— Подай мне сигару «Тен-Кате», высшей марки; понимаешь?
Тот летит, а вокруг звон бокалов, стук вилок и ножей, французская и английская речь, золото и серебро, ослепляющие камни, духи. А на сцене певицы, танцовщицы, акробаты…
«Как хорошо быть богатым», — думает Черноусенков и смотрит на краешек выглядывающей из бумажника двадцатипятирублевки.
Интенданту везло в этот вечер.
Он был в высшей степени собой доволен.
Интендант подошел поздороваться и побеседовать:
— Сеня, давай свой фармазонский рубль мне в долю. Я кладу 49 рублей, а ты свой рубль. Ты знаешь, что я при удаче не снимаю ставки. Давай рискнем!
— Как же быть? — ответил Семен Семенович нерешительно. — Я, право, не знаю; я сам сегодня еще и не пробовал играть. Так сразу и лишиться его?
— Ничего, Сеня, давай, я чувствую удачу. Ты иди, погуляй пока по залу; при удаче я пошлю за тобой карточника.
Черноусенков, вздохнув, отдал свой рубль и как-то сконфуженно отошел от стола.
Интендант поставил 200 рублей, получил их. Оставил 200, получил 400. Поставил их — получил 800.
Бросил свое место, собрал деньги и подошел к скромно шагавшему Сене.
— Вот как надо играть! — сказал он. — На твою долю выпало 100. Бери!
— Что ты, что ты! Какие сто рублей?.. Я так крупно никогда не играю.
— Бери, Сеня, бери! Идем в буфет, выпьем!
— Будь добр, — сказал Черноусенков, — дай мне помельче; я люблю больше помельче.
Интендант, посмеиваясь, разменял. На извозчике поехал по пустым улицам Семен Семенович домой.
На выигрышные деньги решил кутнуть.
После службы вошел в первоклассную, превосходно пахнущую парикмахерскую, чтобы сесть в кресло перед огромным, ясным зеркалом и погрузиться в атмосферу элегантной услужливости.
Швейцар у вешалки, в синем безукоризненном сюртуке с бархатным воротником, обшитым золотым галуном, медленно и величественно, не сходя с места, с поклоном принял верхнюю одежду.
Мальчик в синем мундирчике, обшитом бесчисленным количеством пуговиц, весь внимание, стоя у вешалки, ждал приказаний мастера.
Очередной мастер вышел на середину:
— Мосье, прошу… — указывая на свободное кресло, подкатил его; нагнувшись, почтительно спросил:
— Мосье желает постричь, побрить, причесать? Мальшик, манто! И легкий белоснежный халат уже перешел рук мальчика в руки мастера и окутал кресло с фигурой чиновника.
— Мальшик, воды!
Фигура мальчика моментально исчезла за стеклянной перегородкой.
Бесшумно ставится прибор на мрамор перед клиентом. Щеки друга-Сенечки выбриты; бородка подстрижена.
— Не желаете ли, мосье, взглянуть?..
Усы завиты и нафиксатуарены; снят халат; куафер отошел на шаг вправо, склонил голову набок и произнес:
— Voila.
Сенечка дал ему рубль на чай.
— Мерси, — пряча деньги и кланяясь, сказал мастер. И закричал точно по телефону: — Мальшик, чисть!
Швейцар, не сходя с места, помогает одеться.
Вручает головной убор, палку чиновнику.
Медленно направляется к двери и неторопливо открывает ее.
Мальчик, стоя поодаль, кланяется, говорит: «До свиданья, мосье».
Дальше ресторан.
Дальше увеселительный сад.
— Сеня, — говорит она ему, — вот налево у колонны сидит Петрова со своим гвардейцем, недешево она ему будет стоить, смотри, смотри, как граф Губе впился своими глазами в меня… но он глуп и противен мне.
Дивно провел неделю друг-Сенечка.
Снова появился он в клубе со своим заветным рублем. На портсигаре засияла его монограмма, в зубах заблестел янтарный мундштук.
Все чаще стал поговаривать о самоубийстве. Приятели продолжали угощать рюмкой водочки Сенечку.
Дома говорил, что на службе его преследуют, обходят чинами и орденами, и утверждал, что покончит жизнь самоубийством.
Совершил раз в жизни Черноусенков героический поступок, но не из уважения к человечеству, не ради окрыляющей мечты, а ради того же начальства.
Заметил друг-Сенечка как-то, пируя на счет счастливых игроков, за отдельным столиком полную барышню среди более трезвых молодых людей.
Извинился он перед своими собутыльниками, пробрался к столику.
— Нехорошо, Екатерина Александровна, — сказал чиновник, — вам в такой компании быть не полагается. Позвольте, я провожу вас домой. Что скажет ваш дядюшка?! Не отойду я от столика.
И не отошел, пока полная барышня с ним не поехала.
Отвез он племянницу начальника домой.
За что и был осчастливлен через три дня визитом начальства.
Лариса вспомнила, как благосклонно вошло начальство, как просияла мама, когда оно согласилось откушать чаю, и как провожал начальство отец, как он, вернувшись, сияя, сказал: «Н-да…», как бы поздравляя себя с визитом начальства.
«Конечно, Евгений, — думала Ларенька, — если б узнал про этот эпизод, смеясь, сравнил бы отношение моего папаши к начальству с отношением вассала к сюзерену и открыл бы в моем папаше несчастную низшую рыцарскую душу».
Исполняется тридцать лет службы Черноусенкова; чопорное пузатое гражданское превосходительство снисходительно требует друга-Сенечку в кабинет, желая лично отметить его служебный юбилей, поздравляет его с получением шейного ордена Станислава и чином коллежского советника.
Во время разговора друг-Сенечка вдруг лезет под письменный стол и, вообразив себя петухом, кричит: «Кукареку!»
Чопорное превосходительство испугалось, позвало чиновников, а в это время уже коллежский советник бился в истерике; его разбил прогрессивный паралич.
Но еще в течение двух лет можно было видеть друга-Сенечку на улицах Петербурга.
Иногда у Черноусенкова бывали проблески сознания. Он горько плакал и повторял:
«Бедный, бедный Сенечка, как мне жаль тебя…»
После своего недолгого знакомства с Евгением, не любившим чиновников, Ларенька иначе воспринимала жизнь папаши, хотя она ее совершенно не знала, чувство любви и жалости боролось в ней с осуждением. Сейчас воспоминание об отце только, усилило ее душевное беспокойство.
Ларенька очень любила Евгения; она знала его хорошо, и надежды на то, что он к ней вернется, у нее не было никакой. Она знакома была с его прежними женами. Конечно, он хотел бы ей помочь, но, к сожалению: «Ты понимаешь, Лариса, я не могу служить, я все равно любую службу брошу!»
В городе было тихо; бульвар — гордость и краса старожилов — был пустынен. В белом доме дочь служителя культа проснулась. Она музыкантша и пластичка, немного поет, любит стихи, из массы делает цапли, незабудки, облепляет ими бутылки. Называет себя «Нинон». Повыше, в голубовато-зеленом доме, проснулась ее подруга, бывшая жена известного мужа; она ходит всегда с палочкой, украшенной бантиком, всегда потягивается; жители города называют ее «Я горжусь своим одиночеством!», «Я кланяюсь твоей девственности!», рожей и эстеткой.
Еще повыше, в тяжелом, песочного цвета доме с пилястрами, тоже на бульваре, инструктор по физкультуре, бывший студист одной из столичных студий, встал в позу, закурил и задумался:
«Три года! А сколько перелюбил, сколько переузнал, сколько перелюбопытствовал, сколько высосал женщин! Красные виноградные листья, бокалы, канделябры… Теперь я на пороге карьеры. Жена тонкая, чуткая, голубая; и дочь Ирен, 11 месяцев… А первая сцена „Каменного гостя“, некому показать. А кажется, достиг многого».
На столе стоит оригинальная ваза — подарок Нинон, и химера из глины — подарок «Рожи».
Бамбышев потягивается и размышляет о появившихся в городе афишах «Вечер запада». В них сообщается, что композитор Фелинфлеин сделает доклад о новой музыке и что он исполнит последние новинки Европы и Америки.
На вечере Евгений обратил внимание на «Я кланяюсь твоей девственности». «Что это за разноцветная гирлянда?» — спросил он у администратора, с любопытством рассматривая посмешище города.
«Я горжусь своим одиночеством» цвела самодовольством; она гордилась тем, что молодой композитор обратил на нее внимание.
Кислолицый Печенкин сиял отраженным светом ее самодовольства. Он очень дружил с посмешищем города и читал ей свои заветные тетради.
«Когда охватывает тоска по высоком, они спрашивают: что у тебя болит?»
«Чего требует женщина от мужчины? — Восторга и поклонения».
«Я горжусь своим одиночеством» любила парадоксы своего друга.
На бульваре нарядную даму и ее чичисбея часто можно было видеть гуляющими вместе и рассуждающими.
Мечта была у «Я горжусь своим одиночеством» открыть свой салон, чтобы в нем мог блистать ее друг Печенкин.
Когда появился Фелинфлеин, это стало возможным.
На концерте, где он исполнял свои композиции, она пригласила его на обед в его честь. В голубовато-зеленом домике за столом первенствующую роль играл Фелинфлеин как композитор и столичный житель.
Глаза всех были устремлены на него.
Это обстоятельство еще более сблизило его со всеми тут бывшими, и так как все они были незнакомые ему люди, то и было ему не скучно.
Он обратил внимание на Нинон.
Евгений отказался от телятины и просил передать ему гуся, очень понравившегося Нинон. Лицо Евгения молчаливо выражало страсть. Как бы невзначай юноша спутал рюмки и, смотря на Нинон, выпил ее рюмку. Нинон не рассердилась.
Евгений, передавая ей соус, коснулся как бы невзначай ее руки. Соседка не отдернула своей руки, а посмотрела Евгению в глаза. Народу в домике собралось много; Евгений говорил о новой музыке.
Затем почти вытолкнула «Я горжусь своим одиночеством» на середину комнаты Печенкина и, познакомив его с Евгением, нервно закричала:
— Граждане, тише! Сейчас всеми нами уважаемый гражданин Печенкин прочтет свои поэмы в прозе.
Краснея и бледнея, Печенкин сел.
Долго рылся в бумагах, посматривая на хозяйку, наконец решился покорить общество смелостью, взял листок и прочел:
Печенкин встал, взял свою книгу и вышел.
Гробовое молчание после чтения воцарилось в комнате.
Евгений решил ободрить старика: он последовал за Печенкиным. Не имея мужества хвалить то, что ему показалось старомодным, он посоветовал почитать Пруста и Валери, достать где-нибудь Джойса, но почувствовал, что комичный старик не знает иностранных языков, и, увидев, что тот уставился грустно в его глаза, — понял, что старик очень несчастен.
Евгений взял его под руку. В это время появилась в дверях «Я горжусь своим одиночеством».
— Вы не те отрывки читали, — накинулась она на своего протеже, — говорила я! Выбирали мы вместе! А вы? Что сделали вы? Опозорили меня и себя на весь город…
Евгений, условившись встретиться с Печенкиным, последовал за хозяйкой.
В разгаре вечеринки, когда все внимание было обращено на него, Евгений, посматривая на свои ногти, попросил принести ножницы для маникюра.
Печенкин подошел к туалету «Я кланяюсь твоей девственности» и принес ящик. Евгения окружила толпа, упрашивая его сыграть еще что-либо.
— Сейчас, — сказал Евгений; сел в кресло, заложил ногу на ногу и стал не без грации остригать кусок завившейся подошвы.
Общество не знало, рассмеяться ли, счесть ли это за шутку, или презреть этот случай и вместе с ним Фелинфлеина.
«Я им отомстил за Печенкина, — подумал Фелинфлеин, — в них нет ни капли вежливости», — и стал играть музыкальную картинку.
Если бы кто-нибудь сказал Евгению, что он издевается, то он бы обиделся на подобное обвинение, он бы ответил с утрированно-серьезным лицом, удивленными глазами и словами, что он может только шутить, что издеваться могут только люди, не уважающие себя.
«Если нет гармонии, если человек не совершенен, если его природа не доделала и если он сознает это, — что он должен делать? Он должен разбить себя на обломки, на осколки, на отдельные чувства и дать каждому чувству самостоятельное существование; сделать из себя одного несколько людей, т. е. стать актером». «Несовершенство ведет к творчеству, и оно сделало меня актером», — говорил Евгений, стоя перед сидящей Нинон.
Весь вечер Евгений, за исключением краткой отлучки с Печенкиным, был при Нинон, ходил вокруг нее, как петух вокруг курицы, не допуская Бамбышева.
Физкультурник предложил покататься на лодке; это была его собственная лодка: в ней он катался по речке. Свою лодку он назвал «симпомпончик».
— Идемте кататься на «симпомпончике», — говорил он. Иногда можно было видеть вечером, как гребет Бамбышев, как сидит у руля Нинон, как читает книжку «Я кланяюсь твоей девственности».
Евгений, увидев голубую лодку и прочитав название, еще более возненавидел Бамбышева, сидящего между пышноволосой Нинон и редковолосой «Я кланяюсь твоей девственности».
«Добро бы это было иронией, — подумал он, — а то ведь искренно люди считают это красивым».
Между тем с «симпомпончика» заметили Евгения и стали ему махать платками, принуждая Бамбышева грести к берегу.
— Садитесь в нашу голубую лодку, — вскричала «Я кланяюсь твоей девственности».
— У меня что-то голова болит сегодня, — ответил Евгений.
— Неужели такое прекрасное общество вас не привлекает? — жеманно спросила разноцветная гирлянда. — Нинон вам споет в лодке; не правда ли, Нинон?
Нинон подтвердила кивком и указала на место рядом с собой.
— Я лучше посижу здесь на берегу, — сказал он. Евгений шел по дороге, полный Нинон, полный звуками ее голоса, ее улыбкой, ее походкой. Он чувствовал, что она глуповата, — это действовало на него возбуждающе.
В томных, легко поддающихся ухаживанию девушках и женщинах была для него особая прелесть игры. Ему казалось, что сама поддельность, заученность слов, условность жестов, лживость и наигранность взглядов давали ему право относиться к этим девушкам и женщинам несерьезно.
С этого дня стали в городе и на службе, при встречах с Печенкиным, насмешливо его спрашивать: не написал ли он чего нового? Затем его трепали дружески по плечу и, улыбаясь, отправлялись дальше.
Рухнула дружба между дамой и ее чичисбеем.
«Я кланяюсь твоей девственности» стала избегать Печенкина, а Печенкин — ее. Она считала, что он не оправдал ее надежд и поставил ее в глупое положение; он это чувствовал и смущался при встрече с ней. Теперь «Я кланяюсь твоей девственности» отзывалась презрительно о своем бывшем друге. «Дрянь, а не человек! — выражалась она резко. — Подлиза! Втерся в мой дом, а затем скомпрометировал меня. Никогда он мне не был другом. Просто был собачкой на побегушках».
И подняв нос, она плыла с Нинон.
Печенкин подружился с Евгением, который ощущал, что жизнь — игра, и который его этим несколько утешил.
— Да и не сказал ли великий Шекспир, — говорил Евгений Печенкину (Евгению нравилось просвещать пожилого человека), — не сказал ли великий Шекспир, — продолжал Евгений, задерживая руку старика в своей, — «Весь мир — театр». Да и Эразм Роттердамский, насколько нам известно, был того же мнения. Что такое, в сущности, человеческая жизнь, как не одно сплошное представление, в котором все ходят с надетыми масками, разыгрывая каждый свою роль, пока режиссер не уведет его со сцены. На сцене, конечно, кое-что приукрашено, подкрашено, оттенено более резко. В театре ли, в жизни ли — все та же гримировка, все те же маски, все та же вечная ложь. Относитесь к жизни как к театру, где… Развлекайтесь сами, — продолжал юноша, — жизнь не заслуживает серьезного к ней отношения, будьте снисходительны. К чему эти бесплотные порывы, если вы познали их неосуществимость! Будьте разнообразны, играйте, и вы будете счастливы. Нужно, чтобы каждый человек чувствовал, что вы ему сродни.
Печенкин решил стать как все: он стал учиться плевать, курить, кашлять, сопеть, издавать восклицания, показывать предсмертные конвульсии, чтобы было совсем как в жизни.
Постепенно увлекся Печенкин поднятием бровей, опусканием уголков рта, передачею удивления и презрения, отвращения и восторга.