а сам взял «Голубого козла», цесарку и пошел в номер к Сапфирову.
В номере Тимура Артуровича находился уже знакомый Гурию Михайловичу человек с опущенными вниз губами и надменным изломом бровей, торчавших на изгибах жесткими проводочными кустиками. Белявский заметил его еще в Арбузове при посадке на «Чайку» и воскликнул в душе: «Ни-и черта себе! Это же во плоти Иван Федоров!!»… Гурий Михайлович видал, что называется, «виды» и сам эти виды порою создавал. Но тут даже он удивился. Шестым, никогда не подводившим его чувством, он сразу же предположил в животастом лицо ответственное, полномочное и, возможно даже, инспектирующее.
Интуиция Гурия Михайловича оказалась просто снайперской. Каюта у животастого была отдельной, а обращение к нему — особенным.
Вот и сейчас живой «Федоров» сидел будто каменный, а Сапфиров кружился подле него и всплескивал руками, как деревенская бабушка над городским внуком.
— Да как же они, Агап Павлович, посмели! — кудахтал он. — А вы отзыв Егупова им показывали? Ну, знаете, я даже не знаю…
— Ничего, они с этим «Трезубцем» еще наплачутся, — пообещал Агап Павлович. — Это только начало, — он пошевелил газетой «Южная здравница». — У меня с Потаниным будет разговор длинный. М-да… Ну, а как там в Ивано-Федоровске? Памятник народ одобряет?
— Одобряет! Очень даже одобряет, — заторопился Сапфиров. — Один так просто от него не отходит. Даже съемку нам затруднил.
— Это хорошо, — сказал Агап Павлович. — Надо бы им тоже газетку послать. Пусть знают…
И поднялся, намереваясь уходить.
— Вот достал глухарька, — пользуясь паузой, сказал Белявский. — Перышко к перышку. Сто рублей заломили, мерзавцы!
Тимур Артурович взял цесарку за шею и взвесил, будто покупал на базаре гуся.
— Что-то он какой-то подозрительный. Усох, что ли? — заколебался Сапфиров. — Как вы думаете, Агап Павлович, сойдет за глухаря, а?
Агап Павлович медленно повернул голову и зашевелил своими проволочными кустиками, отчего лицо его стало еще более многозначительным.
— Мы доверяем нашему зрителю, значит, и он должен нам доверять, — сказал он, и голос его прозвучал настолько тезисно, что Белявскому самому захотелось почему-то поверить и в зрителя, и в цесарку.
— А как вам картина? — решил воспользоваться он авторитетом Сипуна. — Сойдет?
Неизвестно, что там напрокудил Козел, закатил, подлец, бельма или выкинул номерок почище, но на этот раз бровные кустики Сипуна зашевелились с такой силой, будто в них кто прятался и делал это впопыхах. Агап Павлович покраснел, искоса посмотрел на Сапфирова, и во взгляде его было нечто, отчего Тимур Артурович заволновался и тут же озверел.
— Вы что, не читаете газет? — набросился он на Белявского. — Или, может, разучились?!
— В каком смысле? — заершился Гурии Михайлович, чувствуя нутром неладное, по не понимая еще истоков. — Я напротив… Я сам рабкор… И не сажусь без газеты завтракать.
— И обедать? — обнажил иронию Сапфиров.
— И обедать, — подтвердил Белявский, — ибо человек, который не читал газет… — тут Белявский замялся, ибо чтением себя никогда не утруждал. — …Словом, мне странно даже от вас эдакое слышать…
— Нет, это мне странно! — воскликнул Сапфиров, швыряя в Белявского «Южной здравницей». — Работаете на переднем крае искусства и не удосужились прочесть статью Агапа Павловича Сипуна!!
С этими словами он слегка склонился в сторону Агапа Павловича и пожал извиняюще плечами, всем своим видом говоря: «Вот, извольте, с каким народом приходится работать».
Белявский ловко поднял «Южную здравницу» и подобострастно уткнулся в статью, озаглавленную непонятно, но крепко: «Трезубец в болоте». Статья эта прозрачно намекала: «Каждому городу — своего „Ивана Федорова“ и разъясняла, что „Трезубец“ Потанина увяз в болоте символизма». На это вообще и на Потанина в частности призывалось обратить внимание частных лиц и организаций.
— Но позвольте, — зарделся Белявский, понимая, что попал впросак. — Вы же сами, Тимур Артурович, приказали: «Дайте что-нибудь оригинальное, наш лесник тонкая натура — любитель Пикассо» и этого самого… Ну как его?
— Чего «этого самого»? — с ненавистью поинтересовался Сапфиров и покраснел. «Что же это я как дурак краснею», — подумал он и покраснел еще гуще. — Вы бы мне вместо «этого самого» вентилятор поставили! — закричал он, обмахиваясь ладонями. — Немедленно организуйте… Так невозможно работать! А «Козла» сжечь! Аннулировать эту мерзость…
Гурий Михайлович встрепенулся, сделался необычайно приветливым и сказал:
— Это мы мигом! Вы же знаете Белявского…
— К вечеру закажите машину, — бросил вдогонку Сапфиров. — Поедем на Ялтинскую студию.
Белявский вышел в коридор. Там все еще топтались неуемные Клавдии и Лаптев. Белявский скорчил озабоченное лицо и неторопливо зашагал к себе в номер, держа картину под мышкой.
Молодые люди пристроились за консультантом. За спиной Гурия Михайловича слышались интригующие хрюкание и покашливание.
«А что, эти, пожалуй, клюнут, — подумал Гурий Михайлович. — Не пропадать же добру!»
Он обернулся, прикусил для солидности ноготь и сказал:
— Вот что, друзья мои хорошие, «за так» работать даже у нас не положено. Но выход, кажется, есть…
Глава X
Первый сон Агапа Павловича
Мимолетная встреча с «Козлом» имела для Агапа Павловича возмутительные последствия. Той же ночью ему приснился отвратительный сон.
Надо сказать, и во снах Агап Павлович оставался реалистом. Ему снилось только то, что когда-то с ним было или могло быть в действительности. Но на этот раз сновидение пришло к нему в каких-то недопустимых прибауточных формах.
Ему приснилась выставка соперников, то есть «потанинцев» или «художников-затворников», как он их умышленно называл. Так вот, во-первых, привиделось, что он явился туда инкогнито, то есть в маске и с топориком, запрятанным в букет гладиолусов. Это уже было чушью: гладиолусы он терпеть не мог за один только граммофонный вид. А во-вторых, вместо праздничной ленточки, которую полагалось резать, у входа в зал висел ипподромный колокол и стоял сводный хор в туниках из шинельного сукна. То, что выставка была в манеже, колокола еще не объясняло, и «затворники» жались на подходе к ленточке по стеночкам и перешептывались. Судя по их вытянутым лицам, они ожидали чего-то значительного, особенного.
Но вот дирижер подтянул кожаные галифе, поднял руки самолетиком и заворочал шеей, осматривая медные трубы. Все смолкло, застыло, напряглось. Пауза уже начала томить, но тут дирижер взмахнул и хор рявкнул несуразное, несовместимое с моментом:
— Ку-кы, ку-кы, ку-калочки, едет Ваня на палочке!..
А теноришко с бабьим лицом выскочил вперед, заложил пухлые шулерские пальцы за портупею и, сладостно закатив глазки, заголосил:
— А Ду-уня в тележке, щелкает орешки!..
Не успел Агап Павлович опомниться от куплета, как в проходе показался полковник Егупов верхом на палочке и с биноклем. Следом шла Евдокия Егупова с горностаевой муфтой в руках и щелкала из нее семечки, с беличьим любопытством тараща бусинки на обомлевших «затворников».
— Здравствуйте, товарищи художники! — прокричал Егупов с палочки.
— Здравия желаем, товарищ полковник! — отвечали за всех ординарцы, дирижер и Евдокия.
— Поздравляю вас с открытием выставки! — продолжил мысль Егупов.
— Ура!.. Ура!.. Ура!! — раскатили по залу ординарцы, Евдокия и Агап Павлович, сделавший вид, что ничего особенного не происходит, все гладко и все своим чередом.
— Ура и слава! — дополнил он с нарочным опозданием.
И полковник его приметил.
— Начнем, пожалуй, — сказал Егупов.
Хор расступился и открыл выставочное пространство. Егупов поманил пальцем все еще сомневавшихся скульпторов, а когда они сгрудились, ударил в колокол и сказал:
— Пошли!
Музыка заиграла «Марш 23-го кавполка», и «затворники» кто пошел, а кто побежал к своим работам, чтобы объяснить при надобности смысл и направленность своих творческих усилий.
Оценив тягу и, любовь Егупова к шутке, Агап Павлович поскакал на топоре, но скакать на нем оказалось для колеи низко и потому неловко. Агап Павлович как ни старался, а пришел последним, когда Егупов уже осматривал скульптурные труды Потанина — Гекату и Кентавра, бросившихся ему в глаза своей непохожестью на лепные образы современников, стоявших по соседству.
— Это кто? Змей Горыныч? — спрашивает полковник, тыча пальцем в трехглавую Гекату. — Но почему тогда морды разные, одна лисья, другая песья, третья лошадиная?… Где единство формы и содержания! — Егупов посмотрел на Гекату в бинокль. — Не вижу!
— Это, видите ли, Геката из греческой мифологии, — отвечает Потанин с предупредительностью, нужной только в разговоре с тяжело больным или сильно пьяным человеком.
— Нам ли у греков занимать? — сбрасывает маску и подает голос подоспевший Агап Павлович.
И Егупов его слышит.
— Внесем ясность, — говорит полковник. — Ехал грека через реку, видит грека в реке — шиш!..