Страстотерпцы - Бахревский Владислав Анатольевич 14 стр.


   — Тебя, бедную, чай, обидели?

   — Инокиню нельзя обидеть, мы не от мира сего... Да из меня, знать, плохая монашенка... Повстречалась нам нынче великая мерзость. Зашли мы утром в село у дороги, в имение княжича Якова Никитича Одоевского, а княжич над своими крестьянками казнь творит. Была у него псовая охота. Приказал он крестьянкам лечь с его гостями. Семь исполнили волю, а три — нет. Этим трём завязали платья над головой, поставили к столбам, и велел княжич всей деревней бить их по стыдному месту, за прекословие. Глядя на то позорище, не сдержалась я, грешница, пригрозила Якову Никитичу проклятьем. Он засмеялся, крестьянок отпустил, а нас привязал. До вечерней зари стояли... Такие ныне православные бояре у православного царя. Антихрист шастает по Русской земле.

   — Так ведь шастает! Меня за крест по шее да по щекам били, — сказал Малах. — Один раз за то, что двумя перстами крестился, другой раз за то, что тремя...

   — Живём сатане на смех. В монастыре нашем Великим постом драка случилась между старицами. Одни кладут поклоны на молитве Ефрема Сирина, а другие не кладут. До крови бились.

   — Прибывает злобы в людях.

   — Прибывает. Как саранча плодится.

Улыбнулась вдруг жалобно.

   — Посплю возле огонька. Люблю на искры смотреть. Я бы и на звёзды поглядела, глаз не сомкнувши, на хвостатую особливо, да уж больно вымучил нас Яков Никитич. Глупенький, на его потомках слёзы инокинь отольются.

Легла на землю, положила голову на ладонь.

   — Как зовут тебя, старица?

   — Алёной.

Утром проснулся, а стариц след простыл. Попил Малах из реки водицы, напоил лошадь и дорогой всё раздумывал о бесовстве именитого княжича.

   — Господи, чего впереди-то ждать?

Новый Иерусалим утешил, показался иконой наяву.

Малах молился в приделе, называемом «Гефсимания». Здесь и увидел патриарха. Изумился, на колени стал. Никон подошёл к старику.

   — О чём спросить желаешь, добрый человек?

   — Благослови, святейший, поле. В этой ладанке частица земли моей. Рождает поле, не стареет, да я стар, силы убывают. Страшно мне, святейший, не досталось бы поле худому работнику после меня. И другое страшно. А вдруг поле тоже состарится, родить перестанет.

Задумался Никон.

   — Многие ко мне приходят, но не было более разумного, чем ты. — Трижды поцеловал Малаха, повёл с собою в алтарь, миром помазал и его и ладанку и дал ещё одну: — Здесь земля из Гефсиманского сада. Поступай с нею по твоему сердцу, на груди носи, передавая из рода в род, или рассыпь по своему полю. Всяко будет хорошо. Блажен твой труд, сеятель. Помолись обо мне, о грешном Никоне, а я о тебе помолюсь.

Спросил имя и отпустил.

Поехал Малах в великой радости, грудью чувствуя обе землицы, свою и святую.

13

22 августа, на преподобную Анфису, по приказу царя Алексея Михайловича настоятеля Чудова монастыря архимандрита Павла рукополагали в епископы с наречением митрополитом крутицким.

Аввакум собирался воспользоваться этой хиротонией, чтоб вручить своё писаньице великому государю из рук в руки, но разболелся. Не мог головы от подушки поднять.

   — Давай-ка я отнесу челобитие, — сказал Аввакуму Фёдор.

   — Государь не любит, когда к нему с письмами устремляются. Стража у него на руку быстрая: поколотят.

   — Царь побьёт — Бог наградит.

   — Дерзай, коли так, — согласился протопоп — В церкви не подходи, а вот будет в карету садиться, тут уж не зевай. Да смотри, чтоб никто из его слуг грамотку не выхватил, в самые царские ручки положи.

Устремился Фёдор исполнять повеление батюшки Аввакума, как ласточка. Пролетел через стражу, да Алексей Михайлович кинул от себя письмо, будто руки ему обожгло. Стража спохватилась, поволокла Фёдора прочь от царя, да юродство силу даёт человеку неимоверную. Из ласточки медведем обернулся. Двух царских служек зубами хватил. Его пихают, топчут, а он дерзновенно поднял в деснице челобитие, кричит на всю Ивановскую:

   — Царю правда руки жжёт!

Отволокли Фёдора под Красное крыльцо, там и спросили наконец: от кого челобитие?

Узнав, что от Аввакума, царь прислал за письмом Петра Михайловича Салтыкова. Фёдора отпустили.

Спрашивал Аввакум смельчака:

   — Салтыков грубо письмо забирал али вежливо?

   — Вежливо, — ответил Фёдор, потирая шишки, поставленные рукастыми царёвыми слугами.

   — Скажи, Фёдор, по душе будет царю писание моё или же осерчает?

   — Коли не читавши людей бьёт, то прочитавши захочет сжечь, — и тебя, и меня, и письмо твоё.

   — Болтай! — не согласился Аввакум.

А Фёдор не болтал.

Челобитная Аввакума привела Алексея Михайловича в ярость. Кричал Салтыкову, бывшему в тот день возле царя:

   — Сукин он сын! Погляди, что пишет, злодей! «Я чаял, живучи на Востоке в смертях многих, тишине здесь в Москве быти, а я ныне увидал церковь паче и прежнего смущённу». Кто смутитель-то? Пётр Михалыч, чуешь, на кого кивает этот дурак?! «Не сладко и нам, егда рёбра наша ломают и, розвязав, нас кнутьем мучат и томят на морозе гладом. А все церкви ради Божия страждем». Они страждут, а царь только и знает, что ереси плодит. Выхватил из нового служебника словцо и тычет своему царю в самую харю: «духу лукавому молимся». Вели, Пётр Михайлович, прислать ко мне подьячего из Тайного приказа. Всех научу, как письма царю писать! Прикажу сжечь Аввакума.

В царских дворцах стены с ушами. За прибежавшим на зов царя подьячим дверь не успела затвориться, как явилась Мария Ильинична.

   — Уж и за дровишками небось послал?! — закричала на мужа, не стыдясь чужих глаз и чужих ушей. — Правды ему не скажи! Одного лису Лигарида слушаешь. Он тебе в глаза брешет, а ты и рад. Хочешь, чтоб Москва мясом жареным человеческим пропахла?

Царь струсил, а Пётр Михайлович в ужасе выскочил вон из комнаты.

   — Матушка, про что шумишь? Кто тебя прогневил? — спросил Алексей Михайлович невинно, но Мария Ильинична так на него глянула, что головой клюнул.

   — Совсем уж с греками своими с ума спятил! Не обижай русаков, батюшка. Коли отвадишь от себя русаков, чей же ты царь-то будешь?

Постояла перед ним, величавая, прекрасная, и ушла.

Алексей Михайлович глянул на подьячего.

   — Ты вот чего... Садись-ка да пиши быстро. Совсем дела запустили. Пиши к Демиду Хомякову в Богородицк. Жаловался, что плуги многие да косули заржавели. Пиши: пусть не бросается ржавыми-то! Пусть всё ржавое переделывает во что сгодится.

Пока подьячий писал грамотку, Алексей Михайлович достал хозяйственную книгу.

   — Шестого августа просили мы прислать из Домодедова на Аптекарский двор двадцать кур индийских.

   — Так их прислали, великий государь.

   — Прислать-то прислали! Я просил, чтоб сообщили остаток.

   — Сообщили, великий государь. Принести запись?

   — Принеси.

Подьячий умчался.

Алексей Михайлович вытер платочком взмокшее лицо. Понюхал платок. Розами пахло. Царица-голубушка розовым маслом на его платки капает, для здоровья. Запах был чудесный.

   — Фу! — сказал Алексей Михайлович и тотчас вспомнил про Аввакума, позвонил в колокольчик. На зов явился комнатный слуга.

   — За Петром Михайловичем сбегай, за Салтыковым.

   — Он здесь.

Явился Пётр Михайлович.

   — Ты вот что, — сказал государь, с ужасным вниманием пялясь в хозяйственную книгу. — Ты сходи к Аввакуму, скажи ему, пусть о Пашкове толком напишет. Да ещё скажи: довольно ему людей простодушных распугивать. Не куры. Мне говорили, где Аввакум побывал, там церкви пусты... Узнай всё и доложи о запустении, верно ли?

В комнату вбежал подьячий, быстрёхонько поклонился, раскрыл книгу.

   — Вот, великий государь! В Домодедове осталось тринадцать петухов, двадцать девять куриц, сто сорок одна молодка.

   — Это в остатке? — Лицо Алексея Михайловича стало серьёзно и даже озабоченно.

   — В остатке, великий государь!

   — Приплод не велик, но теперь, думаю, расплодятся, коль сто сорок молодок у них.

   — Да уж расплодятся, великий государь.

14

Аввакум писал о Пашкове:

«В 169 Афонасей Пашков увёз из Даур Никанские земли два иноземца, Данилка да Ваську, а те люди вышли на государево имя в даурской земле в полк к казакам... Да он же, Афонасей, увёз из Острошков от Лариона Толбозина троих аманатов...

Да он же увёз 19 человек ясырю у казаков. А та землица без аманатов и досталь запустела...

Да он же, Афонасей, живучи в даурской земли, служивых государевых людей не отпущаючи на промысел, чем им, бедным, питатися, переморил больше пяти сот человек голодною смертию...

Да он же, Афонасей Пашков, двух человек, Галахтиона и Михаила, бил кнутом за то, что один у него попросил есть, а другой молвил: «Краше бы сего житья смерть!» И он, бив за то кнутом, послал нагих за реку мухам на съеденье и, держав сутки, взял назад. И потом Михайло умер, а Галахтиона Матюшке Зыряну велел Пашков в пустой бане прибить палкою...»

И о других многих злодействах, нелепых, страшных, поведал Аввакум.

Закончив писаньице, сказал Анастасии Марковне:

   — Знать, пронесло грозу над нами. Пашкову-горемыке достанется. Поделом, а ведь жалко дурака.

   — Что его-то жалеть, зверя? — сказала Анастасия Марковна. — Жалко благодетельниц Фёклу Симеоновну да Евдокию Кирилловну.

Вот уж ко времени помянула!

Дверь отворилась вдруг, и вошёл... Афанасий Филиппович Пашков.

Взошло бы солнце среди ночи, меньше было бы дива.

Анастасия Марковна шею вытянула, руки подняла, но забыла опустить. Аввакум щурил глаза и головой от света отстранялся, чтоб разглядеть: не поблазнилось?

   — Я, батюшка! Собственной персоной, ахти окаянный Афанасий.

   — Афанасий по-русски «бессмертный», — сказал Аввакум.

   — А ты кто у нас по-русски?

   — Я — «любовь Божия», Афанасий Филиппович.

   — А Филипп тогда кто?

   — «Любящий коней».

   — Ты — Бога, а я, бессмертный, — коней, — Пашков улыбнулся.

Аввакум пришёл в себя, встал, поклонился бывшему воеводе.

   — Заходи, Афанасий Филиппович, коли дело есть до нас, ничтожных. Уж очень лёгок ты на помине: челобитную царю пишу о деяниях твоих. Не Пётр ли Михайлович шепнул тебе об этой челобитной?

Пашков, седенький, лицом белый, улыбнулся протопопу своими синими глазами, ужасными, когда тиранство творилось.

   — Просить тебя пришёл, батюшка Аввакум. В Даурах все трепетали предо мной, один ты перечил, к Богу о правде взывая. Сильнее ты меня, батюшка.

   — Бог сильнее, Афанасий! Бог!

   — Бог-то Бог... По-твоему получается. Постриги меня, как грозил.

   — Опалы боишься?

   — Боюсь, батюшка. Коли царь возьмётся разорять, так разорит всё моё гнездо. На сыне моём, сам знаешь, вины большой нет, на внучатах... Ты уж смилуйся, постриги меня.

Встал на колени.

   — Не передо мною! — крикнул Аввакум. — Перед Господом!

Указал дланью на икону Спаса.

   — Ему кланяйся!

Пашков на коленях прошёл через горницу, у божницы поднялся, приложился к образу.

   — То-то, — сказал Аввакум. — Постричь — постригу, с великою радостью в сердце. Но Фёкла-то Симеоновна готова от мира отречься?

   — У нас уговор. В один день пострижёмся.

   — Накладываю на тебя трёхдневный пост, через три дня приходи.

   — Нет, батюшка, — покачал головой Пашков. — Теперь же идём в Чудов...

   — Не на конях, чай, скачешь, Афанасий Филиппович!

   — На конях, Аввакум. На скорых... Поторопись исполнить пред Богом сказанное... За тобой скоро придут, дорога тебе дальняя. В Пустозерск. Слыхал о таком?

   — Не помню.

Стал Аввакум бледен, поглядел на Анастасию Марковну:

   — Собирайся, Марковна. — Посмотрел в глаза Пашкову: — Уж не радуешься ли ты, Афанасий Филиппович?

   — Радуюсь, Аввакум, но душа моя плачет, Фёкла Симеоновна слезами вся залилась.

...Когда Аввакум воротился из Чудова монастыря, его ждал всё тот же Пётр Михайлович Салтыков.

   — Ведено сказать тебе от великого государя. — Салтыков был строг, но говорил без норова. — Власти на тебя жалуются, запустошил ты церкви Божии, а посему отправляйся в ссылку. Велено тебе жить в Пустозерске, где полгода ночь.

   — Стало быть, и день на полгода, — сказал Аввакум.

   — «Отче наш, иже еси на небесех! — поднимаясь на ноги, захлёбываясь слезами, зарыдал, как малое дитя, Филипп. — Да святится имя Твоё!» Аввакум, батюшка, о тебе Христос сказал: «Да святится имя твоё». Эй! Царёв язык, скажи своему царьку — про Аввакума Христос сказал: «Да святится имя твоё!»

Филиппа перекорчило, рванулся, цепь лопнула, и бедный Салтыков побежал к двери, уроня шапку. Филипп настиг его одним скачком, поднял шапку, подал, кланяясь, тыча левой рукой в сторону Аввакума и жарко шепча:

   — Да святится имя... его! Да святится имя... его, перед Господом.

15

Вечеряли. Слышно было, как ложки черпают сочиво, как рты всхлипывают, как перемалывают горох зубы.

Поели. Поблагодарили Бога за пищу. И все остались за столом, ожидая от главы семейства, что кому скажет делать. Аввакум молчал.

   — Батюшка! — упала на колени Агафья. — Сходил бы ты в церковь, к Успению. Царю побегут и скажут, что ты у правила, он и смилостивится. Он отходчивый.

Аввакум устремил на монашенку спокойные, ласковые глаза. Поднял руку, сложив два перста вместе.

   — А молиться как прикажешь? По-нашему? По-ихнему?

   — Столько давали, а теперь вконец разорят! — тихонько заплакала Фетинья.

Аввакум украдкой поглядел на Анастасию Марковну. Сидела, облокотись спиной о стену, отрешённая.

   — Что скажешь, матушка? — спросил Аввакум.

   — За нас с тобой, отец, Исус Христос решил.

   — Сочиво ныне вкусно было, — сказал Аввакум.

   — Вку-у-у-сно! — взревел радостно Филипп.

   — Я пойду помолюсь! — соскочил с лавки Фёдор-юродивый.

Опомниться не успели, а он за дверь, да и был таков.

   — Пригляди за ним, побереги милого, — сказал Аввакум Агафье, поднялся из-за стола, обнял и поцеловал сыновей, дочерей, домочадиц. — Помолимся, родные. Помолимся, голуби мои.

Часа не минуло, прибежала Агафья, держась за сердце. До того запыхалась, сказать ничего не может. Дали ей водицы, посадили на лавку. Отдышалась, слава Богу.

   — Увели Фёдора под белы рученьки в Чудов монастырь. Уж больно шаловал перед царём.

   — Толком расскажи! — прикрикнул на Агафью Аввакум. — Юродство — не шалость.

   — Шалил Фёдор! Шалил!

   — Да как же?

   — По-козлиному блеял, норовил боднуть царя.

   — Игумна в Чудове избрали вместо Павла?

   — Не успели. Павел в Чудове пока живёт, не переехал на Крутицкое подворье.

   — Пойду к нему, — сказал Аввакум.

   — Павел в Успенском. Где царь, там и Павел.

   — В Успенский пойду.

Агриппина уже спешила посох батюшке подать, Иван — скуфью, Анастасия Марковна — большой нагрудный крест.

Затаился опальный дом, ожидая, что будет.

В тот вечер последний раз встретились лицом к лицу царь и Аввакум. Стоял протопоп у левой стены, возле иконы Спаса Златые Власы. Царь пошёл прикладываться к образам, увидел Аввакума, замер. Аввакум же, поклонясь, смотрел на царя, и ни единого слова не дал ему Господь, молчал. Алексей Михайлович Спохватился, поклонился, а пройти мимо не может. Смотрит и молчит. Отвернулся тогда Аввакум, на Спаса устремил глаза, царь тотчас отступил да ещё и стороной прошёл, торопясь.

Наутро в доме Аввакума ждали пристава, но никто не заявился. И на другой день не тронули. На третий — радость: бывший сторож Благовещенской церкви Андрей Самойлов привёл Фёдора. Фёдор смеялся, целовал руки протопопу. Пришлось Андрею рассказать, что да как.

Назад Дальше