«Долго я думал, боже…»
Долго я думал, боже,
на что это все похоже,
И вспомнил, хоть не без дрожи,
прошедшей волной по коже.
Боже, теперь я понял:
сравнить это больше не с чем,
Как только с жизнью еврея,
спрятанного от немчин.
Знаю с первого года: меня охраняет сила,
Но охраняет гордо, нехотя и брезгливо.
Я ведь живу в подвале, и от меня воняет.
Не ради меня, а ради себя меня охраняет.
Ай, жена моя плачет, стонет, детей голубит.
Ай, кто-то нас прячет, но не любит,
не любит!
Запас-то досуха выжат,
год еще только начат,
Ему самому бы выжить,
а он еще этих прячет.
Ай, что бы с нами стало б! —
думаю целый день я.
Нет у нас просьб и жалоб —
только благодаренья.
Всюду ущерб и вычет.
Мы не приносим выгод.
Дети – и те не хнычут,
чтобы себя не выдать.
Ай, почему нас прячут?
Может быть, что-то знают?
Может быть, это значит,
что мир не навеки занят?
Ай нет, он занят навеки,
Не те придут, так другие,
Зэки, ардипитеки, черные, голубые.
Прячут нас, не готовясь
к будущей смене жанра,
Прячут, поскольку совесть,
а не поскольку жалко.
Прячут в зловонном месте,
темном, где хлам сложить бы, —
Но для своей же чести,
а не для нашей жизни.
Ай, может, они боятся, думая о прошедшем,
Что нашим богам еврейским
мы что-то про них нашепчем?
Ай вы, глупые люди, дети скупой скудели!
Будь у нас Бог еврейский —
разве б мы тут сидели?
Ай, за час до итога что-то переломилось.
Нет у нас больше Бога,
а только чужая милость.
Здесь суждено окопаться ей, смотрим
а только чужая в ее жерло мы,
И до конца оккупации, видно, не доживем мы.
Больше уже не молимся мы гордости
и доверью.
Ай, вероятно, в молодости
давно бы я хлопнул дверью,
Ушел бы из этой милости, подачку вернул,
как равный, —
Но знаю: любые вымыслы
бледнеют пред тою правдой.
Долго я думал, боже,
на что это все похоже.
Боже, терпеть негоже, но дай нам
и завтра то же!
Мысли не бродят, слова не значат,
сущность чужда названью.
Хуже ли то, от чего нас прячут?
Хуже.
Я это знаю.
«Какие споры, какие деньги, о чем речь…»
Какие споры, какие деньги, о чем речь,
какие семьи, какие сборы, какой газ?
Нам надо бросить это все и подстеречь,
что после схлопывания останется от нас.
Содержание эпохи – ее крах,
ему подвержены лиана, дуб и злак;
содержание этой урны – общий прах,
на этом прахе будет начертан один знак.
Без величия момента – момент плох,
в ком нет трагического чувства – тот клоп.
Сейчас величие момента в том, что Бог
на нас, толпящихся у края, глядит в лоб.
Мой слог отрывист, дыханье рвано, взор
сущность тускл,
мои слова еще не новы, но звук нов.
Передо мной, насколько вижу, лежит спуск
в лиловую бездну, вечную бездну
моих снов.
Не всякий дожил до перевала, но я смог.
Мне до сих пор чего-то жалко – мой грех.
Мне предстоит нащупать слово, один слог,
который можно будет оставить от нас всех.
От всех усадеб, от всех парков, от всех зал,
От всех прудов, от всех болот, от всех рек.
Он должен вмещать и дальний костер,
и первый бал,
И пьяный ор, и ночной спор, и первый снег.
Он должен включать всю бесполезность,
всю тщету,
всю грациозность, всю неуклюжесть,
все сплошь —
включая то самоистребленье, ту черту,
за которой все это стало одна ложь.
Теперь от этого я оставлю один знак,
одну йоту, одну ноту, один цвет,
поскольку можно жить
как хочешь, но жить так
и чувствовать право на все это – уже нет.
Он проступает, иероглиф, из той тьмы,
Что раньше пряталась внутри,
а теперь – вне.
Он совершенен, он уродлив, как все мы,
В нем есть неправильность,
какая была во мне.
Пока я не совсем сошел с ума,
я начинаю его как будто понимать.
Порой мне кажется, что это слово «тьма»,
а иногда – что это слово «мать».
«Весь этот год с его тоскою и злобою…»
Весь этот год с его тоскою и злобою, из каждой трещины полезшими вдруг, я слышу ноту непростую, особую, к любому голосу примешанный звук, похожий, кажется, на пены шипение, на шелест гальки после шторма в Крыму, на выжидающего зверя сопение, но только зверя не видать никому.
И вот, пока они кидаются бреднями и врут, как водится у них искони, плюс измываются уже над последними, кто не уехал и не стал, как они, пока трясут, как прокаженный трещоткою, своими байками о главном-родном и глушат бабками, и кровью, и водкою свой тихий ужас пред завтрашним днем, покуда дергаются, словно повешенный, похабно высунув язык-помело, – я слышу голос, незаметно примешанный к неутихающему их трололо. И сквозь напавшее на всех отупение он все отчетливее слышится мне – как будто чайника ночное сипение, его кипение на малом огне.
Покуда зреет напряженье предсудное, рытье окопов и прокладка траншей, – всё четче слышится движенье подспудное, однако внятное для чутких ушей. Господь не в ветре, урагане и грохоте – так может действовать испуганный бес; и нарастание безумства и похоти всегда карается не громом с небес; Господь не действует ни криком, ни порохом – его практически неслышимый глас сопровождается таинственным шорохом, с которым лопается пена подчас, и вот я чувствую, чувствую, чувствую, хоть признаваться и себе не хочу, – как в громовую какофонию гнусную уже вплетается нежнейшее «Чу»…
Пока последними становятся первые, не остается ни порядков, ни схем, оно мне сладостно, как ангелов пение за темнотой, за облаками, за всем: такое тихое, почти акапельное, неуязвимое для споров и драк.
ВЕДЬ ЭТО ЛОПАЕТСЯ БОЖЬЕ ТЕРПЕНИЕ.
ОНО ВЕДЬ ЛОПАЕТСЯ ИМЕННО ТАК.
Тень
Так умер Шибанов, стремянный.
Страшна не сама по себе хренотень
В российских редеющих кущах,
Но то, что ложится зловонная тень
На восемь веков предыдущих,
С их русской идеей про русский Эдем,
С их вечной Вандеей, владеющей всем,
Со всеми мечтами и снами,
Которые кончились нами.
На карту поставлены реки, леса,
Просторы с ветрами, полями,
История вся и поэзия вся —
Никак не уйти в пополаме!
Под знамя поставлены Пушкин, Колчак,
Романовы, Сталин и старший Собчак,
И жертвы, и те, что пытали,
Скрываются в общем портале.
Не сам ли Державин, державен и хвор,
Был предан престолу без лести?
Не Пушкин ли молвил, что все это спор
Славян меж собой – и не лезьте?
Не Сталин ли нам возвратил РПЦ?
Не Жуков ли с нами во вражьем кольце?
Под ними трещащая льдина,
На ней они все заедино.
…У нации тоже случается рак —
Поистине худший из раков;
Стоял у истоков его не дурак,
А чинный мыслитель Аксаков.
Языков, Самарин, Попов, Хомяков
Писали на лучшем из всех языков —
Не их ли ветвистые фразы
Пустили в него метастазы?
Все было: и Грозный, и глад, и Бирон,
И пытки, и бунты с коммуной, —
Но вызовы, лезшие с разных сторон,
Сжирались системой иммунной.
Но время себя ухватило за хвост,
А клетки решили, что рак – это рост,
И все накрывается крепкой,
Рехнувшейся раковой клеткой.
Историю русскую, выскажем вслух,
Венчает не птица, а крыса.
Так дух нибелунгов и Шиллера дух
Когда-то нацизмом накрылся,
Легенда о Фаусте так умерла
В тени хакенкройца, под сенью орла,
И фюрером кончился Дюрер,
И Лютер от этого умер.
Ужасен злодей, но ужасней дебил,
Парашливый пафос острожный.
Хоть Пушкина Сталин еще не добил —
Теперь его шансы ничтожны.
Чего там – и Тютчев, и Блок, и Толстой
По полной вложились в текущий отстой,
А Федор Михалыч особо —
Такая в нем буйствует злоба.
Тут все состояло из двух половин —
Из ангелов и негодяев;
Читались, допустим, не только Ильин,
Но также и Франк, и Бердяев;
Однако в процессе стремленья на дно
Все эти тенденции слиплись в одно,
А жажда покоя и воли
Сегодня свелась к Мотороле.
Глядишь ли в окно на весенний пейзаж:
Он скалится алчно и подло.
Сквозь крымскую даль
проступает «Крымнаш»,
И море предательством полно.
Услышу ли поезд в ночи, например, —
А поезд стучит: ДНР! ЛНР!
Вот так побеседуешь с немцем —
А в нем проступает Освенцим.
Люблю амфибрахий, державный разбег!
Сама набегает цитата:
Как ныне сбирается вещий Олег —
Та-та-та, та-та-та, та-та-та.
– Куда ты ведешь нас? Не видно ни зги!
Шибанов молчал из пронзенной ноги.
Случайно средь шумного бала
Шипя между тем выползала…
Пространство, родство, большинство,
торжество,
Горючая жидкость и рухлядь…
Но что нам останется после того,
Как эта конструкция рухнет?
Как только эпоха свершит самосуд,
Название «русский» к чему отнесут?
Ведь все эти рожи, о Боже, —
Развитье традиции тоже?
Вот в это уперлись слова и дела
Искателей правды и света.
Победа – их общей победой была,
И общим вот этим – вот это.
Меня утешает лишь то, что иду
Ко дну в этом общем бескрайнем ряду,
Где все как в наброске любимом —
Россия кончается Крымом.
Песни славянских западников
1
Александрийская песня
Был бы я царь-император,
В прошлом – великий полководец,
Впоследствии – тиран-вседушитель,
Ужасна была бы моя старость.
Придворные в глаза мне смеются,
Провинции ропщут и бунтуют,
Не слушается собственное тело,
Умру – и все пойдет прахом.
Был бы я репортер газетный,
В прошлом – летописец полководца,
В будущем – противник тирана,
Ужасна была бы моя старость.
Ворох желтых бессмысленных обрывков,
А то, что грядет взамен тирану,
Бессильно, зато непобедимо,
Как всякое смертное гниенье.
А мне, не царю, не репортеру,
Будет, ты думаешь, прекрасно?
Никому не будет прекрасно,
А мне еще хуже, чем обоим.
Мучительно мне будет оставить
Прекрасные и бедные вещи,
Которых не чувствуют тираны,
Которых не видят репортеры.
Всякие пеночки-собачки,
Всякие лютики-цветочки,
Последние жалкие подачки,
Осенние скучные отсрочки.
Прошел по безжалостному миру,
Следа ни на чем не оставляя,
И не был вдобавок ни тираном,
Ни даже ветераном газетным.
2
О пропорциях
Традиция, ах! А что такое?
Кто видал, как это бывает?
Ты думаешь, это все толпою
По славному следу ломанулись?
А это один на весь выпуск,
Как правило, самый нелюбимый,
В то время как у прочих уже дети,