Страстотерпцы - Бахревский Владислав Анатольевич 13 стр.


   — Слышал, батюшка, берут тебя на Печатный двор. Грешен, завидую. Говорят, Арсений Суханов привёз с Афона древнейшие свитки. Почитал бы с великой охотой сочинения, приобретённые в Иверском Афонском монастыре, в Хиландарском, Ватопедском, Ксиропотамском... Какая древность! Какая святость!

   — Ох, милый! Коли мне те свитки дадут, так я тебе их покажу. Приходи, будь милостив, вместе почитаем.

У Симеона тоже был подарок протопопу, принёс кипарисовую доску.

   — В Оружейной палате презнатные изографы. Закажи себе икону на сей доске по своему желанию.

   — Спасибо, — поклонился Аввакум монаху. — Велю написать Симеона Столпника. Молитва Симеонова длиною в сорок семь лет, сорок семь лет стоял на столпе.

Анастасия Марковна подала гостю пирог с вишней да яблоки в мёду.

Симеон отведал с опаскою, но понравилось, за обе щеки ел.

   — Бывал я на богатых пирах, но так вкусно нигде ещё не было, как в доме твоём, — польстил гость хозяйке. И про хозяина не забыл: — Ты мудрый человек, Аввакум. Умный — богатство народа, умный должен себя беречь, ибо от Господа дар. Я с моими учениками написал вирши в честь государя, государыни, в честь царевичей и царевен. Если ты можешь слагать стихи и если ты тоже восславишь великого государя, я прикажу читать твои вирши наравне с моими.

   — Помилуй, батюшка! — изумился Аввакум — Я на слово прост. Уволь! Уволь меня, грешного. Да ведь и Бога боюсь! Баловать словами уж не скоморошья ли затея? Скоморохов я, бывало, лупил за их вихлянье, за болтовню.

   — Писать вирши — занятие благородное, — возразил Симеон. — В речах твоих, батюшка, я нашёл столько огня, что убеждён: отменные получились бы вирши! И почему ты поминаешь скоморохов? Подумай лучше о Романе Сладкопевце. Он складывал вирши для восславления Господа{30}.

   — Пустое глаголешь, Симеон! — сказал сурово Аввакум. — Роман Сладкопевец не последний среди отцов вселенской церкви. Кто — он, и кто — мы с тобою? Не тщись равнять себя со столпами, Симеон. Полоцк — не Сирия, а твоё служение царю и царевичу — не столпничество. Да и времена нам достались — не вирши слагать, а плачи по погибшей душе.

Расставаясь, Симеон покручинился:

   — Горестно мне, недоверчивы русские люди. Отворить бы твоё сердце, протопоп, золотым ключом, сослужил бы ты государю великие службы. Восславь славное, и сам будешь в славе. О превосходный дарованиями, соединясь с тобою помышлениями, мы могли бы творить благо и любовь для всей России. Говорю тебе, восславь славное, ибо земля твоя создана для любви и твой царь любви сберегатель и делатель. Славь славное и будь во славе!

   — Солнце на небе уж едва держится от фимиамов и славословий. Кадить земному владыке — угождать сам знаешь кому.

   — Грустно мне, — сказал Симеон.

   — А мне, думаешь, не грустно?

Поглядели они друг на друга, поклонились друг другу.

10

В тереме для царского семейства Симеон Полоцкий с учениками, привезёнными из Белоруссии, устраивал «зрелище красногласное».

Алексей Михайлович, Мария Ильинична, Алексей Алексеевич сидели на деревянных, высоких тронных креслах, остальные дети с мамками разместились по лавкам. Лавки были золочёные, крытые изумрудным бархатом. Да и палата была, как изумруд, травами расписана.

Старшей царевне Евдокии шёл пятнадцатый год, была она высока ростом, лицом в батюшку, не обидел Господь красотой. Марфе только что исполнилось двенадцать, а у неё уже грудка, как у серой лебёдушки, — красоте быть, да вся впереди. Алексею шёл одиннадцатый. Серьёзный, строгий отрок ждал зрелища с нетерпением, ноготок на мизинце покусывал. У царевны Софьи день рождения впереди, 27 сентября ей исполнялось семь лет, она чувствовала себя взрослой. Екатерина моложе сестрицы на год и на месяц, но сидела, как старушечка, кулачки у груди, глаза добрые, радостные. Одна Мария шалила, ей было четыре года, а трёхлетний Фёдор хоть и сидел на руках у мамки, у княгини Прасковьи Куракиной, но понимал: будет нечто чудесное, сверкал умными глазёнками. И только Феодосия спала. Ей в мае исполнилось два года.

Были на зрелище царевны-сёстры, приезжие боярыни, мамки, дядьки, комнатные люди.

Двери отворились, вошёл высокий, смуглый, чернобородый Симеон, а с ним двенадцать отроков. Все одеты в вишнёвые кафтаны, в белых чулках, в блестящих ботинках с золотыми пряжками. Царевны задвигались, зашушукались.

Отроки и Симеон разом поклонились, а Симеон ещё успел улыбнуться своему царственному ученику. Алексей, польщённый, просиял в ответ.

   — Благослови, о пресветлейший, самодержавнейший великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Великая и Малыя и Белыя России самодержец! — Голос прозвучал бархатно, со всем великолепием русской певучести, с чудесным, ласковым для уха «л», с просторною величавостью, с ударениями на главных словах и особливо, тут уж Симеон как в литавры ударял, на слове «самодержец».

   — Благословляю! — сказал Алексей Михайлович с удовольствием.

Выступил на шаг первый отрок, светлокудрый, черноглазый, с личиком тонким, и взлетающим выше и выше серебряным фальцетом произнёс начальную, заглавную хвалу:

Радости сердце моё исполняся,
Яко предстати тебе приключися,
Богом нам данный православный царю,
России всея верный господарю!
Яко бо солнце весь мир просвещает,
Сице во сердцах радость проникает
От лица царска. Тем же припадаем
К стопам ти, яже лобзати желаем.

Отрок смолк, поклонился в пояс, отступил. И тотчас вышел второй, чернокудрый, синеглазый. Прочитал стихи, славя великого государя за избавление Руси от еретиков, от врагов, хваля за распространение православной веры среди язычников.

Третий отрок сравнил царя с солнцем и прорёк со строгостью: все народы должны жить под русским царём. Четвёртый замахнулся на большее:

Подай ти Господь миром обладати,
А в век будущий в небе царствовати!

Шестой опять поминал светило:

Без тебя тьма есть, як в мире без солнца,
Свети ж нам всегда и будь оборонца
От всех противник...

Седьмой отрок сравнил Алексея Михайловича с Моисеем, принёсшим евреям свет с Божьей горы.

Восьмой прославил царицу, сравнив Марию Ильиничну с луной: «Её лучами Россия премного светла».

Девятый отрок славил царевича Алексея, но начинал-таки с родителей:

Ты — Солнце, Луна — Мария-царица,
Алексей светла царевич — денница.
Его же зори пресветло блистают,
Его бо щастем врази упадают.

Десятый славил царевен:

Зело Россия в светила богата,
Як звёздами небо, сице в ней палата
Царска сияй, царевен лепотами
Звёздам подобных всими добротами.
Спросить бы солнца аще виде ровну
Яко Ирину в Руси Михайловну,
Ей подражает благородна Анна,
В единых стопах с нею Татиана.
Царя Михаила тщи Фёдоровича
Царств многих и князств истинна дедича,
Что Евдокия с Марфою сестрою
Есть в русском свете: аще не звездою
Равне София имать воссияти,
Екатерина також в благодати...

Одиннадцатый отрок воздал хвалу боярам, двенадцатый Россию сравнил с телом, а царя — с головой и пророчествовал: «Россия прославится в мире умом и храбством».

Последние две строки гимна Симеон и его отроки прочли хором:

Бог есть с тобою, с ним буди царь света,
Царствуй над людьми, им же многа лета!

Алексей Михайлович резво поднялся, поклонился, отирал платочком слёзы на лице.

Отрокам поднесли по печатному прянику, повели и показали царские покои, угостили на прощание квасом с имбирём, дали орехов, сушёной дыни, изюму, сушёных груш.

Симеон же удостоился кубка с романеей.

11

Снилось Аввакуму; идёт он белым полем, воздух от мороза в иглах. Далёк ли путь, близок ли — неведомо. Тьма катит навстречу. Не туман, не дым — тьма клубами ворочается... Назад бы побежать, пока не поглотило чёрным, да ноги вперёд несут.

Волк завыл.

Задрожал Аввакум и проснулся. Воет! Филипп взбесился.

Встал протопоп, окунул палец в святое масло, подошёл к Филиппу. Бешеный выл, запрокинув голову, закатив глаза. Аввакум нарисовал крест на его лбу, запечатал крестом рот.

Филипп икнул, повалился боком на рогожку, заснул как агнец.

Домочадцы заворочались, укладываясь досыпать. Палец был в масле. Аввакум нагнулся к Фёдору, этот у порога ложился, помазал. Фёдор чмокал губами, как малое дитя.

Протопоп отметал триста поклонов перед иконами и очень удивился, подкатываясь Марковне под бочок, — не проснулась.

Вспомнил сон, и опять прознобило, прижался осторожно к тёплой Марковне, вздохнул, но вместо того, чтобы погрузиться в дрёму, ясно увидел Пашкова. Вчера встретил. Уж четвёртый месяц в Москве, но впервой увидел Афанасия Филипповича. На коне проскакал, обдал грязью. Напоролся глазами, но не выдал себя, сделал вид, что не узнал. Ещё и бабу какую-то столкнул с дороги. Бедная уж так шлёпнулась задом в лужу — зазвенело.

Пригрезился Пашков, и встало перед глазами сразу всё. Башня в Братске, страна Даурия...

Утром, помолясь, Аввакум в церковь не пошёл.

   — Ты что это, батька? — удивилась Анастасия Марковна.

   — Не хочу сатану тешить. Ох, эти денежки! За денежки мы стали покладисты, Марковна. Думаем, по доброте дают, а давали зла ради, покупая чистое, белое, чтоб и мы с тобой были, как они, чернёхоньки, с хвостами поросячьими.

   — Батька! Батька! — закричал, гремя цепью, Филипп. — Белый за твоим правым плечом. С крыльями.

   — Вот и слава Богу, что белый.

   — По морозцу я соскучился, — сказал Фёдор-юродивый, сидя на порожке. — Давно ноги не ломило, давно не корчило.

   — Как же ты, батька, на Печатный двор-то пойдёшь? — засомневалась Анастасия Марковна. — Книги по-ихнему надо будет править.

   — Я по-ихнему не стану править, — сказал Аввакум. — Очини-ка мне перо, голубушка, у тебя тонко очиняется... Афанасия Филипповича вчера встретил, чуть конём меня не переехал, а узнать не узнал. Отшибло память у бедного.

   — Про чего ты написать хочешь?

   — А про всё. Как гнали нас в могилу, да Бог не попустил. Как насилуют, будто девку, святую веру. Молчал, сколь мог, да иссякло терпение. Скажу всё, как есть.

Начертал Аввакум, разгоняясь мыслью, положенное начало: «От высочайшая устроенному десницы благочестивому государю, царю-свету Алексею Михайловичу, всея Великая и Малыя и Белыя России самодержцу, радоватися. Грешник протопоп Аввакум Петров, припадая, глаголю тебе, свету, надёже нашей».

Бежала рука быстрей да быстрей, вскипело пережитое, пузырились чернила на кончике пера: «...яко от гроба восстав, от дальняго заключения, от радости великия обливался многими слезами, — своё ли смертоносное житие возвещу тебе, свету, или о церковном раздоре реку тебе, свету!»

И, опершись на Иоанна Златоуста, на Послание к горожанам Ефеса о раздоре церковном, сказал о русском православии: «Воистинно, государь, смущена Церковь ныне». Рассказал о чуде, какое видел в алтаре в Тобольске. О Никоновых затейках помянул, о том, что патриарх «поощрял на убиение». О мытарствах своих поведал, о безобразиях воеводы Пашкова. Рассказал, как шесть недель шёл по льду даурскому. Много писал, не поместилось на одном свитке писание, пришлось подклеить ещё один.

«Не прогневайся, государь-свет, на меня, что много глаголю: не тогда мне говорить, как издохну!»

И сказанул о Никоне всё, что на сердце было: «Мерзок он перед Богом, Никон. Аще и льстит тебе, государю-свету, яко Арий древнему Константину, но погубил твои в Руси все государевы люди душою и телом... Христа он, Никон, не исповедует». Перечислив все новшества, введённые патриархом, возопил, призывая: «Потщися, государь, исторгнута злое его и пагубное учение, дондеже конечная пагуба на нас не приидет». А за Афанасия Пашкова, кончая челобитие, просил: «Не скорби бедную мою душу: не вели, государь, ему, Афанасью, мстити своим праведным гневом царским».

   — Соорудил себе казнь! — сказал Аввакум, глядя, как просыхают, теряя блеск, чернила.

Край листа остался чистым, и Аввакум приписал: «Свет-государь!.. Желаю наедине светлоносное лицо твоё зрети и священнолепных уст твоих глагол некий слышати мне на пользу, как мне жити».

Перечитал написанное вслух.

   — Что, Марковна? Вдруг да и позовёт к себе. Уж я тогда скажу ему! Вышибу слезу-то из сухих глаз.

Свернул челобитие трубочкой, положил на божницу. Три дня не дотрагивался, все три дня молился, а домочадицы с Анастасией Марковной шубы чинили, пристраивали в складках тайнички, деньги зашивали на чёрный день.

12

Отпустила боярыня Анна Ильинична Малаха в Рыженькую. Лошадку ему дали двадцатигодовалую, но сам телом лёгок, подарки Маняшины да сыновьи тоже не тяжелы. Поехал себе, не понукая старую. Идёт, везёт, и слава Богу.

Лошадка оказалась мудрая. Испытала терпение возницы — не шумит, не стегает — рысцой пошла. Как в гору, Малах спрыгивал с телеги, ободрял работницу ласковым словом. Лошадка прядала ушами, благодарно вздыхала.

Нужно было к жатве поспешать, но Малах правил в иную сторону.

Носил он в ладанке горсть земли со своего поля. Запало ему в сердце получить через ту горсточку благословение всему полю. В Москве не набрался смелости открыть желание дочери и детям, а как поехал восвояси, так рука и потянулась к ладанке. Решился — была не была. Дорога дугой, да лишь бы жизнь была прямая. К святейшему, в Новый Иерусалим отправился.

Никон ныне, как прыщ на языке, многие смелы поносить гонимого. Сказать о патриархе непристойность — заслужить милость сильных мира. Это ли не сатана?

В первый день пути пришлось Малаху под ясными звёздами заночевать. Остановился возле рощицы у малой речки. Рыбаки ему щучку подарили, голавликов с плотвичками.

Запалил Малах костерок, стал ушицу варить.

Вдруг голоса, шаги и — молчок. Малах, заслоняя глаза, глядел-глядел во тьму да и позвал:

   — Эй, человек! Поспела ушица!

К костру подошли три монахини.

   — Дозволь, дедушка, погреться? Идём, идём, а жилья всё нет.

   — Похлебайте ушицы, говорю! Ваша еда, постная.

Монашенки были молоды, а под глазами чёрные круги.

Помолились, достали свои ложки, свой хлеб.

Похлебали.

   — Ложитесь на телеге спать, — предложил Малах.

   — А мы и ляжем, — согласились монашенки.

Двое пошли укладываться, третья осталась у огня.

   — Далеко ли путь держите? — спросил Малах.

   — В Никольский монастырь, в Арзамас. Собирали в Москве деньги на строительство, да больно много собиральщиков, дающих мало.

Малах поглядел на монахиню позорче: лицо пригожее, а глаза уж такие медленные, глянут и замрут.

Назад Дальше