— Сам Бог нас предупреждает: звезду прислал, а мы всё неистовствуем...
И заснул.
Вдруг — скрипы снега, топот, хлопанье дверей.
— Святейший, тебя зовут! — разбудил Никона келейник.
Приехали Павел Крутицкий, чудовский архимандрит Иоаким, Родион Стрешнев, Алмаз Иванов.
— Отдай посох святителя Петра! — потребовал Павел.
— Бедные, сколько вас на посылках у великого государя!
— Мы рады быть на посылках у его царского величества! — ответил Павел.
— Оттого и сидишь в Кремле. Ныне кто не на посылках — изгнанник.
— Нам велено спросить тебя, святейший, — сказал Стрешнев, — по каким это вестям ты в Москву приезжал? Кем зван?
— Приезжал не самовольно, письмо мне было. А посоха я вам не отдам. Отдал бы, да некому. Я оставил патриарший престол на время за многие внешние нападения и по досаде...
— Досаду свою при себе держи, а посох верни подобру! — погрозил Павел.
— А ты кто такой?! — воззрился на него Никон, упёршись кулаками в колени. — Попа Павла знал, а вот митрополита Павла не ведаю. Кто тебя в митрополиты ставил? Вор и еретик Паисий Лигарид? Нет, не ведаю крутицкого митрополита Павла. Посоха тебе, самозванцу, не отдам. И со своими не пришлю на поругание. А кто мне весть прислал, объявлю, когда время придёт. Вот оно письмо!
Достал с груди, показал.
Тут приезжие сели на лавки, начали говорить многие слова, укоряя, умоляя, убеждая. Просидели этак весь день, до полуночи. Изнемог святейший.
— Довольно слов! Вся изба словами набита, того и гляди крышу сорвёт. Посох и письмо сам отошлю великому государю. Смиряюсь, но и сам жду ответного смирения. Знаю, посланы к вселенским патриархам многие гонцы. Царь просит святейших решить дело об отшествии моём. Челом бью! Так и передайте великому государю: Никон челом бьёт! Пусть свет наш Алексей Михайлович отзовёт посланников. Я же обещал и теперь обещаюсь — на патриарший престол не возвращаться. Молю Бога, чтоб даровал избрание нового патриарха на моё место. Обещался и теперь обещаюсь ни в какие патриаршие дела не вступаться. Буду жить в монастыре, выстроенном по указу великого государя. Одного желаю: пусть новопоставленный патриарх надо мной никакой власти не имеет. Считал бы меня братом. Да не оставил бы меня великий государь милостями, чтоб было мне чем пропитаться до смерти. А век мой не долгий! Мне уже близко шестьдесят лет.
Тотчас был снаряжен монах, который повёз царю письмо Зюзина, посох и нижайшую просьбу государю о дозволении бедному Никону помолиться Богородице в её великом храме да видеть государевы очи.
Царские посланники наконец-то отправились в Москву.
Никон глаз в ту ночь не сомкнул, молился, ходил в местную церковь на заутреню, служил обедню.
В полдень вернулся от царя монах, и с ним всё тот же Родион Стрешнев.
Суровы были царские слова:
— «В Москву тебе, патриарх, ехать непристойно. В народе ныне молва многая о разностях в церковной службе, о печатных книгах и о твоём приезде в Успенский собор. Жди теперь всякий соблазн среди православных. И из-за того всё, что оставил ты престол своей волей, а не по изгнанию. Ради всенародной молвы и смятения изволь ехать назад в Воскресенский монастырь. Вот прибудут вселенские патриархи, тогда тебе дадут знать, чтоб и ты приезжал на собор».
Никон выслушал Стрешнева, глядя поверх голов, и было его лицо покойно. Ничего не сказал в ответ. Но когда Родион Матвеевич подошёл испросить благословения для великого государя и для себя, заблистали слёзы в глазах святейшего, заблистали, да не пролились.
24
Никон, водворясь в свой монастырь, совершал службы, жестоко постился перед Рождеством, а в Москве уже трещали косточки: шло следствие по делу боярина Зюзина. Пытали тех, кто возил письма Никону и от Никона. Пытали самого Зюзина. Строгим допросам подвергся Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин и вину свою признал:
«Каюсь, для слёз Никиты Алексеевича, двора своего перед ним не запирал, хотя был мне указ великого государя в шестьдесят втором году не знаться с Зюзиным. В том я перед великим государем виноват, достоин казни, и без повеления великого государя к исповеди и причастию сего декабря 24-го числа приступить не смею».
Ордин-Нащокин был царю надобен, его простили, а вот Зюзина боярский суд приговорил к смертной казни.
Долго ли голову отрубить! Да ради Рождества и, как написано в указе, по просьбе царевичей, Алексея да Фёдора, великий государь царь Алексей Михайлович помиловал смутителя, приказал сослать в Казань. Записать его там в службу, а поместья и вотчины взять в казну. Московский двор и всё имущество оставили, однако, горемыке на прокормление.
Хлипок был на расправу Алексей Михайлович. Боясь гнева царицы, приспособился не сразу наказывать своих обидчиков, никуда ведь не денутся.
Юродивого Киприана, подавшего челобитную Аввакума, схватили во дворе Федосьи Прокопьевны Морозовой уже после Рождества.
В ту пору жил у боярыни в отдельной келейке прокажённый Федот Стефанов, нищий, книгочей, знавший Писание на память.
Ходила за Федотом Анна Амосова, служанка боярыни из самых приближённых.
В страшную келью, уповая на святую силу, сходились тайно ревнители старого благочестия. Готовились к приезду вселенских патриархов. Выписывали из Евангелия, из книг святых отцов слова истины. Уповали истребить ересь никонианскую на грядущем соборе.
Может, не больно-то и нужен был царским людям простосердечный Киприан. Зимой и летом, весной и осенью ходит голым по пояс, себя мучает. Ну и ладно... Нагрянула воинская команда в келью Федота, будто бы по ошибке, ища Киприана. Забрали все книги, все рукописи. И уже на другой день явились к Федосье Прокопьевне чудовский архимандрит Иоаким с ключарём Петром. Подали ей просфору своей новой стряпни — не приняла. Принялись увещевать, бережно, ласково.
— Бедный ты, бедный, — сказала Федосья Прокопьевна Иоакиму, — знаю, чего так хлопочешь, тебе души надобны. Постригался ты в Киеве, где церковью правят иезуиты. Жил в Иверском монастыре, не Богу служа, но еретику Никону. Был у царского лизоблюда Павла ключарём, а ныне уж архимандрит. Глядишь, и до патриарха доскачешь. Но запомни: вся твоя служба будет прахом и дело твоё — прахом же!
Не рассердился Иоаким. Уходил, как пришёл, терпеливый, ласковый. Вот только хозяин его норовом был много круче. В тот же день небось объявил царь-государь вдове боярыне Федосье Прокопьевне свой указ: за неистовое упрямство и чтоб в ум пришла, взять у неё, записать на имя царское вотчины Глеба Ивановича Морозова — село Порецкое да село Семёновское Аргуновской волости.
Две тысячи душ убыло у боярыни, у сына её Ивана Глебовича.
Плакала.
А приехала служить Марии Ильиничне, ни единым словечком не обмолвилась о потере.
— Крепкая ты, — сказала ей Мария Ильинична, обнимая и целуя. — Сердит ныне Алексей Михайлович. Царь сердит, да Бог милостив. Терпи, развеются тучи.
— Терпеть — вдовье дело. Мне бы только сына вырастить. Женю — отрекусь от мира. Боязно мне, добрая моя государыня. Сны и те страшные снятся.
— Что же тебе снилось?
— Вши. Облепили мою бедную голову, под каждым волосом зудело.
— Да ведь это добрый сон! — обрадовалась царица. — Видеть вши к золоту, к серебру, к большим деньгам.
— Ну и слава Богу, — легко согласилась Федосья Прокопьевна.
Воротившись домой, она перед вечернею нарядилась в рубище и, взявши мешок с мелкими деньгами, с Анной Амосовой пошла по ближним церквам раздавать казну. Не подумала, что сия раздача — царю вызов и укор: он взял, а она по-прежнему сыплет нищим серебро...
Только не до царя было Федосье Прокопьевне: сын хворал. За сына просила молиться, подавая милостыню. И ещё просила за изгнанника, за батюшку Аввакума.
25
Светоносные трубы архангелов стояли на небе от края до края. Звуков не было, но лились из труб дивные радуги красоты неизречённой.
— Батька, я сейчас рожу! — прошептала Анастасия Марковна, притягивая к себе Аввакума за белую, в инее бороду.
— Подожди, матушка! Господи, подожди! — просил Аввакум. — Эй! Эй! Скоро ли Мезень-то?!
Полозья под нартой аж посвистывали, не езда — лёт, да только вёрсты белой пустыни немереные.
— Эй! — кричал Аввакум, задыхаясь от жгучего воздуха.
Самоед, который вёз Акулину с Ксенией, пошевелил своих оленей, догнал Аввакума.
— Скоро, батька, Мезень.
— Баба у меня родить собирается.
— Ничего, батька! Родит так родит. Положи дитя себе В малицу, не замёрзнет.
— Эх ты! — махнул рукой Аввакум, — Господи, смилуйся!
Смилостивился.
Почти успели. С нартами, бегом занесли Анастасию Марковну в съезжую избу. Ещё и дверь за собой не закрыли, закричало дитя новорождённое.
— Живёхонек! — радовалась младенцу повитуха, присланная воеводшей. — Малец-молодец!
Воевода Алексей Христофорович Цехановецкий, хоть и служил уж так далеко, что дальше некуда, на краю Ледовитого моря, душу и сердце своё не заморозил. Аввакума и двенадцать его горемык с новорождённым велел поставить в просторной, тёплой избе.
— Держать вас долго не смею, — сказал воевода, — но пока крестьяне пришлют подводы, хоть роженица в себя придёт...
— Как младенца-то везти? — тряс головою Аввакум.
Алексей Христофорович вздыхал, разводил руками.
— Медвежьи шкуры вам дам. Может, и довезёте. Не знаю... От Мезени до Пустозерска три раза, как от Мезени до Холмогор. И вся зима впереди.
— Ох, недаром, видно, родился бедный мой сын в день памяти мучеников-младенцев, от Ирода в Вифлееме избиенных.
— Бог милостив! — сочувствовал воевода.
Да как же не милостив! Взбунтовались крестьяне: ни прогонных денег не дали на подъём тринадцати опальных, ни лошадей. В крещенские морозы в Пустозерск ехать — всё равно что в прорубь кинуться.
Воевода бунту обрадовался, послал царю отписку о том, что протопоп Аввакум с семейством, с домочадцами прибыл в Мезень 29 декабря, а также об отказе крестьян дать деньги и подводы до Пустозерска, испрашивал позволения поставлять «корм» ссыльным.
Аввакум тоже написал челобитие, умоляя не гнать из Мезени, не погубить новорождённого Афанасия. Нарёк протопоп сына именем даурского воеводы, мучителя своего, ибо раскаялся Афанасий.
— А ведь Пашков-то помре! — узнав, в честь кого назван новорождённый, сообщил Алексей Христофорович.
— Как помре?! Я его перед высылкой постриг.
— Помре! Мне о том двинский воевода писал, князь Осип Иванович Щербатов.
— Чего ради жил человек?! — пришёл в сокрушение Аввакум. — Терзал людей, не боясь Бога, а как убоялся — помер.
Вышел от Цехановецкого протопоп, молился о душе Афанасия Филипповича под небесными всполохами, на заснеженной земле, объятой долгой зимней ночью. И вывел Господь на небесах письмена, букву «аз». Страшно стало Аввакуму: хвостатая звезда, письмена хвостатые. Велика и непроницаема тайна студёных земель на краю студёного моря... И не тщись разгадывать, о прощении моли.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Зима — сон, да мышка проснулась. Пробежала от куста до куста, цепочка следов протаяла до земли, загулькала младенцем вода под снегом. А как поднялся, как расцвёл в проталине подснежник, так и снега не стало.
Вчера грачу радовались, зарянкам душа подпевала, а уже соловьи гремят над убывающим половодьем.
В Иверском Валдайском монастыре — детище святейшего Никона — случилось весною чудо.
Когда иеродьякон на всенощной возгласил моление о святейшем патриархе, возликовала из алтаря, грянула соловьиная сладкоголосая трель. Изумились знамению иноки, а птаха на радость братии выпорхнула через Царские врата и села на патриаршее место, на кровлю. Тут и пришла несчастная мысль: поймать соловья, отвезти в Новый Иерусалим святейшему. Принесли лестницу, служка изловчился, накрыл птаху шапкой, а соловей в шапке и не встрепыхнулся. Умер.
Прочитал Никон письмо из Иверской обители о соловье, побледнел.
— Пел я Господу песнь, как птица... Скоро, знать, умолкну. Не о соловье сия весть — о конце моего служения.
Молиться ушёл в заалтарный придел Лонгина-сотника, недостроенный, никак не украшенный. Лонгин — свидетель величайших тайн Господа Бога. Это он стоял с воинами на Голгофе у подножия Креста. Он пронзил копьём рёбра Спасителю, пресёк страдание. Видел Лонгин Святое Воскресение, и он же отверг золото иудеев, желавших купить лжесвидетельство о похищении тела Господа учениками Иисуса Христа.
— И мне было дано копьё! — ужасался Никон. — И я стоял у Голгофы и у Гроба Господня на страже, но сам — сам! — положил копьё на землю. Ушёл самочинно с назначенного начальником места.
Обхватя руками голову, кинулся прочь, но в «Гефсимании» опамятовался. Вспомнил мужика, приходившего за благословением с землицей со своего поля.
— Господи! Всё ты взял у меня, у недостойного! Велик был дар. Подай же хоть кроху от былого моего счастья честному сеятелю! Да будет его нива, как у того работника, которому господин вручил пять талантов!
Принялся читать молитвы, но не растопил камень на сердце. Не было святого огня в словах. Об иноках Валдайского монастыря раздумался. Что за глупые люди! Кинулись соловья ловить. Мало им было чуда? Пожелали чудо в клетку посадить.
— Тебе, тебе угождая!
Биться бы головой о стены, пока не заплачут. Так ведь не заплачут. Самому зарыдать — глаза сухие, как песок в пустыне.
Осенило.
— Не послать ли царевичу просфору?
Встрепенулся, но тотчас понял — за соломинку хватается. Не дойдёт просфора до Алексея Алексеевича. Пришлют Матвеева допрос чинить. Распри, мол, затеваешь? Между отцом и сыном?
Гетман Брюховецкий на ум пришёл. Вот она, последняя надежда, — помириться с царём через приязнь малороссов. Брюховецкий просит на митрополию русского владыку, чтоб духовенство не кидалось к полякам за маетностями, платя двоедушием...
Гетман собирается в Москву руку царю целовать. Не грех ему помянуть о Никоне. Кто был первым ходатаем по казацким делам? Кто подвиг царя принять Малороссию под его великую руку? От истребления спас?
Духовная бесплодная немочь надсадила сердце Никону, вышел из храма простоватый, как никогда. Тут к нему, прося благословения, подскочил странник, вязниковский поп Василий Фёдоров. Неказистый, рыжий, озабоченный.
— Благослови, святейший! Выслушай! Беда у нас за Клязьмой. Соблазн и невежество!
— Говори! — сказал Никон.
— Здесь? — опасливо покосился поп на монахов.
— Коли ты с доносом, так не туда пришёл. С доносом к царю ступай.
Несчастный поп перекрестился.
— Тайна моя не больно велика. Уходят люди в лесные самочинные обители, ложатся в гроба, морят себя голодом до смерти. Конца света ждут.
— Кто же смущает православных? Не Капитон ли?
— Всё тебе ведомо, святейший! — изумился поп Василий. — Сам Капитон пропал, то ли помер, то ли в иные страны ушёл. Но се люди напали на моих прихожан! Иконы признают только старые, мощам святых поклоняться не велят. Дескать, вся их сила пропала! Просфоры твоего благословения отвергают, говорят, на них не крест честной, а крыж.
— Просфоры с четвероконечным крестом даны нам от святых праотцов наших. Восьмиконечный крест — невежественное новшество, — сказал Никон. — Много ли заблудших?
— Много, святейший! Наша слобода совсем запустела. Конца света люди ждут. Грядущий год от Рождества Христова — 1666-й. Три шестёрки кряду — число сатаны.
— Господи! Закрыть бы глаза да бежать от сей дурости! Ступай к царёвым архиереям, поп! Дураков надо кнутами сечь, а я за бедных только и могу, что молиться да плакать перед Господом.
Осенил попа Василия крестным знамением и пошёл в келью, приказав никого не пускать к себе, никакими делами не тревожить.