Российские фантасмагории (сборник) - Булгаков Михаил Афанасьевич 14 стр.


То усмехнется он, то отведет руку с положенной на ладонь бумажкой, то скажет:

— Это — черт знает что!

И сегодня, делая вид, что он занят, Торопуло выдвинул ящик письменного стола и, окружив себя бумагами, стал рассматривать редкие дореволюционные обертки.

Бегство Наполеона после Ватерлоо навело Торопуло на мысль, что Наполеон любил макароны, изображенные китайцы напомнили Торопуло — до какой степени гурманы китайские купцы. Он думал: «Китайцы наслаждаются не только вкусом кушаний и напитков, но и звуками, исходящими от них не только вне, но и внутри организма, оттенками красок различных блюд, различными степенями тяжести и легкости, тягучести, сыпучести».

Торопуло вспомнил, как один китайский купец ел, как во время еды изменялся цвет его кожи, из желтого переходил в оранжевый, из оранжевого в красный, пока не стал фиолетовым.

«Вот это культурная нация, — подумал Торопуло, — интересно узнать, что делается теперь там, в Китае. Надо поговорить со знающим человеком».

Вот чернокожая яркогубая красавица, украшенная длинными серьгами в виде лун и звезд, появляется под мусульманской аркой, несет чашку ароматного кофе.

«Конфектная фабрика Карякина» — прочел Торопуло.

«Теперь, — отложив бумажку, продолжал размышлять Торопуло, — кофе на конфетных бумажках изображается иначе, два-три летящих стула и круглый столик — так сказать, уголок кафе; раньше кофе ассоциировалось с женщиной, подающей кофе; интересно знать, на Востоке по-прежнему кофе ассоциируется с женщиной или нет? А если с женщиной, то с какой?»

На столе две-три технические книги, счеты, расценки, единые нормы проектирования, справочник Hьtte, логарифмическая линейка. Стол был покрыт большим толстым стеклом, и под ним покоился портрет Пушкина, вид Торжка, где Пушкин ел пожарские котлеты, ниже — ананас, открытый в половине XVI века Жаном де Леви.

Из расчетной части появился главбух и принес Торопуло на утверждение наряд на аккордную работу. Торопуло, захваченный врасплох, прикрыл конфетные бумажки рукой и не смотря подписал наряд.

Рылись котлованы, выкладывались фундаменты, ставились опалубки, возводились кирпичные стены, подвозился лес, бут, рельсы. Раздавался шум — всхлипывание бетономешалок, гудел паровозик местной железной дороги, на временных деревянных постройках, на будках, на складах материалов, на баках с водой — расклеены были плакаты с изображением падающего молота, с лозунгами: «Будь острожен», «Будь аккуратен», «Берегись пожара» — рабочий закуривает, а другой ему пальцем грозит.

На заводском дворе какой-то предмет напомнил Торопуло ананас.

«Ананас — по благородству самый превосходный плод», — вспомнил Торопуло.

Он как-то забыл о том, что то, что в одной стране является благородным, в другой стране является совсем неблагородным.

Ананас перед Торопуло возникал в великолепной вазе, бразильский, по своему происхождению, ассоциированный с банкетами и семейными празднествами времен развития торгово-промышленного капитала.

«И какие удивительные бывают ананасы», — думал Торопуло.

Правда, ананасы в два пуда бывают не часто, но все же в истории имеется достоверное свидетельство о существовании подобного плода.

Уже дома обратился к Нунехии Усфазановне:

— Ведь ананасы бывают двух пудов, и у нас были такие ананасы, вот, например, в 1866 году на обеде в честь производства купца Громова в статские советники был такой ананас.

— Неужели был? — спросила Нунехия Усфазановна, бросив возиться у примуса, и глазки у нее разгорелись, — должно быть очень вкусный! — добавила она, — а теперь даже нет самых маленьких.

«Ну, маленькие-то будут, — с горечью подумал Торопуло, — а больших-то не будет».

— Интересно знать, — скромно добавила Нунехия Усфазановна, — что еще было там, кроме ананаса, должно быть, много вкусных блюд?

— А вот я сейчас отыщу меню, — сказал Торопуло. Торопуло прошел в свой кабинет и достал папку с меню, справился по каталогу и понес папку на кухню. Нашел № 233.

На меню вверху, посредине, был изображен портрет Василия Федуловича, поддерживаемый двумя амурами с наполненными бокалами в руках, а внизу портрет главного распорядителя пира, увязшего в груде фруктов.

После спектакля, на который Ермилов пошел, чтобы знакомые его познакомили с своими знакомыми, он в первый раз за пять лет заговорил со своей сестрой.

В течение пяти лет они молча встречались в длинном коридоре с постоянно снующими по нему охотничьими собаками жильцов, делая вид, что не замечают друг друга.

Конечно, Екатерина Васильевна приготовляла ему поужинать, следила, чтобы он не очень обносился, и тайно о нем всячески заботилась.

Ужин, накрытый тарелками и салфеткой, уже стоял на ночном столике к его возвращению.

Ермилов находил в кухне чай, наскоро выпивал стакан-другой и убегал на огромный завод на Косой линии и с завода, на заводе же перекусив, отправлялся в тоскливое странствие до глубокой ночи.

После драмы «17 самураев», где действие происходило то на холме Цапли в Камакура, то в Сосновой Галерее, во дворце диктатора Асикага, то в доме Долины Вееров, то у дворца церемониймейстера Коно Моронао, Ермилов возвращался домой полный впечатлений от последней сцены сладостного совершения мести.

Он вспомнил покойного критика-импрессиониста, чья неумеренно хвалебная статья о другой славной балерине, по мнению Василия Васильевича, и послужила толчком к гибели Вареньки.

Полный мыслей о мести, Василий Васильевич встретился с Екатериной Васильевной в коридоре.

Это была, как почти всегда, мнимонечаянная встреча. Екатерина Васильевна уже хотела скрыться в своей комнате, но Василий Васильевич, чувствуя отчаянное сердцебиение, натыкаясь, почти наступая на приветствующих собак, закричал:

— Екатерина, я отомщу! Я обязательно отомщу! Я встречусь с ним, я заставлю его раскаяться…

И следует Василий Васильевич, страшно волнуясь, за Екатериной Васильевной. Екатерина Васильевна не верила в возможность совершения мести, но все же лед был сломан, и престарелые брат и сестра стали советоваться о мести.

Губы у Василия Васильевича подергивались, он успокаивал и гладил левой свою сводимую судорогой правую руку с одеревенелыми пальцами и строил всевозможные предположения.

Вот критик — умирает, а он, Василий Васильевич, является к нему в больницу и останавливается с укоризненным видом у постели.

«Простите, — говорит тот, — видите, я умираю». — «Нет, я не прощу — ни за что не прощу», — отравляет последние минуты умирающего Василий Васильевич.

Когда Ларенька от Евгения узнала подробности, ей сделалось страшно. Она ясно представила эту дикую сцену: Василий Васильевич, как всегда, хлопоча об увековечении своей дочери, спешит по улице в незнакомый, новый для него дом; горят вечерние огни, панели мокры, булочные и кооперативы прерывают эту панель ослепительными световыми полосами; в полосу света попадает Василий Васильевич и падает. Вокруг собирается толпа, под аккомпанемент трамвайных звонков — шутки и смешки, и остроты над мнимопьяным; суетня и подталкивание мальчишек; карета скорой помощи и отвоз старика в больницу.

Вскрытие. Мертвецкая. Колесница. Верная галерка позади. Бедный Василий Васильевич! Знакомые и галерка расходятся, разъезжаются на трамваях.

Евгений был бледен во время своего рассказа. Он видел, как Василий Васильевич странствует по кругам жизни, ведомый своей дочерью, как новым Вергилием. Он вспомнил, что Василий Васильевич не брезговал даже пивными, ночлежными домами, пытаясь всюду занести образ Вареньки.

Евгений пошел к Керепетину. Керепетин собирался на вечеринку. Увидев Евгения и не дав ему произнести и слова, Керепетин воскликнул:

— Отправимся вместе.

Каждый приходил и брал что хотел, так что Евгений не мог понять, кто хозяин.

За столом Евгения поразила крошечная перечница, он придвинул ее к себе.

Едва он успел спрятать ее, как стали вставать.

Один из сильно выпивших гостей, отодвигая стул своей соседки, зацепил за скатерть.

Гам и веселье были покрыты звоном разбивающегося хрусталя, бренчанием тарелок, стуком еще не допитых бутылок, металлическим дребезжанием ножей и вилок.

Апельсины катились в разные стороны, их догоняли ручейки вина.

По лицу одного из присутствующих Евгений понял, кто является хозяином.

Утром Евгений почувствовал, что ему нечем дышать.

«Э, — подумал он, — неужели астма? Бедное мое сердце, оно отказывается служить».

К вечеру он встал. Грудная клетка болела.

«Интересно было бы смерить температуру, — подумал он, — может быть, грипп?»

Стал осматривать перечницу в виде башенки с золотым шариком наверху, с прусским орлом на донышке.

«Должно быть, это XVIII век. А может быть, это совсем не перечница, — подумал Евгений, — а старинный аппарат для освежения воздуха? Даже наверное сюда клали какое-нибудь благоухающее снадобье — амбру, может быть. Ведь даже в начале XIX века носили в кармане крошечные ящички для амбры, украшенные миниатюрами. Наверное, этот аппарат появился во Франции под влиянием китайских курильниц. Восемнадцатый век — я не в восторге от XVIII века, хотя со шведским XVIII веком интересно было бы познакомиться. Испанские костюмы при дворе. Честолюбивый Густав III как будто забавная фигура. Не смешивал ли он в своей палатке планы битвы с планами своей драмы или оперы? Недаром подданные умоляли, бросаясь перед ним на колени, вспомнить, что он король, а не актер».

И Евгений вспомнил, что где-то читал, что Густав III чаще всех остальных коронованных особ проводил время вне своего государства. То он охотился на красного зверя в лесах неаполитанских, то пробегал галереи во Флоренции, то участвовал в празднике в Трианоне.

Как оглушенный вышел Евгений от врача. «Значит, это совсем не сердце, скорей, скорей бежать отсюда». Сейчас отвратительным казался Евгению туманный город, освещенный молочно-белыми фонарями, столь любимый Торопуло. Евгений чувствовал, что он задыхается. «Бежать, скорей бежать! Какая тоска!.. И денег нету…»

Амур с обломанными крылышками стоял на тумбе посредине комнаты; золоченые кресла, диваны и зеркала стояли по стенам.

Пришлось ждать довольно долго; по номеркам пускали.

Евгений взбежал по лестнице, но остановился в подъезде.

Вспомнил, что цветочный магазин на Владимирской, но подумал, что смешно явиться к регистраторскому столу с цветами, хотя цветы доставили бы сильную радость Лареньке. Подумал Евгений, подумал и пошел за цветами.

Жених и невеста оставили цветы в бумаге на диване и прошли в регистратуру. Они посидели перед столом, ответили на вопросы и расписались.

Затем побежали. Фелинфлеин бежал впереди; за ним Ларенька с завернутыми в бумагу цветами.

— Теперь все! Теперь ты удовлетворена? Я на тебе женился. Я уезжаю.

Чтобы развлечь Лареньку, Эрос Керепетин решил показать радугу. Он набрал в рот воды, поместился у окна к солнцу и изверг воду изо рта в виде множества частиц.

— Бросьте ребячиться! — вскричала Ларенька. — Не до шуток мне теперь.

Эрос Керепетин сел. «Дело серьезнее, чем я думал. Надо что-нибудь предпринять».

Но Эрос Керепетин ничего не предпринял; только посидел полчаса.

— Пойдемте к Торопуло, — сказал он.

Чтобы занять Лареньку, Торопуло перед ней разложил свои альбомы.

1. Политика.

2. Техника.

3. Быт.

4. Жанровые сцены.

5. Портретная галерея.

6. Виды.

7. Флора.

8. Фауна.

9. Мифология. Былины. Сказки.

Ларенька из вежливости взяла один, прочла: 1900–1917. Ларенька рассеянно остановилась на «Танцах»: Кэкуок. Она — полная брюнетка с большим бюстом; он — извивающийся негр в красном фраке. Ойра — весьма веселый танец. Танго — великосветские фигуры; и дальше — вальсы, польки, мазурки, платье. Дальше вот народная карамель: гадальная с изображением карт, а под ними предсказание:

«Вас ждет трефовая постель». Или:

«Пика вдаряется в трефу».

Торопуло пояснил Лареньке метод своего собирания.

— Видите, какой альбом, — говорил он, — а если мы возьмем другой альбом — скажем, 1917, то тут уже совсем другое.

1. Гражданская война.

2. Трудовые процессы.

3. Революционные празднества.

4. Портреты вождей.

5. Лозунги.

6. Пропаганда техники.

7. Времена года… -

И так далее.

— Вот видите, карамель «Буденовка», с несущимся всадником в красноармейской шапке; вот «Пионер», «Совторгфлот», «Тир», «Красин», «Карамель кооперативная», «Конфеты СССР». Но попадаются и «Версаль», и «Чио-Сан», и «Шалость» — в виде голландской девочки, вылезающей из горшка с молоком. Но это уже становится рудиментом.

— Но вам, может быть, будут интересней, — продолжал Торопуло, — другие конфетные обертки. — Вот Шерлок Холмс спасает человека, лежащего на рельсах, вот «Путешествие вокруг луны» Жюль-Верна, вот «Багдадский вор», вот Джон Грей.

Ларенька увидела своего бедного папашу, высокого и круглолицего блондина с усами, оптимистически стремящимися вверх, и аккуратно подбритой бородкой, единственным богатством которого была его коллекция; увидела, как собирает он конфетные бумажки, как по вечерам перебирав их и как сердится ее мамаша…

Бледный, худой, в огромный красный сундук бросал он эти бумажки. Иногда пробовал складывать их в пачки, но затем оставлял это занятие и снова бросал в сундук.

«Бедный, бедный папа!» — подумала Ларенька.

И вспомнила могилку на Митрофаньевском кладбище, с жестяной дощечкой:

«Коллежский советник Семен Семенович Черноусенков. Родился в 1869 г., умер в 1908 г.».

«Совсем нельзя сравнить моего папашу с Торопуло, хотя и папаша собирал конфетные бумажки», — подумала Ларенька.

На службе отца Лареньки все звали Сеней. Чопорное, пузатое, гражданское превосходительство, его прямое начальство, в добрые минуты величало его «друг-Сенечка».

Зачастую было можно видеть Черноусенкова, куда-то спешащего по улицам Петербурга. В такие минуты друг-Сеня имел крайне деловой вид; он спешил исполнить какое-нибудь поручение своего начальства: либо ходил по публикациям, искал и осматривал для знакомых начальства квартиры, либо бегал по конторам для найма прислуги, выбирал кухарку, горничную, приличную няньку для детей того же начальства; либо покупал в писчебумажных магазинах перья и карандаши тоже для него. Он с любовью исполнял эти поручения и очень гордился доверием начальства.

По целым вечерам, до глубокой тихой ночи, со своим дежурным рублем, он шнырял по обширному залу клуба, где раздавались восклицания, перешептывания, советы, не решаясь рискнуть заветным своим рублем.

В жилетном кармане у друга-Сенечки всегда лежала резервная трешка, в его бумажнике, туго набитом разными записками, покоилась еще новенькая, свеженькая двадцатипятирублевка.

Сидя в зале на одном из мягких кресел, Черноусенков среди ночи вынимал свой бумажник и, раскрыв, заглядывал в него.

Наконец, решался.

Маленькими шагами подходил к столику, выбирал тот, где шла самая мелкая игра, ставил рубль.

Отойдет, подойдет, повернет то орлом, то решкой; получит замечание от банкомета — не касаться руками поставленных на стол денег; молчит, никогда не огрызнется, только тихо скажет:

— Могу снять. Разрешите придержать?

Иногда счастливый игрок, составляя компанию, прихватывал Сенечку повеселиться. Тогда чиновник попадал в розовый «Аквариум», где котлеты с трюфелями подавались за 4 рубля с полтиной и где замечательно готовили мозги, запеченные в хлебе, где огромный сверкающий зал с устроенной в нем сценой вмещал до тысячи человек, между которыми жонглировали большими подносами с заказанными яствами официанты.

Тем, чем для поэта является «Сон в летнюю ночь» Шекспира, для музыканта — 9-я симфония Бетховена, для ребенка — сказки фей, тем для Черноусенкова являлся Аквариум. Не раз потом мечтал о такой ночи, сидя в кресле в карточном доме, друг-Сенечка. Вот он велит подать пару шампанского на свои собственные деньги. По карточке выбирает все самое лучшее и дорогое; раскланивается направо и налево, и все с ним знакомы; вот рядом начальственный голос говорит официанту:

Назад Дальше