На слушанье дела царь пригласил Фёдора Михайловича Ртищева, Дементия Минича Башмакова, митрополита газского Паисия Лигарида, амасийского Косьму, иконийского Афанасия, из русских архимандрита чудовского Павла да архиепископа рязанского Илариона.
— Отчего не поехал к нам кир Нектарий? — задал Алексей Михайлович первый вопрос.
Мелетий, глянув на Лигарида, ответил чуть не с радостью:
— А он и поехал бы! Да в ту пору был в Яссах купец Афанасий, грек. Наговорил Нектарию, что патриарх Никон — великий друг грекам. Нектарий и раздумался.
— Уговаривать надо было! — подосадовал Алексей Михайлович.
— Я уговаривал, на языке мозоль набил! — обиделся Мелетий — Ради моих уговоров кир Нектарий на грамоте своей приписку сделал. Прогляди своими глазами, государь! Если Никон трижды не явится на собор, его можно судить заочно.
Снова метнул взгляд на Лигарида. Тот одобрительно прикрыл глаза веками.
Царь и Ртищев тоже переглянулись. Фёдор Михайлович чуть кашлянул и сказал:
— Письма побывали в руках малороссийских казённых людей. Не заметил ли ты подмены?
— Листы истинные, — твёрдо сказал Мелетий.
Архиепископ Иларион поднёс протодьякону икону Спаса.
— Целуй, коли не солгал.
Мелетий благостно приложился к образу.
Алексей Михайлович просиял и победоносно воззрился на митрополита иконийского Афанасия. Афанасий человек был громадный, головою — лев косматый. Как лев и ринулся со своего стула, выхватил икону из рук Илариона, поцеловал троекратно.
— Глаголю во все концы мира: подпись патриарха Дионисия — подлинная! А вот Нектарий с Паисием по-иному руку прикладывают.
— Навет! — Лигарид сказал, как муху прихлопнул.
— Я Богом поклялся! — вскричал Афанасий. — Мой дядя, патриарх Константинополя кир Дионисий, не желает суда над патриархом кир Никоном! Распря между христианскими пастырями роняет величие Православной Церкви. Христиане дерутся — мусульмане ликуют... Когда я ехал в Москву, к великому государю, мой дядя кир Дионисий наказывал помирить великого государя со святейшим Никоном. И мне ведомо, я о том говорил тебе, великий государь, патриархи Мелетия не приняли, милостыни государевой не взяли. Восточные патриархи против суда, потому и не поехали в Москву, экзархов не прислали, ответов дать не захотели. Мелетию поневоле пришлось грамоты самому сочинять. Он на такие дела большой искусник.
Лигарид медленно поднялся, поклонился государю.
— Ваше величество, отвечать на ложь — значило бы пятнать непорочную правду. Выслушивать брань, на которую ответить можно только бранью, — дело для моего сана недостойное. Дозволь, великий государь, удалиться. Пойду помолюсь за бедного Афанасия. Господь милостив, не убьёт его за лжесвидетельство.
— Да уж ступай! — сказал в/сердцах государь. — Все ступайте, немирные вы люди!
Великая досада разбирала Алексея Михайловича, столько ждал Мелетия, и попусту. Не хочет дело делаться.
Упрямый Никон, мордва проклятая, добром от патриаршества не откажется. Вот уж истинный творец смуты. Без патриарха церковь сирота, а с патриархом, беспечно бросившим паству, — сирота, Богом оставленная.
Пока Дементий Башмаков провожал духовенство, Алексей Михайлович, сидя с Ртищевым, совсем разгоревался:
— Опять Никон нас за пояс заткнул... Не даёт мне Господь слуг умных и преданных. Влезь в него, в Мелетия! Он ведь и впрямь может грамоты подделать!
— К патриархам надобно отправить русского человека.
— Русского?! Никон к грекам греков шлёт. Свои скорей договорятся. Никонов посланец Емануил отвёз патриархам по пятнадцати тысяч золотыми монетами, лишь бы не давали ответов, осуждающих собинного моего друга.
— Не верю я этим слухам. Откуда у Никона такие деньги?
— Я тоже не верю, — признался царь. — В сердцах сболтнул. Ты же сам видел: оба икону целовали!
— Так, может, оба и правы.
— Добрая ты душа, Фёдор! Мелетий не раз на подделках за руку схвачен, Афанасий тоже гусь. Называет патриарха Дионисия дядей, а Лигарид кричит: ложь, он-де и митрополит ложный. Кому верить-то? Придётся собор созывать для свидетельствования подписей.
— Не огорчайся, великий государь! Дозволь порадовать тебя.
— Да чем же?
— Симеон Ситанович приехал.
— Ситанович? — не вспомнил государь.
— Из Полоцка, виршеслагатель.
— Симеон Полоцкий! Да когда же?! Почему не сказали?! Чай, учитель Алексею Алексеевичу. — Государь привскочил. — Хорошо ли поставили? Великой учёности человек.
— У себя принял до твоего царского указа.
— Ну, слава Богу! — Алексей Михайлович успокоился, сел. — Коли Алексей воспримет от Симеона науку, всему царству русскому будет свет и благодеяние. Спасибо, Фёдор Михайлович! Порадовал.
— Ещё могу! — засмеялся Ртищев. — Не сегодня-завтра протопоп Аввакум приезжает.
— Вот кто страстотерпец! — с жаром сказал государь. — Никон крепких духом людей боялся. Ты, Фёдор, протопопа приласкай, приготовь быть к царской руке вместе с Симеоном.
— Хорошо придумал — лицом аж посветлел!
— Добрые дела, как солнышко... Утешь, Фёдор, скажи мне об Алексее Алексеевиче словечко.
В день крестин, 19 февраля, — родился царевич двенадцатого, на святого митрополита Алексия Московского и всея России чудотворца — Фёдор Михайлович Ртищев, ради великой доброты своей, кротости, книжности, ради светлого ума, был определён десятилетнему отроку в дядьки.
— Ах, государь! Шёл я вчера к Алексею Алексеевичу книгу почитать, слышу, поют. — Фёдор Михайлович примолк, и было видно, переживает вчерашнее. — Ангел поёт. «Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних!» Веришь ли, Алексей Михайлович, замерла душа моя, сердце остановилось — так сладко пели, что не только поступью, но стуком сердца, дыханием было страшно оскорбить звуки неизречённой красоты. А голосок всё светлей да светлей. А уж как запел: «Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, все звёзды света. Хвалите Его, небеса небес...» — покатились слёзы градом, я и всхлипнул. Сойти с места не смею, а пение ближе, ближе, и отворяется вдруг дверь. Стоит царевич, сынок твой пресветлый, смотрит на меня, а сам песни не оставляет: «Хвалите Господа от земли, великие рыбы и все бездны, огонь и град, снег и туман, бурный ветер, исполняющий слово Его...» Будто исповедали и причастили — вот каков у тебя сынок.
— Не нарадуюсь, — государь смахнул с ресницы слезинку. — Певун. Я уж так люблю, когда Алёша поёт. Наградила его Богородица дарами щедрыми. С шести лет читает, с семи пишет.
— Мы ведь «Монархию» Аристотеля осиливаем.
— Не рано ли?
— Я у Симеона спросил. Говорит: для царей не рано.
— Боже мой. Боже мой, раздумаюсь об Алёше, сердце и скажет: счастливая ты, госпожа Россия.
— У доброго злака добрые семена, — поддакнул Ртищев и нежданно подумал: а вот крестный отец у царевича — Никон.
— А крестный отец царевича — Никон! — сказал Алексей Михайлович с горечью. — На день рождения Алексея Никон своею волей, без собора, установил праздник Иверской иконы Божией Матери... Я бы два Воскресенских монастыря дал ему, лишь бы смирил бурю свою… Не гнали с престола, сам ушёл. Господним промыслом совершено! Так бойся же Господа! Молись — не борись. Не равняй себя с богоборцем Иаковом{15}, ибо та борьба — пророчество.
Придвинулся к Фёдору, зашептал как о сокровенном: — Хочу окружить себя людьми светлыми, в вере сильными. Оттого и рад, что Аввакум приезжает жив-здоров. Бог его ко мне ведёт.
14
Въезжая в Москву, протопоп Аввакум благодарности к воротившим его из сибирского небытия не испытывал. На московские хоромы, на шустрый люд, на Божие храмы смотрел как на мерзость запустения.
— Батька, неужто не рад? — охнула Анастасия Марковна. — Москва, батька! Два года ехали и приехали. Слава Тебе, Царица Небесная!
— Где же два, все одиннадцать!
— Глянь на Прокопку, на Агриппину — головами-то как вертят! Вспоминают...
Не сговариваясь посмотрели на Ивана. Сидел задумавшись, уставя глаза в спину вознице.
— Может, Корнилку вспомнил! — шепнула Анастасия Марковна. — Ваня любил Корнилку. Батька, купола-то сияют!
— Блеску много, аж глаза режет. В Вавилон, матушка, мы прибыли{16}. В царство погибели. Гляжу на людей, и ужас меня берёт — все отступники! Жиды предали Христа в царствие Ирода, а русаки — в царствие Алексея Михайловича. Помяни моё слово, расплата впереди. Соломон строил храм сорок шесть лет, а римляне разрушили в три дня{17}. И наши соборы будут в прахе лежать, ибо нет в них места Духу Святому.
— Не грозись, Петрович! — припала к мужнину плечу протопопица. — Страшно! Милостив Бог! Заступница защитит нас, грешных...
— Куда везти-то? — повернулся к протопопу возница.
— К Казанскому собору. Кто-нибудь из прежних духовных детей приветит. Жив ли, Господи, братец Кузьма?
Ехали уже по Никольской улице, мимо боярских хором. Аввакум, напустив на лицо суровости, выгнул бровь дугой, насмешил Фёдора-юродивого.
— Ну и дурак же ты, батька!
Протопоп вздрогнул, будто воды ему холодной за ворот плеснули. Сказал Фёдору со смирением:
— Спасибо, голубь! От греха спас.
Все шесть подвод, с детьми, с челядью, со скарбом, остановились у ограды Казанского собора.
Аввакум перекрестился, вылез из телеги, попробовал, озоруя, ногой землю.
— Ничего! Московская твердь держит.
Пошёл всем семейством в храм приложиться к Казанской иконе Божией Матери. Когда же, отступив, творил молитву, его окликнули:
— Батюшка, ты ли это?!
— Афанасьюшко! — узнал Аввакум. — Экая борода у тебя выросла.
— Ты бы дольше ездил, батюшка. У меня хоть борода, а у иных копыта да хвосты повырастали. Благослови меня, страдалище ты наше!
Благословил Аввакум духовного дитятю.
Обнялись. Умыли друг друга благостными слезами. К Афанасию и поехали.
Избёнка у Афанасия была невелика, но христианам вместе и в тесноте хорошо.
— Сей кров даден мне от щедрой боярыни благой, Федосьи Прокопьевны{18}. Зимой тепло, печка уж очень хороша, летом прохладно, — похвалил своё жильё Афанасий.
— Знаю, молитвенница. Крепка ли в исповедании? Не юлит ли в Никонову сторону?
— Шаткое нынче время, батюшка, — уклончиво сказал Афанасий.
Женщины принялись обед стряпать, Аввакум же сел с хозяином расспросить о московском благочестии, сколь много пожрала Никонова свинья.
— В кремлёвских соборах новые служебники, но за старые ныне не ругают, — обнадёжил Афанасий протопопа. — Среди бояр тоже есть люди совестливые. Крепок в вере дом Федосьи Прокопьевны Морозовой. У царицы, в домашней её церкви, по-старому служат! Милославские и Стрешневы Никоновы новины невзлюбили. Соковнины, Хованские — тоже добрые все люди, боятся Бога.
— Я-то думал: в пропащее место еду, а не всех, не всех ложь в патоку окунула! — возрадовался Аввакум.
— Не всех, батюшка! Многие рады от новин отстать!
— Что же не отстают?
Афанасий вздохнул, развёл руками.
— Павел, архимандрит Чудова монастыря, говорил дьякону Фёдору, что в Успенском соборе служит: «Старое благочестие право и свято, старые книги непорочны».
— Так что же они, бляди?! — взъярился Аввакум. — Всё Никона боятся?!
— Никон, батюшка, — медведь с кольцом в носу. Павел-то так сказал: «Не смеем царя прогневить. Царю угождаем».
Аввакум привскочил, но тотчас сел, уставясь глазами в пол.
— Ничего понять не могу!
— Батюшка, а никто не понимает, — кротко признался Афанасий.
Влетела, хряпнув за собой дверью, девка-работница. Глаза как у совы.
— Карета скачет!
— Так и пусть скачет! — удивился испугу работницы Афанасий.
— Да к нам!
— К нам?!
А уж лошади у крыльца фыркают, сапоги в сенях топают. Дверь отворилась, и, скинув шапку, вошёл осанистый, богато одетый человек. Перекрестился на икону по-старому, поклонился хозяину дома, потом уж и его гостю, но обратился к Аввакуму:
— Окольничий Фёдор Михайлович Ртищев кланяется и зовёт тебя, протопопа, быть гостем. Карету свою за тобой прислал.
Аввакум вышел из-за стола.
— Марковна!
Анастасия Марковна показалась, поклонилась человеку Ртищева.
— Шубу подать, батюшка?
— Незачем украшать себя перед великими людьми, коли перед Богом честной жизнью не красуемся, — сказал как по писаному. — Ты, Марковна, благослови меня.
— Что ты, батюшка!
— Благослови, прошу, ибо в смятение пришла моя душа. В цепях на телеге возили, на дощаниках топили, на собаках тоже скакал, а вот в каретах ездить не доводилось.
— Давай-ка я тебя благословлю! — закричал Фёдор-юродивый, кинулся к печи, схватил веник, огрел протопопа по спине — Вот тебе, великий господин! Вот тебе, знатная персона!
— Довольно! — сказал Аввакум, ничуть не рассердившись. — Довольно, говорю!
Но Фёдор уже разошёлся, и пришлось протопопу бежать.
15
Будто солнце в карете привезли. Фёдор Михайлович на крыльце поджидал гостя. С крыльца опрометью кинулся, к руке Протопоповой так и прильнул:
— Благослови, батюшка! — Глаза ласковые, голос вежливый, шёлковая борода расчёсана. — Заждались тебя, крепость ты наша. Столько неистовых людей развелось. Бросаются друг на друга, как хищные звери. И хоть язык у них человеческий, слова русские, а не понимают, что им говорят. На тебя, батюшка, большая надежда.
— Да у кого же?
— У меня первого! А более моего — у великого государя! — И опять поклонился. — В дом прошу! В дом!
В лице лукавинка, друга сердечного в подарок приготовил, Илариона, сына Анания, земляка, сподвижника юности{19}. В Желтоводском Макарьевом монастыре Аввакум с Иларионом молились до рыданий, поклоны клали до изнеможения. Бога славили, соединив сердца и души. Но то было давно. Иларион, возмечтав об архиерействе, к Никону прилепился, а ныне уж и отлепился, возле царя надёжнее.
Аввакум, встретившись лицом к лицу с Иларионом, сразу и не сообразил, что сказать, а тот, не давая опомниться, сграбастал в объятия, слезами замочил протопопу обе щеки и бороду.
— Петрович! Петрович! Соединил нас Бог! Через столько лет, через столько вёрст!
Аввакум, хоть и смягчился сердцем, но всё же отстранил от себя архиепископа. Легко слетевшее с губ Илариона словечко «соединил» продрало от затылка до пят, однако ж смолчал, вежливость одолела.
А стол накрыт, за руки берут, ведут, сажают. Молитву о хлебе не перебьёшь, и вот уж чашу подносят с фряжским винцом, душистым, сладким, такое небось и царь по большим праздникам отведывает. Кушанья под шафраном, а ушица простенькая, из ершей, со смыслом.
— Помнишь, Петрович, на Сундовике ершей ловили? — потянул ниточку воспоминаний Иларион.
— Тебе Бог всегда давал больше, на двадцать рыбёшек, на сорок, — сказал Аввакум.
Иларион, смеясь, воздел руки к небесам.
— Веришь ли, Фёдор Михайлович! Местами с Аввакумом менялись, и раз поменяемся, и другой, но улов мой был всегда больше.
— Мелочь на его крючок шла! — сказал протопоп без улыбки. — Я в Тобольске с попом Лазарем рыбу ездил удить. И ведь что за чудо! Поп наловил много, но с ладонь, а мне попалась одна, да с лодку.
— Знаменьице! — охотно согласился Ртищев.
— Про что?
Иларион поспешил перевести разговор:
— Батюшка мой ёршиков любил.