— Святой был человек! Царствие ему небесное, — перекрестился Аввакум и показал своё сложение перстов Илариону. — Твой батюшка преосвященством не был, зато и не оскорблял Господа Бога щепотью. Иуда щепотью брал из блюда.
— Строг ты, батюшка! Чрезмерно строг к нам, грешным! — воскликнул Ртищев. Голос его оставался ласковым, любящим.
— О сложении перстов не я правило ввёл, не Фёдор Михайлович, не великий государь, — сказал примирительно Иларион. — По благословению вселенских патриархов совершено. Три перста — три ипостаси Господни. Сам небось знаешь, как боится Бога великий государь. Никон столько беды наслал на царство, Алексей же Михайлович терпит, без патриархов судить Никона не смеет.
— Помощники у него, у великого государя, совсем негодные, смотрю. Уж я бы присоветовал батюшке не цацкаться с душеедом. Так бы и сказал: четвертовать! Выпороть за все напасти, за все слёзы, за всех, кто по его, Никоновой, милости уже в геенне огненной скулит, — выпороть и четвертовать!
— Гроза ты, батюшка! Ах, гроза! — сложа ладони у бороды, поужасался Ртищев. — Поведал бы ты нам о странствиях своих. Что видел, как жил-терпел?
— Муку видел, муку терпел, но не смирился, окаянный, воевал. В Лопатищах воевал, в Юрьевце воевал, в Москве воевал, а уж в Даурии — вспомнить страшно.
— Да с кем же война у тебя была? — искренне изумился Фёдор Михайлович.
— С искушениями! А более всего с Пашковым, со зверем моим цепным. Повязал нас Господь единой цепью. Всю Даурию грыз меня Афанасий Филиппович, да я, милостью Заступницы, жив.
Рассказал Аввакум о великих злодействах воеводы и спохватился:
— Вы государю о том молчок! Не хочу зла мучителю. Хочу спасения. Дал зарок постричь дурака, поберечь от Господнего гнева.
— Видел я на днях Афанасия Филипповича! То-то он бледен стал, когда сказал ему, что ты едешь! — Ртищев сокрушённо покачал головой. — О чём только люди думают, творя бесчинства?
— Убил бы меня, да жена его Фёкла Симеоновна со снохою Евдокией Кирилловной за руки безумца хватали... Я великому государю грамотку напишу. Ведь от иного воеводы столько зла — от немирных инородцев такого не изведаешь.
— А всё же, батюшка, расскажи о странствиях своих, — попросил Ртищев.
Аввакум встал, поднял голову, будто дали дальние взором пронзил, да и развёл руками:
— Нет, не объять, — сказал. — Даже мыслью не объять царства великого государя. Какие горы стоят! Какие реки текут! И ничему-то нет предела: ни лесам, ни долам... Слава тебе, Господи, что столь велика и прекрасна православная сторона. Слава тебе, Господи, доброго государя дал нам, русакам, и многим иным, поспешившим под царскую руку ради покоя.
Понравилось Фёдору Михайловичу, как Аввакум о царстве сказал, о царе.
16
На приёме у великого государя много не говорят, но сие целование руки было и для самой Грановитой палаты необычайным. Самодержавная Россия жаловала царской милостью не земных владык, не послов, не иерархов, не бояр сановитых, но учёного, ради его нездешней учёности, да ещё мученика, неправедно осуждённого, и, что совсем уж преудивительно, своего мученика, русского. Где учёность, там и речистость. Чернец Симеон Полоцкий складными словесами вволю потешил царя. Как начал, как повёл! Красное слово на красное, громогласие на громогласие, с небеси на землю, с земли на гору, а там и на облако. С облака под звёзды, поскакал по луне, понянчил солнышко и допрыгнул-таки до Престола Господнего, по ступеням золотым, по огненным крыльям серафимов. Другой бы трижды задохнулся, воздуху не перехватив, а этому и дышать не надо, хвалебная песнь, как медоточивая река, льётся, благоухая и слепя сверканием.
Когда пришла очередь Аввакуму к руке подходить, всколыхнулась в нём любовь к Руси великой, к шапке Мономаха, к святым князьям, от блаженного Аскольда до святейшего патриарха Филарета, святого и царственного дедушки Алексея Михайловича{20}. Великий трепет объял душу, задрожало протопопово сердце. Господи! Иной раз такое о царе скажется, чего не всякий враг придумает. Вот он, царь-матка, самодержец Московского царства, обложен землями, царями и князьями, как сотами. В золоте, на золоте, а под золотом, в груди, опять же ясное золото.
Лицо покойное, фигура дородная, а глаза уж такие серьёзные, такие верящие тебе и Богу, что за все прежние злые и нечестные слова о нём, свете, — до слёз стыдно.
Поцеловал Аввакум руку государю, пожал.
— Здорово ли живёшь, протопоп? — спросил Алексей Михайлович. — Вот как Бог устраивает. Ещё послал свидеться.
— Господь жив, и моя душа жива, великий государь, — ответил Аввакум, — и впредь как Бог изволит.
— Мы с царицей не раз поминали тебя. Далеко святейший Никон услал правдолюбца. Да мы тебя и в полуночной стране сыскали и для нашего царского дела, для Божеского, назад воротили. Был далеко, будь близко. Велел я в Кремле тебя поселить, на подворье Новодевичья монастыря. Помолись Господу обо мне, грешном, о царевиче Алексее Алексеевиче, о царице Марии Ильиничне, о всём семействе моём.
— О тебе, великий государь, всем народом православным Исусу сладчайшему, Заступнице Небесной молимся, всякий день тебя, государь, в молитвах поминаю.
— О Марии Ильиничне сугубо помолись. Она, сердешная, за тебя большой ходатай.
— Помолюсь, великий государь.
— Ну и слава Богу.
Сразу после церемонии Симеон Полоцкий чуть не рысью подскакал к Аввакуму.
— Наслышан, протопоп, о твоём великом путешествии! Два года пути в одну сторону — подумать страшно. Но не дивно ли. Бог привёл нас в Москву в одно время, тебя с Востока, меня с Запада. Будем же делать одно дело — пасти народ православный словом Божьим. Дозволь быть у тебя, батюшка.
— Что ж не дозволить? Приходи, хотя сам-то я дома своего пока не видывал.
— Как государь тебя любит! Счастливы подданные России! Ваш самодержец для всех сословий — отец родной, — пропел Симеон.
— Грех так говорить, батюшка. Неужто не помнишь сказанное Исусом Христом: «И отцем себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец».
Симеон улыбнулся, поклонился Аввакуму.
— Строгие русские люди. Строгие. Только, батюшка, не согрешил я, называя великого государя великим словом. Люди, живущие у тёплых морей, не ведают своего блага, ибо никогда не почувствуют кожею холода зимы.
— Не смею много возражать тебе, учёному человеку, — не скрывая досады, ответствовал Аввакум. — А всё же не медведи мы, своей пользы не знающие. Верно! Не во всякий век и не всякому народу посылает Господь таких царей, как наш Алексей Михалыч. Природный русак, оттого и любит людей. Грешим, грешим, а Бог всё награждает нас. Ох, батюшка! До времени! Время придёт, Он и спросит.
Протопоп прорекал наставительно, чтоб не больно-то римский выученик, знаменитость заезжая морду драл перед русскими людьми. Сразу ведь видно — второй Крижанич.
Однако в семью прилетел Аввакум на ангельских, на белых крыльях. Про Симеона думать забыл. Всё нутро, всякая жилка и кишочка тряслись в нём от великой радости. Такое ведь и не приснится! Царь к себе зовёт жить! Да ведь впрямь к себе! В Кремль, за высокую, за белую стену, где терема лучших людей царства.
— Батька, что-то ты сам на себя не похож, — всполошилась Анастасия Марковна, глядя, как молчит Петрович, как на стол-то локтем опёрся да голову на руку положил... — Батька, чего?
— Да чего? В Кремле просят жить.
— В Кремле?! — Марковна поглядела на печь, где сгрудились бабы-домочадицы.
— В Кремли-и?! — ужаснулась Фетинья.
Страх стоял и в глазах Анастасии Марковны.
— Дуры! — осерчал Аввакум — Природные дуры! Им говорят: в Кремль пожалуйте, — а они юбки замочили.
— Замочили, батюшка! — повинилась Фетинья, сделавшая лужу. — В Кремли-то, чай, царь живёт.
— А ну, живо собирайтесь, пока не прибил! — топнул ногою Аввакум.
— Не гневайся, батюшка, — выскочила проворная Агафья-черница, сдёргивая с окон свои занавески. — В единочасье уложим скарб-то!
А Марковна всё не могла в себя прийти:
— Из-под сибирской сосны да в кремлёвские палаты? Искушение, Господи...
17
— Братск и Нерчинск выдюжили, перетерпим и Кремль, — посмеивался Аввакум, вводя Анастасию Марковну в светлицу нового жилья.
— За что, батька, честь?
— Видать, за муки наши. Али не заслужили?
— Петрович! — тихонько, но строго осадила Анастасия Марковна.
— Да я что?! Дом, говорю, хороший. Государю спасибо.
— И государыне, — подсказал Фёдор-юродивый. — Великий государь рад тебе, протопопу, соломки настелить.
— Какой ещё соломки? — не понял Аввакум.
— Соломка горит хорошо, — засмеялся Фёдор.
— Чего болтаешь, спрашиваю?
— А чего не болтать? Язык без костей.
— Устраивайтесь, — махнул рукой Аввакум, достал из ларца Псалтирь, открыл, где открылось, прочитал: — «Господь сказал Мне: Ты Сын Мой. Я ныне родил Тебя, проси у Меня, и дам народы в наследие Тебе и пределы земли во владение Тебе. Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь их, как сосуд горшечника».
Окинул взглядом высокий потолок, оконца рядком, лавки дубовые, дубовый стол.
— Палаты новые, а живы старыми молитвами. Намоленого наперёд не бывает. Украшение дому надобно.
Сказал сии загадочные слова и ушёл.
Воротился, когда уж все пообедали, не дождавшись хозяина. С великим шумом пожаловал.
Визг, будто собаку кнутом порют, рёв звериный, лязг железа. Люди кричат, протопоп кричит.
Фетинья от страха двери на засов, да умная Агафья-черница тут как тут. Оттолкнула глупую бабу, отворила двери, и вовремя. Батюшка протопоп уж на крыльце, с цепью в руках, а на цепи чудище косматое.
— Детей убери! — закричал Агафье да и повалился на неё, шарахнувшись: чудище изловчилось, схватило протопопа пастью за сапог. Иночица бесстрашно рванула цепь в сторону, Аввакум опамятовался, пособил. Так вот и втянули сидящего на гузне в дом, жующего сапог... человека, Господи.
— Крюк! — закричал протопоп выскочившим к нему навстречу Ивану и Прокопию. — Ищите, несите крюк, в стену вбейте... Да в углу, безмозглые! В углу!
Анастасия Марковна глядела на пришествие, опустивши руки. Агафья же, сообразив, помогла батюшке скинуть сапоги.
— Вот оно — спасение наше! — сказал Аввакум, отирая пот с лица. — Филипп-бешенный — украшение палат наших.
Иван с Прокопием продели кольцо цепи в крюк, крюк вколотили в стену.
— Меня тебе мало? — спросил Фёдор-юродивый главу семейства.
— Будь рад товарищу, — сказал Аввакум. — Принеси соломки, да гляди не кривляйся. Подумает, что дразнишься, да и съест тебя.
— Батька, коли бедный Филипп без разума, зачем же ты его привёл? — огорчилась Марковна.
— Чтоб мы с тобою не забывали о страждущих... Бог даст силы, выгоню из Филиппа беса.
— Ты бы поел, батька. Мы тебя не дождались. Уж вечерня скоро.
— Налей нам щец с Филиппом.
— В одну чашку?
— В одну... — сел на пол перед вздремнувшим несчастным.
Во цвете лет человек. Волосы — лён, но уж грязные не приведи Господи. Сплелись с бородою. Вши ходят, как муравьи в муравейнике, из-под ворота, по волосам, по бровям. Брови у переносицы как сломаны, вверх растут косицами. И на каждой волосиночке по вше. Губы в корках, треснувшие, кровоточащие.
— Батька, ты хоть отстранись! — попросила Марковна. — На тебя ведь переползут.
— Вот и почешемся в согласии, — сказал Аввакум, довольно улыбаясь пробудившемуся Филиппу. — Сейчас поесть нам принесут, а покуда прочитай Исусову молитву.
Филипп беззлобно рыкнул, но глаза отвёл, голову опустил.
— Не знаешь, что ли?
Филипп мотнул головой.
— Не знаешь? Тогда, брат, потрудись, поучи. Дело не трудное. Повторяй за мной. Молитва и осядет в голове. Ну, с Богом, милый! «Отче наш, иже еси на небесех...»
Филипп, глядя Аввакуму в лицо, приблизил львиную свою голову и клацнул белыми сильными зубами перед самым носом протопопа.
— Батюшка! — вскричала Фетинья.
Аввакум отшатнулся, встал, взглядом подозвал Ивана.
— Дай ремень.
Жиганул Филиппа по спине.
— А ну, повторяй за мною... «Отче наш, иже еси на небесех...»
Филипп запрокинул голову, завыл, как волк. Ремень обрушился на его плечи с такой силой, что бешеного пригнуло к полу.
— Повторяй! «Отче наш!» — гремел Аввакум и бил, хлестал, слушая в ответ собачий лай, козье блеянье, кошачьи вопли.
Анастасия Марковна встала между протопопом и Филиппом.
— Ты привёл его, чтобы до смерти забить?
Аввакум отбросил ремень, треснул жену рукою в плечо, благо успела лицо заслонить.
— Ножницы подай! — С ножницами кинулся к Филиппу, обстриг в мгновение голову и бороду. — Фёдор, тащи котёл с водой! Обмой, сними с него платье. Пусть бабы в печи прокалят. В моё обряди.
Так и не поел, отправился слушать вечерню. С крыльца сошёл — царская карета едет. Алексей Михайлович Аввакума усмотрел, остановил лошадей. Не Поленился на землю сойти из кареты.
— Благослови, батюшка протопоп.
Как же не благословить склонённую царскую голову? Благословил.
— К вечерне идёшь?
— К вечерне, великий государь.
— Надо тебе место подыскать. Помолись обо мне, грешном. Помолись о царице, о царятах моих, а пуще об Алексее Алексеиче. Похварывает. Девицы мои уж такие резвые, щёки как яблоки, а царевичи — что старший, что младший — болезные.
— Помолюсь, великий государь. Бог милостив.
Царь сел в карету, поехал, а к Аввакуму Богдан Матвеевич Хитрово прыг из возка.
— Благослови, протопоп. Помолись обо мне, грешном.
За Хитрово следом князь Иван Петрович Пронский, главный воспитатель царевича Алексея.
— Благослови, батюшка!
За Пронским князь Иван Алексеевич Воротынский.
— Благослови, Аввакум Петрович! Домой тебя к себе жду. Завтра же и приходи, хоть к заутрене. Помолимся.
Диво дивное! Вчера ты никто, в избушке доброго человека теснишься, а ныне к тебе толпой идут именитейшие люди. Куда денешься — царская любовь!
Ответил Аввакум князю Воротынскому с достоинством:
— На заутреню не поспею, в иное место зван. На обедню к тебе приду.
— Тогда уж приходи на обед.
— Благодарствую.
Никто никуда протопопа не звал, да пусть невольно возносятся. Перед Богом все равны.
18
В Успенском соборе хотел вечерню стоять, да передумал. Отправился в дом к Федосье Прокопьевне, к боярыне Морозовой.
Двери вдовьего дома отворились перед протопопом без мешканья. Встретила его на крыльце казначея Ксения Ивановна.
— Боярыня слушает вечерню, не смеет с места сойти, чтоб тебя, протопоп, встретить.
— Проводи и меня в церковь, вместе с боярыней помолимся, — сказал Аввакум и посокрушался: — Грешен, припоздал. Сам согрешил и других в грех ввожу.
— Боярыня тебе рада, — объявила Ксения Ивановна и пошла впереди, показывая дорогу.
В просторных сенях было светло, пахло мятой, полынью. Первая комната зело удивила протопопа. Полы крашены белой блестящей краской, стены обиты белой узорчатой тканью, будто изморозь выступила. Другая комната была красная, тёмная, тесная. Громоздились шкафы, сундуки, столы. Тяжёлые, витиеватые от резьбы. Всё морёный дуб да красное заморское дерево. Пол выложен яшмой. Иконы на стенах тоже тяжёлые, огромные. Все в ризах, серебро, позолота. На венцах драгоценные каменья, жемчуг.
Книга на столе чуть не со стол. Обложена золотом, а по золоту — изумруды. Аввакум остановился, озирая сокровищницу, но Ксения Ивановна отворила уже следующую дверь, ждала на пороге. Вошли в светлицу. Комната оказалась совсем нехитрая. Дюжина окон по шесть в ряду. Изразцовая золотистая печь, голые лавки. На полу домотканые крестьянские дорожки, на стенах покровы: кружева, всякое плетение. Иконы тоже крестьянские. Прялки возле окон, пяльца.