Бега - Алексеев Юрий Александрович 9 стр.


Оживление среди ординарцев.

— Мифы нужны тем, у кого нет действительности!

Агап Павлович зааплодировал первым, и полковник это заметил.

— А эт-то что? — Егупов перешел к кентавру. — Опять без единства? То ли луковка, то ли репка!.. Как его хоть зовут?

— Это кентавр, — беззащитно оправдывается Потанин.

— Имена же вы им, я скажу, выбираете!.. «Кентавр»?! Если это человек, то почему на копытах? Он что же, сеном объелся? (Смех ординарцев.) Или работал, «как лошадь»?.. (Смех Евдокии, переходящий в аплодисменты Агапа Павловича.)…Где вы видели эдакое в действительности?!

Зал притих в ожидании. Упрек Егупова исходил из самых глубин.

— Практика показывает, что таких людей не бывает! — обобщил Егупов. — А лошадей — тем более. Это не лошадь, а позор для нашей кавалерии… Таких мы не держим! У нас таких лошадей нет и, надеюсь, не будет. Все слышали?..

— Я, я вас слышу, — кричит Агап Павлович. — Не будет, сейчас же не будет!

Он бросается на трехглавую Гекату и махом отрубает ей лошадиную морду. «Затворники» пятятся назад.

— Я живенько, я скоренько! — шепчет Агап Павлович. Р-раз — и, закатив к небу немые белки, летит на пол срубленная голова кентавра. И вместе с ней падает в обмороке Потанин.

— Воды! Воды!.! — просит Агап Павлович, и ему бегом несут стакан на хрустальном подносе.

А в зале паника. Скульпторы рассыпаются и закрывают телами свои работы, становясь перед ними на манер распятия.

— Один момент, сию минуточку, — приговаривает Агап Павлович, смачивая из стакана лошадиную морду Гекаты и прилепливая ее к обезглавленному кентавру. — Пожалуйте, лошадь подана…

— Как зовут? — спрашивает Егупов, оглядывая новорожденную.

— «Сивка-бурка».

Взор Егупова загорается ясностью и проникновением в суть. Он сдвигает на бедро кобуру и вспрыгивает на белый круп.

— Нельзя! — вскрикивает очнувшийся некстати Потанин. — Что вы делаете, товарищ Егупов?!

— Пеший конному не товарищ, — смеется полковник, прилаживаясь на кентавре. — Конь — огонь! Безъящурный, строевой, — и показывает биноклем на Агапа Павловича. — Считать его первым среди лучших! В приказ!

— Готов и впредь… Я… примите от верного сердца, — задыхается от волнения Агап Павлович и протягивает Егупову, словно хлеб-соль, голову кентавра на хрустальном подносе.

И Егупов принимает «хлеб-соль». И начинает выкручивать кентавру ухо, стараясь отщипнуть, как положено, кусочек.

— Опомнитесь! — стонет Потанин. — Это же голова…

— Я выше, мне виднее! — сообщает полковник. — Я на коне!

И тут из конских ноздрей плеснуло самоварным пламенем с белыми пепельными хлопьями. Хлопья взметнулись и осели на круп вроде мыльной пены. Лошадь задрожала, вскинулась и запрыгала по манежу, бешено крутя приставной головой и топча в порошок скульптуры.

— Н-но, не балуй! — прикрикнул Егупов.

Но лошадь понесла. Она лущила паркет копытами, и тот летел из гнезд, как вощеные кукурузные зерна, в облаках гипсовой пыли, грохоте падающих скульптур и криках о помощи.

Все смешалось, осатанело, побежало. И в этой пожарной суматохе Агапа Павловича подхватили песья и лисья морды Гекаты и взмыли ввысь, в холодное и пустое пространство…

Здесь было тихо и звезды сияли дружно, как в планетарии. Пес летел молча, по-баскервильски освещая дорогу зелеными глазами, а лиса то колыхалась печным дымом, то расстилалась, как шкура по прилавку.

— Послушайте, граждане хорошие, — сказал Агап Павлович, — куда вы меня, собственно, тащите? Это непорядок!

— Ты что, своих не узнаешь? — сказал пес небрежно. — Не шуми. Есть закурить?

— На взлете не курят, — сказала лиса. Это чтобы вменить Агапу Павловичу, что они летят правильно.

— Виноват, сестренка, склероз, — сказала псина извиняюще. Видно, все у них было отрепетировано.

— За кого вы меня принимаете? — сказал Агап Павлович. — Вы это бросьте! Что значит «свой»?

— Свой — значит наш, — пояснила лиса, — как говорят: душа в душу.

— Наш! Наш человек! — пролаял наглый пес.

— Ерунда. Форменная ерунда! Не впадайте в мистику, товарищи, — сказал Агап Павлович, хотя по ситуации и чувствовал себя в некотором роде зависимым. — Никакой души нет.

— Это ты говоришь потому, что нам ее отдал, — сказала лиса.

— Клевета! Давайте придерживаться фактов, товарищи. У вас что, свидетели есть?

— В нашем деле свидетели не требуются, — сказал пес. — Один дал, другой взял, и никто не видал. Подумаешь — «душа». Главное — нюх хороший и хватка.

— С душой одна морока: то болит, то простора, то водки требует, — сказала лиса как бы из личного опыта. — А у пса и голова даже не болит. Верно, песик?

— С чего ей болеть? — зевнул пес. — За меня хозяин в ответе: я с ошейником…

— Я бы попросил выбирать выражения! — разгадал пса Агап Павлович. — У товарища Егупова, кажется, есть свое имя и звание. Да и я, слава кое-чему, не мальчик! Кто вас уполномочил так со мною разговаривать?

— У нас особые полномочия, — скользко пояснила лиса.

— Может, у вас и мандат есть? — уколол зверье Агап Павлович. — Я бы взглянул, не поленился…

— Есть, — сказала лиса жеманно, — только я его в другой шубе оставила.

— Богато живете, — усмехнулся Агап Павлович, предвкушая скорое освобождение. — Может, у пса какой документик найдется?

— Ему не нужно — он со мной, — вывернулась лиса.

— Так, выходит, доказательств — никаких? Прекрасно! Так знайте же, я вас не признаю. Вас попросту для меня нет, с чем вас и поздравляю. Вы иллюзия!

— Во дает! — тявкнул пес. — Ты бы еще с нас метрики потребовал, идиот.

— Не лайся, — сказала псу лиса, — все эмпирики одинаковы. Вот придем на место, там и разберемся…

— Тут и разбираться нечего, — сказал Агап Павлович. — Вы как факт для меня не существуете. Кого не признают — тех нет!

— Это ты моим голосом говоришь, — заегозила лиса. — Хитришь, дружок. Ты взял мою повадку. Я подарила тебе рыжую ложь на длинных, как у манекенщиц, ногах… Кстати, ты любишь манекенщиц, дружок?

В слове «кстати» Агап Павлович уловил скрытую провокацию, но не смутился и вызов принял:

— А вот, представьте, не люблю. Они вылизаны глазами с ног до головы. Передвижные фигуры, да и только! Великое искусство женщины, искусство обращать на себя чужое внимание, превращено у них в поденную работу. Оттого они так скучны, холодны и фригидны.

— Попался, попался, который кусался! — захохотал пес. — Я так и ждал. Молодец, сестренка!

— Не стройте из себя «капкана». Где, в чем попался?

— Тут один нюансик имеется, — вкрадчиво сказала сестренка. — Если ты не любишь манекенщиц, значит, не любишь и себя. Ты ведь тоже «передвижная фигура»… Посуди сам, внешне — с тебя хоть открытки печатай, а внутри — пустота, холод. Оттого и родить толком ничего не можешь. Не так ли, дружок? Твоя работа — та же поденщина, дружок.

— Топорная работа, — подхватил на лету пес. — Искусство жертвовать собою заменено уменьем жить…

— И жертвовать чужою головою, — мягко вклинила лиса.

— Идите вы к черту! — выругался Агап Павлович.

— Сейчас не время, — сказал пес, — у нас там обеденный перерыв.

— Отрицаю! — закричал Агап Павлович. — Нет перерыва, нет собачьего нюха, нет никакой рыжей лжи. Ничего нету!!

— Ах не-е-ту? — пропел пес. — Оставь его, сестра! Пусть посмотрит, на чем он держится…

В тот же миг зверье отринулось, и все пошло кувырком. Кубарем покатилась луна, закаруселили, путаясь в голубой клубок, звезды. Агап Павлович сделал «бочку», потом «штопор» и камнем пошел к земле. А сверху из голубого клубка на него с подлым интересом смотрела давешняя морда Голубого козла. Агапу Павловичу стало страшно. Нестерпимо засвистело в ушах, а тело стало нагреваться. Приближалась земля… Вот она близко. Совсем рядом… Вот уже над облаком показалась каменная голова Ивана Федорова, и Агапа Павловича несет на нее, как корабль на риф. Голова все ближе… ближе… Агап Павлович поджал ноги, расставил руки самолетиком и замахал ими, как бы ища в этом спасение. Но вместо спасения с земли грянуло несуразное, несовместимое с моментом:

— Ку-кы, ку-кы, ку-калочки, едет Ваня на палочке!

А теноришко вскочил на стул, заложил шулерские пальцы за портупею и, закатив, глазки на Агапа Павловича, сладко заголосил:

— На побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях!

У Агапа Павловича опустились руки.

«Все! — подумал он. — Души у меня нет, а телу — каюк!»

Проснулся он совершенно разбитым, весь в горячем и липком поту. Во рту было сухо и горько, а в ушах звенело, как и впрямь после долгого перелета.

— Ну, погоди! — шепнул Агап Павлович кому-то невидимому. Он с трудом выпутал ноги из одеяла, оделся и пошел в соседний номер к Сапфирову.

— Нет ли у тебя чего от головной боли, Тимур?

Агап Павлович проглотил таблетку и тотчас же спросил:

— Эту мерзость уже сожгли? Я про «Козла» тебя спрашиваю.

— Разумеется! Белявский — человек слова, — поторопился Сапфиров.

— Надо бы и пепел развеять, — сказал Сипун.

— Ну, это уж слишком.

— Не слишком, а в самый раз. Кстати, как ты относишься к манекенщицам?

— Бывает. Дело-то житейское, — соткровенничал Сапфиров.

— Я не об этом, дурак. Ты как: их любишь или нет?

— Что вы, что вы! — испугался режиссер. — Я их близко к камере не подпускаю. Только в массовых сценах и не больше.

«И этот попался бы», — подумал Сипун, после чего ему сразу полегчало. Вторую таблетку он глотать не стал.

Глава

XI Будни юга

Скорый поезд прибывал в Янтарные Пески очень рано, когда суматошные курортники только начинали выстилать на пляже посадочные кресты, занимая место под солнцем родственникам и знакомым. Но еще раньше поднимались жители разбойного селения Круча. Не имея консульских отношений с квартбюро, они выходили на перрон и брали пассажиров живьем.

Едва Стасик Бурчалкин спрыгнул с подножки, его подхватила на руки бой-баба в пламенном сарафане «Ярость Анапы» и мужских сандалетах на босу ногу.

— Сынок! — прилипла она к Стасику жарким телом. — Ты надолго? У меня коечка рядом с морем. Где он, твой чемоданчик?

— Мне в гостиницу, — сказал Бурчалкин, силой размыкая душные объятья.

— Куку с макой там получишь!

— А без мака можно? — сказал Бурчалкин, но «Ярость Анапы» уже подхватила чей-то вспученный чемодан и, поставив владельца перед фактом, повела его в дикое предгорье.

Так всегда поступали жители аула Круча, отбивая хлеб у горожан.

Бурчалкин вышел на вокзальную площадь и увидел прямо перед собою гостиницу «Прибой». Из «Прибоя» выскакивали и торопились, как на работу, постояльцы с махровыми полотенцами через плечо. Бухать в двери дежурным тут не приходилось: к половине восьмого в гостинице оставались одни горничные.

Стасик думал, что ему придется будить консультанта по реквизиту Белявского, но в «Прибое» задержалась из-за прически одна Эльвира Маньяковская. Режиссер и консультант укатили чуть свет в Ялту, а оставленный без присмотра коллектив смылся на пляж, захватив с собой для отвода глаз чучело таежной цесарки.

Тимур Артурович и Белявский должны были обернуться за два дня, так сказала Маньяковская, и самое лучшее было стеречь их прямо в гостинице. Но к табличке над стойкой администратора «Мест нет» кто-то приписал от руки: «и не будет».

— А Госпитальная отсюда далеко? — спросил Стасик после того, как испробовал все средства для поселения и пять рублей, заложенные в паспорт, в том числе.

Оказалось, что недалеко.

«Познакомлюсь-ка я с отцом Герасимом, — решился Бурчалкин, нащупывая в кармане фотографию Потапки. — Госпитальная, шестнадцать… Прекрасно! Денег, как всегда, в обрез, а выкупать картину дело тяжкое».

Дом 16 по улице Госпитальной представлял собой двухэтажный особнячок, огороженный невысоким каменным забором. За ним открывалась виноградная беседка, уставленная раскладушками, а чуть дальше виднелся сарайчик, сотворенный из кровельных отбросов.

Стасик пересек мощенный плиткой двор и остановился как вкопанный. Из дверей выпорхнула никем не заверенная, но тем не менее действительная копия Брижит Бардо. Может быть, не совсем та прическа и платье не от «Диора», но она была определенно из тех, ради кого сидят за растрату и лезут за эдельвейсами, даже зная, что шея не ломается дважды.

Стасик был далеко не середнячок: метр восемьдесят, осетинская талия, торс гребца, нос молодого Байрона и нацеленные снайперские глаза, приводившие обычно в смятение продавщиц универмага. Но отечественная Бардо проскочила мимо Бурчалкина, как предмета неодушевленного, разглядывая при этом облака, которых и на небе-то не было вовсе. Лишь на выходе со двора она сделала затяжной пируэт в полтора оборота и продемонстрировала со всех сторон пляжный ансамбль «Монако».

«Есть, есть женщины в крымских селеньях!» — пробормотал Стасик, намереваясь тотчас же блондинку догнать, но принял все-таки другое, разумное решение.

— Хозяйка! — позвал он. — Есть тут кто живой?

Дверь лоскутной сараюшки заскрежетала, и оттуда показалась копна мятых простыней, а за нею и сама хозяйка, несшая копну перед собой красными от стирки руками.

— Кто звал? — сказала она, повернувшись боком, чтобы увидеть из-за копны хоть что-то.

— Я, хозяюшка. Хотелось бы у вас остановиться, — сказал Стасик, унизительным дачным голосом.

— Надолго? — спросила хозяйка.

— Да на месяц, не меньше, — сказал для близиру Стасик.

— Пойдемте.

Стасика повели в виноградную беседку и ознакомили с раскладушкой, покрытой солдатским одеялом и отдававшей малость лесным клопом.

— Как насчет дождя? — показал Стасик на жидкое решето из лозы над головою.

— В это время дождей не бывает, — сказала хозяйка, наполняя речь топами искусственного бархата.

— Будем надеяться, — сказал Бурчалкин. — А что за блондинка у вас живет?

— Артистка из Дома модного шитья. Каждый раз в новом платье выступает, только вот домой, или куда в гости, им обнов не дают. У них с этим строго.

— Это хуже, — сказал Стасик, прикидывая в уме, что хозяйка болтлива и спрашивать про Герасима у нее пока не следует. Спугнешь, а потом ищи ветра в поле.

Выдав аванс в размере трешницы, Стасик побежал к морю. На углу Госпитальной и проспекта Айвазовского он купил артельные плавки на суровой конькобежной тесьме и спустился на городской пляж, откуда слышался пронзительный писк транзисторов.

Пляж в Янтарных Песках походил на охотничий сапог. Голенище занимала обычная публика, а мысок захватили автодикари. Там стояли низкие брезентовые курятники, сохли на колышках кастрюли и чадили керогазы «Везувий».

У палаток крутились одичавшие дети. Прыгал дог с прозеленелой медалью.

Переодевшись на цивильной стороне, Стасик принялся обозревать курортную публику.

На голенище шел сеанс массового загара. Жители северных центров и окраин лежали плашмя, как под пулеметом. Только изредка над каленым песком поднималась взлохмаченная голова. Сплюнув сухую ракушку, горячий погружался в море, и тогда вода шипела и бурлила, будто в нее опустили кипятильник.

Побарахтавшись пять секунд возле берега, пластуны снова плюхались на собственную тень. И напрасно лаял в мегафон пляжный врач, угрожая ожогами первой степени. На его окрик они еще глубже уходили в песок, сотрясая ударами сердца Крымский полуостров.

В междурядье, оставленном кое-где пластунами, томно слонялись бесенята в салатовых брюках и вели между собою спор.

— Изволь, я угощаю живым примером, — говорил бесенок в яхтсменке, указуя на шершавую воспаленную, будто зрелый гранат, спину пластуна. — Посмотри, Гера, на что идет человек, чтобы выделиться из толпы. Может, солнце ему сейчас хуже горчишника, зато вернется в свою Пермь или еще куда почище всякого мулата. Понял? А ты боишься…

— Тоже сравнил! Загорать я и сам готов, — сказал Гера, тот, что «Упреки подозрения» Белявскому приносил. — Загорать всякому разрешено.

Назад Дальше