Возлюби ближнего своего. Ночь в Лиссабоне - Ремарк Эрих Мария 10 стр.


– Вы пьете, Керн?

– Мало.

– Еврейский порок – воздержание от алкоголя. Зато вы больше понимаете в женщинах. Но женщины совсем не хотят, чтобы их понимали. Ваше здоровье!

– Ваше здоровье. – Керн осушил свой стакан. После этого он почувствовал себя лучше. – Это только преждевременные роды? – спросил он. – Или еще что-нибудь?

– Да. На четыре недели раньше. Перенапряжение. Еще бы: поезда, пересадки, волнения, беготня и прочее, понимаете? Женщина в ее положении не должна была этого делать.

– А почему она уехала?

Мариль снова налил.

– Почему, – сказал он. – Потому что она хотела, чтобы ее ребенок был чехом. Потому что она не хотела, чтобы его уже в школе оплевывали и дразнили жидовской мордой.

– Я понимаю, – сказал Керн. – А ее муж не уехал с ней?

– Мужа давно посадили. Почему? Потому что у него было дело и он был способнее, чем его конкурент на ближайшем углу. Что делает конкурент? Идет и доносит на него – антигосударственные настроения, коммунистические идеи, недовольство. В таком духе. Человека сажают, а конкурент получает клиентуру. Понятно?

– Это я знаю, – сказал Керн.

Мариль осушил свой стакан.

– Жестокое время. Мир защищают пушки и самолеты, человечность охраняют погромы и концлагеря. Все поставлено с ног на голову, Керн, все ценности. Агрессор сегодня – защитник мира, затравленный и гонимый – опаснейший преступник. И есть целые народы, которые в это верят.

Через полчаса они услышали из соседней комнаты тонкий квакающий крик.

– Черт возьми, – сказал Мариль. – Они свое дело сделали. Одним чехом на свете больше. За это надо выпить. Ну, Керн! За самое великое чудо на свете! За рождение! А знаете, почему это чудо? Потому что потом снова умирают. Ваше здоровье!

Дверь открылась. Вошел второй врач. Он был забрызган кровью и весь в поту. В руках он держал красное, как рак, нечто, которое квакало и которое он пошлепывал по спине.

– Он жив! – проворчал он. – Есть здесь что-нибудь? – Он схватил груду тряпок. – Ну хотя бы это. Девушка! – Он передал Рут ребенка и белье. – Искупать и завернуть не слишком туго, хозяйка умеет, но не здесь, где эфир, – в ванной.

Рут взяла ребенка. Ее глаза показались Керну огромными. Врач сел за стол.

– Здесь есть коньяк?

Мариль налил ему стакан.

– Интересно, как чувствует себя врач, – спросил он, – когда видит, что каждый день строятся новые пушки и самолеты, но не больницы? Ведь первые только для того и существуют, чтобы не пустовали вторые?

Врач взглянул на него.

– Мерзко, – сказал он. – Мерзко. Штопаешь людей с величайшим искусством, чтобы их с величайшим варварством снова разорвало на куски. Почему бы сразу не убивать детей! Много проще.

– Мой дорогой, – возразил депутат парламента Мариль. – Убивать детей – преступление. Убивать взрослых – дело национальной чести.

– В новой войне будут убивать и детей и женщин, – проворчал врач. – Мы искоренили холеру – а ведь она безобидная болезнь по сравнению с самой маленькой войной.

– Браун! – крикнул врач из соседней комнаты. – Быстрее!

– Иду.

– Черт возьми! Что-то неладно, – сказал Мариль.

Через некоторое время Браун вернулся. Он вдруг как-то осунулся. Он выглядел обессиленным.

– Разорвана шейка матки, – сказал он. – Ничего нельзя сделать. Женщина истекает кровью.

– Ничего нельзя сделать?

– Ничего. Мы все пробовали. Кровотечение не прекращается.

– Вы не можете сделать переливание крови? – спросила Рут, стоявшая в дверях. – Можно взять у меня.

Врач покачал головой.

– Не поможет, девочка. Если оно не прекратится… – Он ушел. В светлом четырехугольнике открытой двери было что-то жуткое. Все трое молчали. Тяжело ступая, вошел коридорный.

– Убрать?

– Нет.

– Вы не хотите выпить? – спросил Мариль у Рут.

Она покачала головой.

– Все же выпейте. Это лучше. – Он налил ей полстакана.

На горизонте над крышами мерцали последние зеленоватые и оранжевые отблески золота. В них плыла бледная луна, разъеденная дырами, как старая медная монета. С улицы слышались голоса, громкие, довольные, ни о чем не подозревающие. Керн вдруг вспомнил Штайнера и его слова. Если около тебя кто-то умирает, ты не ощущаешь смерти. В этом несчастье мира. Сострадание – не боль. Сострадание – это скрытое злорадство. Облегченный вздох, что умираешь не ты и не тот, кого ты любишь. Он посмотрел на Рут. Он не смог увидеть ее лица.

Мариль прислушался.

– Что это?

Долгий глубокий звук скрипки повис в наступающей ночи. Он замер, нахлынул снова, устремился вверх, победно, упрямо – и пассажи начали искриться, все нежнее и нежнее, как наступающий вечер.

– Это здесь, в отеле, – сказал Мариль и посмотрел в окно. – Над нами, на пятом этаже.

– Я его, кажется, знаю, – сказал Керн. – Это скрипач, которого я уже один раз слышал. Я не знал, что он тоже здесь живет.

– Это не простой скрипач. Это много больше.

– Пойти сказать ему, чтобы он не играл?

– Зачем?

Керн сделал движение к двери. Очки Мариля блеснули.

– Нет. К чему? Печальным можно быть всегда. А смерть – везде. Это все связано.

Они сидели и слушали. Через несколько минут из соседней комнаты вышел Браун.

– Все кончено, – сказал он. – Exitus. Она не очень мучилась. Она знает, что ребенок родился. Мы успели ей это сказать.

Все трое встали.

– Мы можем снова принести ее сюда, – сказал Браун. – Ведь соседняя комната понадобится жильцам.

Женщина лежала среди окровавленных полотенец, тампонов, ведер и тазов с кровью и ватой, белая и неожиданно худая. У нее было чужое строгое лицо, и ничто больше не касалось ее. Врач с лысиной, который суетился вокруг нее, производил впечатление контраста: полнокровная жизнь, которая поглощает, переваривает, выделяет, – рядом с покоем завершенности.

– Оставьте, не раскрывайте, – сказал врач. – Лучше не смотреть. И так вы насмотрелись достаточно, а, девочка?

Рут покачала головой.

– Вы держались мужественно. Не струсили. Знаете, что мне хочется, Браун? Повеситься, повеситься на ближайшем окне.

– Вы спасли ребенка: это была блестящая операция.

– Повеситься! Я понимаю, что мы сделали все возможное, что мы бессильны. И все-таки мне хочется повеситься!

Он задыхался от горечи, его лицо над воротником окровавленного халата было красным и мясистым.

– Вот уже двадцать лет, как я работаю. И каждый раз, когда у меня кто-нибудь отдает концы, мне хочется повеситься. Слишком нелепо. – Он повернулся к Керну. – Возьмите сигарету из левого кармана моего пиджака и дайте мне закурить. Да, девочка, я знаю, о чем вы думаете. Так, теперь огня. Я пойду умоюсь. – Он посмотрел на резиновые перчатки с таким видом, словно они были виноваты во всем, и, тяжело ступая, ушел в ванную.

Они вынесли кровать, на которой лежала мертвая, в коридор, а оттуда – обратно в ее комнату. В коридоре стояло несколько человек жильцов соседнего номера.

– Разве нельзя было отвезти ее в клинику? – спросила сухопарая женщина с индюшачьей шеей.

– Нет, – сказал Мариль. – А то бы отвезли.

– А теперь она останется здесь на целую ночь? Кто же заснет, если рядом покойница?

– Тогда не надо засыпать, бабушка! – отрезал Мариль.

– Я не бабушка, – вспылила женщина.

– Оно и видно.

Женщина бросила на него злобный взгляд.

– А кто уберет комнату? Этот запах никогда не выветрится. Ведь можно было использовать для этого десятый номер.

– Вот видите, – сказал Мариль, обращаясь к Рут, – эта женщина мертва. А она была нужна своему ребенку и, может быть, мужу. А эта нескладная доска, что орала в коридоре, – живет. И доживет до глубокой старости, к ужасу ближних. Вот вам неразрешимая загадка.

– Зло – прочнее, оно выносливей, – угрюмо отозвалась Рут.

Мариль посмотрел на нее:

– Откуда вам это известно?

– В наше время это легко узнать.

Мариль ничего не ответил. Он только посмотрел на нее. Вернулись врачи.

– Ребенок у хозяйки, – сказал врач с лысиной. – Его заберут. Я как раз звонил по поводу ребенка. И по поводу этой женщины. Вы ее хорошо знали?

Мариль покачал головой.

– Она приехала несколько дней назад. Я только один раз говорил с ней.

– Может быть, у нее есть документы? Их тогда надо отдать.

– Я посмотрю.

Врачи ушли. Мариль осмотрел чемодан покойной. Там были детские вещи, голубое платье, немного белья и пестрая погремушка. Он снова уложил вещи. Странно, все это тоже вдруг стало мертвым.

В сумке он нашел паспорт и метрическое свидетельство, выданное полицией во Франкфурте-на-Одере. Он поднес его к свету: «Катарина Хиршфельд, урожденная Бринкманн из Мюнстера, родилась 17 марта 1901 г.».

Он встал и посмотрел на мертвую – светлые волосы, продолговатое твердое вестгалльское лицо. «Катарина Бринкманн, по мужу Хиршфельд».

Он снова посмотрел на паспорт.

– Действителен еще три года, – пробормотал он. – Три года жизни для другого человека. Для могилы достаточно справки о прописке, – он положил бумаги в карман.

– Я это улажу, – сказал он Керну. – И принесу свечу. Я не знаю – надо бы побыть с ней немного. Конечно, это ничему не поможет, но странное дело – у меня такое чувство, что надо побыть с ней немного.

– Я останусь, – ответила Рут.

– И я, – сказал Керн.

– Хорошо. Я приду попозже и сменю вас.

Свет луны стал ярче. Ночь была высокой, бесконечной и темно-синей. Она дышала в комнату запахом земли и цветов.

Керн стоял у окна рядом с Рут. У него было такое чувство, словно он был где-то далеко и возвратился назад. В нем еще смутно жил ужас, вызванный криками роженицы и ее вздрагивающим окровавленным телом. Он слышал легкое дыхание стоящей рядом девушки и видел ее мягко очерченные молодые губы. Он вдруг понял, что и она причастна к этой мрачной тайне, которая окружает любовь кольцом страха, он чувствовал, что к ней причастны и эта ночь, и цветы, и тяжелый запах земли, и томящий звук скрипки над крышами… Он знал, что если оглянется, то увидит бледную маску смерти, освещенную дрожащим пламенем свечи, и тем сильнее ощущал тепло под своей кожей, которое вызывало озноб и заставляло искать тепла, только тепла, и ничего, кроме тепла…

Словно чья-то чужая рука взяла его руку и положила ее на гладкие, молодые плечи Рут.

VII

Мариль сидел на цементной террасе отеля и обмахивался газетой. Перед ним лежало несколько книг.

– Идите сюда, Керн! – крикнул он. – Подходит вечер. Животные ищут уединения, а люди – общества. Что ваша прописка?

– Действительна еще одну неделю.

– Неделя в тюрьме – это много. На свободе – мало. – Мариль раскрыл лежащие перед ним книги. – Эмиграция просвещается. В мои почтенные годы я еще занимаюсь английским и французским.

– Иногда я просто не могу слышать слово «эмигрант», – сказал Керн с раздражением.

Мариль засмеялся.

– Напрасно. Вы в самом лучшем обществе. Данте был эмигрант. Шиллер был вынужден бежать. Гейне. Виктор Гюго. Это только немногие. А взгляните на небо, на Луну, эмигрировавшую в свое время с Земли. Да и сама матушка-Земля – старая эмигрантка с Солнца. – Он подмигнул. – Может быть, вы предпочитаете, чтобы эта эмиграция не состоялась и мы бы вращались в пространстве в виде раскаленного газа? Или солнечных пятен? Что скажете?

– Нет, – сказал Керн.

– Правильно, – Мариль снова начал обмахиваться газетой. – Знаете, что я как раз читал?

– Что в засухе виноваты евреи.

– Нет.

– Что получить осколок гранаты в живот – самое истинное счастье для настоящего мужчины.

– Нет, не то.

– Что все евреи – большевики, потому что они с такой же жадностью накапливают богатство.

– Неплохо. Дальше.

– Что Христос был ариец. Незаконный сын германского легионера.

Мариль засмеялся.

– Нет, вы не угадаете. Брачные объявления. Послушайте. «Где милый, симпатичный мужчина, который сделает меня счастливой? Такая же симпатичная девушка, с тонкой душой, порядочным возвышенным характером, с любовью ко всему доброму и прекрасному и первоклассными познаниями в деле ведения гостиниц, ищет близкого человека в возрасте от тридцати пяти до сорока с хорошим состоянием». – Он взглянул на Керна. – От тридцати пяти до сорока! Сорок один – уже исключается. Что значит принцип, а? Или вот: «Где я найду тебя, мой идеал? Глубокая натура, леди и домашняя хозяйка, с темпераментом, умом и внутренней красотой, оптимистка и хороший друг ищет джентльмена с соответствующим доходом, увлекающегося искусством и спортом, который должен быть в то же время милым парнем»… Великолепно, а? Или возьмем это: «Мужчина пятидесяти лет, духовно одинокий, чувствительная натура, выглядит моложе своего возраста, круглый сирота…» – Мариль остановился. – Круглый сирота! – повторил он. – В пятьдесят лет! Бедное пятидесятилетнее создание! Вот, дорогой мой! – Он протянул Керну газету. – Две страницы! Каждую неделю целые две страницы только в одной этой газете. Вы только поглядите на заголовки, которые прямо кишат добротой, душевностью, товариществом, любовью и дружбой! Ну истинный рай! Сады Эдема в пустыне политики! Это оживляет и освежает! Здесь сразу видно, что и в наше жалкое время все же есть хорошие люди! Прямо поднимает дух! – Он отбросил газету. – А почему бы здесь не написать: комендант концентрационного лагеря, тонкая душа, доброе сердце…

– Он наверняка считает себя таким, – сказал Керн.

– Еще бы! Чем примитивнее человек, тем выше он себя ценит. Полюбуйтесь на объявления. Это придает, – Мариль усмехнулся, – пробивную силу. Сомнения и терпимость – свойства культурного человека. А потому он снова и снова гибнет. Древний сизифов труд. Одна из самых глубоких метафор человечества.

– Господин Керн, вас тут спрашивают, – вдруг возбужденно сообщил портье. – Не похоже на полицию!

Керн быстро встал.

– Хорошо, иду.

С первого взгляда он не узнал отца в пожилом, опустившемся человеке. Ему показалось, что он видит нечеткое, смазанное изображение в объективе фотоаппарата, которое постепенно становится четче, позволяя различить знакомые черты.

– Отец! – сказал он, глубоко потрясенный.

– Да, Людвиг!

Старый Керн вытер со лба пот.

– Жарко, – сказал он, слабо улыбаясь.

– Да, очень жарко. Пойдем отсюда Тут есть холл, где стоит пианино. Там прохладно.

Они сели. Керн сейчас же встал, чтобы принести отцу лимонаду. Он был очень взволнован.

– Мы давно не виделись, отец, – осторожно сказал он, вернувшись.

Старый Керн кивнул.

– Ты можешь здесь остаться, Людвиг?

– Думаю, что нет. Ты же знаешь. Они ведут себя вполне порядочно. Четырнадцать дней прописки, может быть, еще два-три дня – и все.

– Ты не собираешься остаться здесь нелегально?

– Нет, отец. Здесь слишком много эмигрантов. Я не знал. Я попробую вернуться в Вену. Там легче скрываться. А что ты?

– Я болел, Людвиг. Гриппом. Я встал только несколько дней назад.

– Ах вот что, – Керн облегченно вздохнул. – Ты был болен. А теперь ты совсем выздоровел?

– Да, ты же видишь.

– И что ты делаешь, отец?

– Мне удалось устроиться здесь в одном месте.

– Тебя хорошо стерегут, – сказал Керн и улыбнулся.

Старик посмотрел на него так умоляюще и с такой мукой, что он оторопел.

– Тебе плохо, отец? – спросил он.

– Хорошо – плохо. Что значит для нас хорошо? Немного покоя: уже хорошо. Я чем-то занят: веду книги. Это немного. Но все же я работаю: в лавке, где продают уголь.

– Это великолепно. И сколько ты зарабатываешь?

– Ничего: только карманные. Но у меня есть еда и жилье.

– Это уже кое-что. Завтра я зайду к тебе, отец.

– Да-да – или я зайду сюда еще раз.

– Но зачем тебе бегать? Я зайду обязательно.

– Людвиг, – старый Керн сглотнул слюну. – Лучше я приду сюда.

Назад Дальше