Тольтекское искусство жизни и смерти: история одного открытия - Руис Дон Мигель 9 стр.


А ведь так было не всегда, подумала она, уходя в пучину видения. Было время, когда любая разлука казалась им мучением. Волшебное время началось, как только мать и сын впервые узнали себя в глазах друг друга, и казалось, что этому не будет конца. С первых же мгновений их связала сила большая, чем любовь. Да, эта сила превосходила любовь. Слово «любовь» запятнано: что только им не называют и какие только себялюбивые хотения не прикрывают им! Когда-то это был восхитительный дар, но со временем он утратил свою чистоту. Постепенно обозначение любви укрепило свою власть над человеческим сердцем – так львица вцепляется в свою добычу. Связь между ними действительно была сильнее любви – и намного сильнее страха, который зачастую бежит по пятам за любовью, как шакал.

С самого рождения сына она ему пела, и с того мгновения они были одним целым. Сейчас, когда Сарита боролась за то, чтобы их связь не прервалась, ей вспомнилось, как она прижимала к себе голенького младенца в кровавых следах его путешествия из утробы. Аромат матери успокоил его, он дышал в такт ее сердцу. Его личико упиралось в ее мокрую грудь, а язычок пытался извлечь влагу из соска. Эти ощущения омыли ее покоем. Она отдалась первобытной тишине, любуясь его невинными глазками. Кончиками пальцев она водила по закруглениям его крошечного лба и щек, по мягким изгибам ручек и ножек. Она ласкала его гладкую, почти как у земноводного, плоть и дивилась его нежному теплу.

– Да, – грезя, вслух прошептала она. – Я плакала от счастья, когда наконец увидела ребенка, которого вызвала на свет по своему желанию и носила в себе как тайну. Ты родился, мое золото, – и прошла вся моя боль, все мои тревоги. С того мгновения мы были счастливы в объятиях друг друга, мы ни на минуту не сомневались, что счастье это продлится всю жизнь.

Но сомнение, конечно, пришло. Оно пришло позже и не раз наведывалось затем – и связь, поначалу такая прочная, стала рваться. Сомнение пришло в тот день, когда погиб Мемин. Он был ее первенцем, ее сокровищем, героем маленьких братьев. Тот страшный день был первым в череде других страшных дней, которые навсегда изменили Сариту и ее младшего сына. И Мигель увидел человечество таким, какое оно есть.

* * *

– Qué pues? – воскликнул дон Леонардо. – Что ты сделала с моей дочерью?

Университетский городок исчез. Сарита, почти без чувств, лежала на траве среди кладбищенских деревьев – к груди прижата сумка, босую ногу обжигает солнце. Она слышала звуки, но не понимала, откуда они.

Она мешкала на границе снов, а где-то рядом съезжались машины. У изящного вяза собирались люди, все в черном. Они обменивались негромкими приветствиями, у некоторых на глазах были слезы – им предстояло прощание с близким человеком.

Лала, которая, по-видимому, не сознавала, что происходит вокруг, – стояла на коленях рядом с Саритой, гладя ее по седым волосам и сжимая ее руку.

– Я ничего не делала, – отрывисто сказала она.

В голосе ее слышалась тревога. Лалу охватил непривычный страх: а вдруг Сарита уже настолько выбилась из сил, что не сможет продолжить свой путь. Этого нельзя допустить. Нельзя позволить Мигелю умереть. Им всем важно, чтобы он остался жив, но мало кто знал, насколько он нужен Лале.

– Что ж, ладно, – ответил старик, – но почему она тут в обмороке лежит, как оглушенный орел, которому крылья оборвали?

Он только что догнал дочь и ругал себя за то, что оставил ее. Он боялся, что в его отсутствие ее решимость могла ослабнуть.

Лала подняла взгляд на прибавляющуюся траурную толпу.

– Где мы? Что тут происходит?

– Похороны старшего сына Сары, Мемина.

– А младший? Он где сейчас?

– Вон там. В этом воспоминании он стоит рядом с матерью.

Лала поискала взглядом в толпе и увидела его: одиннадцатилетний мальчик стоял возле матери и заглядывал ей в лицо, а она рыдала без удержу. Подошли другие родственники и стали утешать ее, она отвернулась от сына и упала в объятия мужа. Потеряв родителей из виду в этой толкотне, Мигель потихоньку, незаметно отошел в сторону и стал наблюдать за происходящим, стоя в тени вяза, среди застывших в скорбном молчании старших братьев.

– Вот это плохо, – сказал его дедушка, стоя на своем посту рядом с Саритой. – Ребята предоставлены самим себе. Конечно, они уже почти взрослые, кроме Мигеля, но ведь для них это тоже большое несчастье. Нам, видите ли, нужно погоревать – и мы совсем забываем про невинных, неискушенных подростков.

– Не такие уж они неискушенные, – возразила рыжеволосая, в беспокойстве потирая запястье Сарите. – Они уже знают содержание этой пьесы из репертуара человеческого театра. Ничего, выдержат – облачатся в нужные костюмы, вызубрят текст и продекламируют на публику в зале, как это делают все остальные. По правде говоря, это и восхищает меня в человечестве. Актеры, которые всегда наготове.

Дон Леонардо удивленно посмотрел на нее.

– Актеры?

– А вы посмотрите, – сказала она. – Вы же любитель понаблюдать.

Они повернулись в сторону людей, приехавших на похороны. Теперь все – мужчины, женщины, маленькие дети и растерянные подростки – тесным кругом столпились вокруг могилы. В самой середине стояла Сара, убитая горем мать. Слышно было, как произносит свою речь священник, которого было едва видно из-за толпы. Вскоре его слова перестали доноситься – над могилой поднялся плач, он наводил печаль и вселял тревогу, заглушая собой все другие звуки. Вначале раздались тихие горестные причитания одной женщины, но вскоре звучал уже целый их хор, все громче и громче, заполняя все вокруг потоком скорби, превращаясь в гимн тысячи матерей, лишившихся своего ребенка. Сквозь повторяющуюся мелодию рыданий пробивался звучный гул утешающих и успокаивающих мужских голосов. Звуки наугад, кругами возносились к небу, достигали наивысшей точки и обрушивались на землю. Так они взмывали и низвергались, кружась, закручиваясь в спираль, лавиной возвращаясь вниз. Сквозь неистовство плача донесся крик священника – теперь можно было попрощаться с покойным, оставив ему цветы, записочки, четки. Оплакивающие приступили к прощальному ритуалу, и рыдания стали постепенно затихать. Громкие стенания переходили в едва слышные всхлипывания. Наконец нестройная разноголосица улеглась, и наступила поскрипывающая тишина – так музыкальный шедевр смолкает в последних звуковых дорожках старой грампластинки. Похороны закончились, и толпа группками стала расходиться по травянистому склону холма, направляясь к своим машинам.

Все это удивительное действо маленький Мигель так и простоял у вяза. Братья, бывшие с ним вначале, потом присоединились к толпе родственников у могилы, а он остался один, смотрел и слушал. Дон Леонардо не сводил глаз с мальчика, он следовал за причудливыми образами и картинами, проносившимися в уме внука. Ребенок наблюдал за этой драмой – мощным выплеском чувств, происходившим у него на глазах, – но не подпал под ее чары. Разделяя это видение с мальчиком, Леонардо успокаивался и погружался в воспоминания, на губах его заиграла лукавая улыбка, она мелькнула на его лице и спряталась в мудрых глазах.

* * *

Смерть моего старшего брата раздавила горем меня и всю нашу семью. Ему было девятнадцать, а он уже был мужем и отцом. Разумеется, для большинства взрослых, и особенно для матери, он оставался ребенком. Его смерть застигла нас врасплох – так бывает всегда, когда умирают совсем юные. Но молодые люди заигрывают со смертью, как пылкие любовники. Мемин любил лихую безрассудную езду. В девятнадцать лет юноши – боги: мы бессмертны, потому что мы так решили. Что нам до тех, кто из-за нас ночами не спит и жизни своей не пощадил бы ради нас! И все же в девятнадцать лет Мемин уже был главой собственной семьи. Его молодая жена была беременна их вторым ребенком. Он стремительно превращался во взрослого мужчину и успел принять на себя серьезную ответственность. Но ему не суждено было дожить до зрелого возраста – он погиб за рулем своего автомобиля, мчась на огромной скорости. Его маленькая семья тоже была в машине, но, к счастью, они остались живы. Можно сказать, что он продолжил жить в своих детях, но тот отважный ослепительный свет, которым был Мемин, погас навсегда.

Когда мне самому исполнилось девятнадцать, я тоже был очень самонадеян и никого не слушал, я был слишком полон жизни, чтобы обращать внимание на близость смерти. В те шальные годы я много кутил и бражничал, испытывая судьбу, пока в веселом угаре не врезался в бетонную стену. Я продолжал бы играть с опасностью до рокового исхода, как мой старший брат, если бы что-то не спасло меня. Но что-то меня спасло, и я остался жить, чтобы стать немного мудрее. Я жил, чтобы обрести мудрость, которую жизнь обещает каждому ребенку.

В детстве эта мудрость жила во мне, пока я не утратил ее подростком, когда во всю мощь заиграли гормоны. Когда мне было одиннадцать, я все еще был глубок. Может быть, я даже был мудр. У меня были свои мечты и свои герои. Как и для остальных моих братьев, Мемин был для меня героем действия. Он ведь и правда постоянно действовал: двигался, куда-то бежал, мчался на автомобиле, смеялся. Он строил планы, ставил цели, ухаживал за девушками, и нам казалось, что нет силы, способной помешать ему, что бы он ни задумал. Разве он не обгонял время, не опережал судьбу, не побеждал сомнения? Разве он не был самым крутым парнем из всех, кого мы знали? Пройдет много времени после его смерти, прежде чем мы поймем, что Мемину – брату, герою боевика – никогда больше не блистать среди нас.

Как это ни странно, самым его долговечным подарком мне, младшему брату, занимавшему столь малое место в его жизни, оказались его похороны. В тот день мой детский ум приблизился к некоей мудрости. Я стоял среди своей родни, и мне казалось, что у меня две семьи: одна жила, растворившись в сцене из очередного маминого телесериала, где каждое действующее лицо, исполняемое актерами разной степени одаренности, сеет хаос в своей собственной жизни и в жизни других. В другой моей семье обменивались впечатлениями, говорили друг другу о своих чувствах, поддерживали друг друга. Иногда эта вторая семья как бы и не существовала вовсе, но потом вдруг оказывалась рядом, жила со мной. Она становилась моей матерью, отцом, братьями, она разговаривала со мной сквозь треск слов, бездумно произносимых ими.

Возможно, в тот день со мной была еще и третья семья, – может быть, я чувствовал не совсем исчезнувший след присутствия моих предков. Старики умерли – и в то же время не умерли, и все они были мудрее меня. Какой бы ни была моя связь с ними, я чувствовал, что в то утро, когда мы хоронили Мемина, со мной кто-то был. Предки загадочным образом сопровождали меня весь день, даже когда мы ушли с кладбища и пришли домой – и горькие слезы родных почему-то вдруг сменились смехом.

Да, так и было. Как будто кто-то переключил канал на нашем крошечном черно-белом телевизоре – все, как по волшебству, повеселели, как только открылась парадная дверь и женщины толпой вошли в дом и принялись выставлять на стол тарелки с едой. Я вдруг стал зрителем другого представления. В нем женщины делились друг с другом последними слухами, дети играли, а мужчины, выпив по нескольку кружек пива, по очереди рассказывали смешные случаи из жизни моего погибшего брата.

Я увидел, как люди произвольно надевают на себя, а потом снимают выражение лица – по сигналу, намеку, следуя примеру друг друга. Вот кто-то горюет, но достаточно кому-то сказать что-нибудь ободряющее, как в следующее же мгновение скорбная маска слетает и человек уже улыбается и шутит. Никто не хотел вести себя иначе, чем другие, все обменивались похожими репликами, брови вскидывались, а губы шевелились в ответ чужим словам. А на столах стояла еда, и все в тот день хорошо поели, но я впервые увидел, как никто не хочет упустить ни кусочка на фуршете чувств, предложенном жизнью.

И все шло не так уж хорошо. Каждый раз, откусывая бискочито, люди принимали двойную дозу яда – упивались злословием, осуждали кого-то, передавали слухи. Добрая женщина почему-то произносила о ком-то недобрые слова. Взрослый мужчина, который только что, казалось, нашел полное взаимопонимание с собеседником, вдруг лез в драку всего лишь из-за одного слова. Для конфликта достаточно было какого-то слова, или взгляда, или пожатия плеч. И я учился вести себя так же, не понимая, что успел стать мастером в этом деле. В одиннадцать лет я уже вполне поднаторел в искусстве такого общения. Все происходило автоматически, но, наблюдая в тот день других, я был потрясен до глубины души – так бывает, когда внезапно что-то осознаешь.

Казалось, чувства людей питали собой что-то невидимое мне. Они беспрепятственно проходили сквозь тело каждого человека, вызывая болезнь и безумие, – но почему? В печали, гневе, радости нет ничего плохого. Я вспомнил время, когда был совсем маленьким: тогда чувства пролетали сквозь меня, как речные феи, – они касались меня, изменяли меня и исчезали, не раня. Но эти люди были изранены – чем, я не знал, – и их боль никуда не ушла. Странно было, что кто-то должен горевать только потому, что этого требует особый день. А немного спустя все они уже весело галдят потому только, что часы показывают три? А к вечеру они что, будут в ужасе, а перед сном – почувствуют разочарование? Невозможно было разумом объяснить драматические перепады их чувств – разве что кто-то или что-то кормилось их силой.

Спустя некоторое время я кое-что понял. Слушая и наблюдая, я заметил, что люди распалялись и даже злобствовали, когда их захватывала чья-либо история. Они могли что-то услышать, или сказать, или подумать, но история начинала управлять ими, меняла их, превращала их в охотников, жаждавших какой-то особой крови. Разумные, чувствующие человеческие существа становились созданиями, жадно пожиравшими человеческие же чувства.

Люди справляли в нашем маленьком доме поминки, а я попробовал поиграть с выбранными наугад чувствами, улавливая их кончиками пальцев. Не говоря никому ни слова, я переключался с одного настроения на другое, менял фокус внимания. Сидя на полу, я следовал за тонким потоком проявлявшихся то тут, то там эмоциональных энергий, пытаясь понять, что происходит. Вот кто-то рассмеялся, потом всплакнул. Вот кто-то кого-то утешает, потом повисает тишина. Поток замирает, опять движется, набирает скорость. Он сам себя поправляет, преобразует – и вот уже настроение снова изменилось. И никто не замечал маленького мальчика, который сидел с закрытыми глазами и, осторожно пошевеливая пальцами приподнятых рук, видел то, что видеть невозможно. Лицо его выражало любопытство, но оставалось безмятежным.

* * *

– Посмотри на него. Что это он делает? – спросила Сарита, сидевшая на одном из стульев с высокой спинкой в доме, где она когда-то жила с мужем и детьми.

Занятно было увидеть себя: вот она, уже пожилая, восседает на своем обычном месте во главе стола, поглядывая на миски с сальсой и блюда с курицей. Прихлебывая травяной чай из чашки, она чувствовала, как к ней возвращаются силы.

Такие дни, когда дом заполняла многочисленная родня, которая толпилась и на крыльце, и на улице, были привычны, как старые туфли. Для нее и теперь не было ничего лучше, чем принимать родных у себя дома – стряпать, есть, потчевать друг друга разными байками. С крыльца донесся смех Хосе Луиса, и у нее отлегло от сердца. Чудесные годы они прожили вместе: старшие дочери уже вышли замуж и растили собственных детей, родились первые внуки. Так бы и жить-поживать в этом домике – до несчастного случая так ей казалось. Но после него все стало не таким благополучным и надежным.

– Я вижу, что он делает, – ответил дон Леонардо, – но не понимаю, зачем он это делает.

Он снова принялся за галеты, лежавшие на подносе с десертом.

– Да все ты понимаешь, – сказала она, показывая на мальчика, который так и сидел на ковре в гостиной. – Мы же с тобой этим постоянно занимаемся. Он наблюдает за потоком жизни в этой комнате, за всеми его ручьями и течениями.

– Он ведет себя ненормально, вот что я тебе скажу. Может быть, тогда, раньше, это и было уместно, но не сейчас.

Назад Дальше