Ее звали Марией. Документальная повесть - Гуревич Яков Абрамович 6 стр.


Но мы — мы не забыли ничего, не имеем на то права! Ведь это мы и наши родители назывались беженцами — на собственной земле! — и возвращались к пепелищам, на которых сиротливо торчали печные трубы. Ведь это нас призвало суровое время на защиту своего дома, своей земли. Многие сложили головы — время было беспощадным. Но те, что вернулись живыми, те, что рядом с уцелевшим костюмом повесили в шкафах свои обтрепанные, во многих местах обгоревшие и побитые осколками старые шинели, до последнего своего часа будут ощущать внутреннюю потребность поведать людям о друзьях-товарищах, на долю которых выпало испить смертную чашу.

Из Вольского горкома партии позвонили через несколько дней: в поиск вовлечены сотни людей, от старожилов и комсомольцев до работников милиции и городского ЗАГСа.

Узнали: в городе проживает некая тетя Паша, у которой перед войной жили Кулькины. Она указала на сестру Марии — Лидия Ивановна Кулькина живет в Энгельсе Саратовской области, работает учительницей в 20-й средней школе.

Отсылаю два письма — в Энгельс, Лидии Ивановне, и в Мытищи, Антипову, прошу поделиться воспоминаниями о Марии, как можно подробнее рассказать о семье, в которой она росла, о ее детстве и юности, о школе, о службе, о последнем бое.

И вот эти воспоминания, достаточно обстоятельные, пронизанные горечью утраты и трепетной любовью к сестре и фронтовой подруге, — на моем письменном столе. Потом мне довелось встретиться с ними — с учительницей немецкого языка Лидией Ивановной Кулькиной и инженером одного из мытищинских предприятий Юрием Тихоновичем Антиповым, познакомиться с письмами Марии, увидеть ее фотографии. И все ярче, все отчетливее стал вырисовываться облик этой молодой женщины, такой, какой она была и какой осталась в памяти знавших ее — яркой, неугомонной, порывистой, целеустремленной.

А встречи с людьми, знавшими Марию: с Риммой Иосифовной Джоджуа, подругой по учебе в летной школе, с Зоей Марковной Талыгиной-Говор, соседкой по квартире в Тбилиси, и другими — еще более укрепили это впечатление…

У истоков

На самой ранней фотографии Марии лет тринадцать-четырнадцать. Она внимательно смотрит с пожелтевшего от времени снимка: у нее оттопыренные, как у подростка, уши, курносый нос, тонкие, чуть изогнутые брови, полные, слегка припухлые губы. Короткая стрижка, челка, закрывающая ровно половину лба. Все по-детски незавершенное, едва обозначенное. Но руки — большие, рабочие руки, выдающие силу и основательность. И вся она, невысокая, крепкая, как будто излучает какую-то гордую независимость и спокойствие.

Одета в длинную, не по росту, кофту поверх большого платья с отложным воротничком — верный признак ограниченного достатка в семье.

Я вглядываюсь в фотографию и пробую представить ее себе в жизни, — порывистую, неуступчивую, доверчивую. Однако многое, чувствуется, еще спрятано в глубине ее незаурядной натуры, многое еще не проклюнулось, не пустило ростков.

Вам никогда не доводилось бывать у истоков Волги? Там, где, начинаясь еле заметным ручейком, она чуть слышно журчит меж берез и елей, мерцает над причудливой мозаикой узкого каменистого ложа?

Я вспоминаю те истоки, тот долгий путь по необъятным просторам, когда думаю о Марии, родившейся на этой большой русской реке и ставшей чем-то сродни ей, ее широкому, раздольному течению, ее вольному и сильному характеру.

Когда в семье не один ребенок, не двое — целых пятеро, всякое бывает. Одного приласкают, другого пожурят, третьего накажут. Машу любили. Может, даже больше, чем остальных, хотя какая мать, какой отец признаются в этом! Но, как говорится, день на день не приходится. На резкий тон Маша как-то мгновенно замыкалась, словно бы съеживалась, и уже ни угрозами, ни лаской не преодолеть было вдруг возникшего барьера. Только брови ее ближе к переносице сойдутся, да губы потеряют детскую припухлость, вытянутся тонко, да с лица сбежит румянец, и станет оно упрямым и напряженным. И мать и отец упрямство вообще считали отличительным свойством Машиной натуры. Хотя, добавлял отец, упрямство тоже разное бывает.

Совсем еще крохой попала в семью Галочка — дочурка старшей сестры Зины, которая жила с мужем в Уральске. У обоих частые командировки — согласились отдать девочку в Вольск.

У деда и бабки отношение известное — в трудовых семьях не принято нежность свою на людях выказывать. А дети привязались, словно только и свету в окошке, что маленькая озорная хохотушка.

А тут тридцать третий год. Неурожай, голод.

Настали тяжкие дни и в семье Кулькиных. Иван Алексеевич, механик, приходил поздно вечером усталый, молчаливый, старательно мыл большие пропахшие мазутом и бензином узловатые руки, подолгу сидел за столом, опершись на руки широким выскобленным подбородком.

За ужином хлеба не ел вовсе, крохотный ломтик неуклюже прятал в карман. А чуть погодя, заслышав приглушенные всхлипывания внучки, совал ей в рот темные жесткие кусочки.

От детей разве утаишь что! Тоже стали оставлять свой хлеб Галочке.

Отец таял прямо на глазах. Порой у него уже не хватало сил вымыть после работы руки, и, дойдя до стола в углу, он грузно опускался на обшарпанный табурет, весь налитый усталостью. Дети тоже еле ходили.

Наконец, мать, женщина суровая и решительная, не выдержала.

— Завтра отправим Галочку к Зине, в Уральск.

Увидев испуганные глаза детей, нетерпеливо добавила:

— На время, потом назад возьмем. А сейчас там полегче будет.

Конечно, в словах матери был резон. И девочке легче, и им самим. Отец хоть немного оправится, в себя придет.

Если бы в детстве можно было жить, руководствуясь одними доводами рассудка! Маша тут же возразила:

— Так ведь наша она, мама. Наша! А голод не век же будет, перенесем. Мне вот и есть не хочется…

Мать осталась непреклонной. Тревожная ответственность за судьбу семьи, которую испокон веков сама природа возложила на женщину, диктовала единственно целесообразный выход — отправить девочку к родителям.

Везти Галочку в Уральск выпало как раз Маше — то ли свободнее других была, то ли крепче характером и потому надежнее. Мать собрала дочку в дорогу, проводила к поезду. Отхода не дождалась, самой нелегко было. А Маша с Галочкой на руках, между тем, вышла из вагона и направилась к отцу, прямо на работу.

Вечером явились домой втроем. И мать, вместо того, чтобы обругать Машу, сама вдруг облегченно вздохнула, словно гора с плеч свалилась…

После школы встал вопрос: куда дальше? Рано или поздно этот вопрос возникает перед каждым, у каждого вызывает мучительные раздумья. Последовать доводам родителей, как обычно логичным и неотразимым, — чтобы затем, на каком-то крутом повороте вылетев из седла, сказать себе и окружающим с легкой укоризной: вот ведь, не хотелось огорчать?

Или прислушаться к голосу призвания, сначала робко заявляющего о себе, а потом властно забирающего целиком, так что уже не вырваться, не освободиться, и набивать на этом пути шишки — падать и подниматься, и все же идти и идти, не отступая и не сворачивая? Или отдаться на волю случая и неторопливо плыть по неглубокому, спокойному фарватеру, избегая бурных порогов и крутых перекатов?

В машин выбор строго вмешалась мать. Неграмотная, жертвенно любящая своих детей, но настойчивая и крутая характером, она с отчаянной решимостью ухватилась за единственный, по ее мнению, достойный путь для дочери — стать врачом. Это был не случайный каприз, не прихоть привыкшей к послушанию женщины, нет, это было осознанное, долгими трудными годами жизни- выстраданное выражение самой светлой мечты. Доктор!

Мария не стала возражать, поступила в Саратовский медицинский институт. Не уступила матери — просто не была готова противопоставить ее доводам что-то свое, выношенное.

Она хорошо занималась. Она вообще не умела делать что-то вполсилы, как-нибудь. Пожалуй, она стала бы неплохим врачом. Если бы — не эпоха…

Наверное, возьмись социологи за серьезное исследование о влиянии эпохи на судьбы людей, они пришли бы к удивительным выводам. Они увидели бы, что эпоха формирует наши влечения и интересы, кристаллизует призвание с не меньшей интенсивностью, чем мы сами формируем облик эпохи. И это ее диктату обязаны мы то тягой к биологии, то стремлением к ядерным исследованиям, то приверженностью к путешествиям.

Учеба Марии в медицинском совпала по времени с увлечением авиацией. Вступавшие в жизнь бредили Чкаловым. С первых страниц газет, с цветных журнальных обложек, с экранов и афишных тумб звучало требовательно и призывно: «Комсомолец — за штурвал самолета!», «Ты записался в аэроклуб?»

Мария стала посещать занятия в Саратовском аэроклубе.

Собственно, что такое призвание? Исключительная способность к определенному делу? Врожденный талант в какой-то области?

Да можно ли вообще дать призванию какое-то исчерпывающее, однозначное определение, если это одновременно и зов, и приговор судьбы — сама жизнь? Попробуйте отнять его, ограничить, не дать выхода — и нет человека, нет духовного богатства, нет высокой окрыленности, останется просто существование.

Для Марии призванием стало небо. И с медициной было покончено, раз и навсегда.

Мария уехала в Батайск, в летную школу. Уехала, ни слова не сказав матери. Только отцу призналась в своем неодолимом влечении к полетам, к небу.

С вокзала в тот вечер Иван Алексеевич возвратился необыкновенно притихший. Не в силах сдержать вдруг нахлынувшую жалость к этой совсем уже постаревшей женщине, с которой прожил целую жизнь и мечты которой так вот нелепо рухнули, он в то же время невольно опасался ее слепой ярости.

Стол не накрывали, ожидали, пока соберутся все.

Человеку свойственны предчувствия. Мать то и дело заговаривала о Маше. Башмаки надо бы ей новые купить, старые совсем прохудились… Галочка вон к ней одной тянется, остальных будто не замечает… Иван Алексеевич поддакивал вяло, больше отмалчивался. А мать все говорила, говорила. В последнее время Маша вроде перестала о самолетах твердить — не надумала ли чего, помыслить даже боязно. Потом беспокойно и как-то беспомощно стала поглядывать на Ивана Алексеевича. Наконец он не выдержал:

— Ладно, собирай, мать, на стол, Мария не придет. Прилетит года через три. На самолете…

Мать поняла, грохнулась оземь, как подкошенная…

Мария прилетела не через три года — на следующее лето. Невысокая, подтянутая, в курсантской форме.

Сохранилась фотография той поры. Матово-смуглое лицо и чуть скошенные к переносице разрезы больших глаз. Короткая, но более пышная прическа, уже без челки. Только взгляд другой — спокойный, сосредоточенный взгляд человека, уверенно пробивающего в жизни собственную тропинку.

Смотрю на фотографию и воображение вновь, в который уже раз, рисует Волгу, где она родилась, росла, мужала нравственно и духовно, — уже не тот ручеек среди лесов и болот, еле слышно пробивающийся из земли и осторожно пробующий свой голос, а настоящая река, которая властно раздвигает берега и в полых водах которой бегут, бегут, бегут неутомимые пароходы.

Упрямо сжаты губы. Не осознанная еще до конца сила таится за этим внешним спокойствием и невозмутимостью.

Смотрю на фотографию, зная уже многое из того, что предстоит ей, что ожидает впереди. Знаю о ее первой большой любви, о горечи утраты и о страшном июньском рассвете, который положит начало новому отсчету времени. Все это будет потом, все это войдет в ее жизнь, станет судьбой.

А пока — только ненасытная жажда неба, светло-голубого, бездонного, волнующего воображение…

Что есть любовь?

В юности частей глядят в небо. Не только живущие ощущением полетов, не только мечтающие о могучих крыльях. Когда на земле отцветают вишни и майский ветер кружит в воздухе крохотные белые лепестки, а сам воздух, кажется, напоен хмельным весенним ароматом, — взгляд человека невольно устремляется в небо, с его манящей бездонностью, с его простором и загадочной голубизной.

У каждого — свое любимое небо. У одних — чуть подсиненная белизна и лениво проплывающие по ней мелкие, лохматые облачка. У других — ярко-оранжевый закат и блики его, словно кругами по воде, разбегающиеся по темнеющей выси. У третьих — бескрайняя ширь с причудливо меняющимися цветами, которые, кажется, пульсируют, дышат, живут по каким-то неведомым нам законам.

У каждого свое небо. И у каждого — своя любовь, неповторимая, как неповторим и своеобразен сам человек.

Мария полюбила в Батайской летной школе. Полюбила первой, самой большой и безоглядной любовью, когда ни разница в возрасте, ни крутость характеров, ни человеческие слабости — ничто не способно поколебать, ослабить силу чувства, сбить сердце с единого ритма. Полюбила нежно, робко, трогательно, как любят только в семнадцать, и в то же время по-взрослому осознанно, не таясь, у всей школы на виду. Она была значительно моложе Сергея Псарева, летчика высшего класса, инструктора школы; в неожиданно вспыхнувшем чувстве словно бы слились воедино девичья мечта о большом, сильном человеке, преклонение перед самобытностью натуры и жажда собственного роста, взрослости. В Сергее и впрямь воплотились для Маши те качества человека и летчика, которые выносила она в своем воображении, выбирая дорогу в небо.

Самого Сергея любовь тоже преобразила. Он словно никак не мог поверить в свалившееся на него вдруг безоглядное трепетное чувство. Прибавилось ответственности — это сделало его заботливым и предупредительным. А еще он неожиданно открыл в себе такой родник незамутненной нежности по отношению к любимой, о котором и сам не подозревал. Все казалось, что эта юная девушка, совсем еще девочка, с чуть скошенными к переносице разрезами озорных глаз, вдруг опомнится, поймет, что он недостоин ее такого светлого, всепоглощающего чувства, что есть вокруг люди и лучше, и ярче его — и тогда сразу станет на сердце зябко, пусто и одиноко.

Наверное, таково неизменное свойство истинной любви: обогащая другого своим чувством, своеобразием своего духовного мира, мы все считаем, что слишком мало даем, что другие куда богаче, интереснее, привлекательнее нас.

Едва закончив занятия в школе, Мария мчалась на аэродром, где проходили полеты, чтобы скорее увидеть его в небе, ощутить свою причастность к его делу, к нему самому, большому, сильному, уверенному в себе. А вечерами, рассудком понимая, как устал он после целого дня трудной, изматывающей работы, не могла перебороть себя, ждала, пока поест, и тащила его за город, в поля, дышащие вечерней прохладой, чтобы там умиротворенно вдыхать запахи отдыхающей земли и слушать, слушать, слушать. И каждой клеточкой тела ощущать нависшее над головой низкое небо с медленно высыпающими звездами, пряный аромат сена в стогах, чернеющих неподалеку, и пронзительно-колючий холодок в груди, от которого и зябко и горячо на сердце.

Домой Мария ничего не сообщила. Приехала на летние каникулы одна — Сергей отпуска не получил. Бегала на Волгу, ходила с сестрой и друзьями в Липки, на традиционное место встреч в довоенном Саратове, много читала.

Иван Алексеевич, как всегда занятый, но внимательно-приметливый, как-то сказал:

— Не замечаешь, мать, вроде изменилась Мария?

И выразительно насупил брови, такие же неширокие, чуть изогнутые, как у дочери. Он и лицом мало отличался от нее — был так же смугл, лобаст, даже краснел так же.

— Ну, вот еще, чего выдумал, — испуганно возразила мать. — Сказала бы, небось. Да и дите еще совсем, восемнадцати нет…

Однако разговора не забыла. В тот же день, только уселись за стол, заговорила наставительно:

— Бесятся девки ныне, ох, бесятся. Дети форменные, ни тебе сготовить, ни постирушку сделать, ни печку побелить, а туды ж, взамуж, ровно на пожар. А поглядит-ко, самих еще нянчить и нянчить.

У Марии румянец во всю щеку. Сказала, давясь нарочитым смехом:

— Ну, это вы, мама, зря. Сейчас не по тому в жены берут, как готовить умеют. Вот хоть бы и я, чем не жена мужу? Приехали б вдвоем — небось, обрадовались бы…

Отец запальчиво кинул ложку, выкрикнул зло, на себя не похоже:

— Ты это брось, молода еще трепать языком. Послали учиться — учись, а дурь из головы выкинь!

Так и уехала на занятия, ничего не сказав. Не то, чтоб боялась — не хотелось стариков огорчать. Пусть уж немного погодя узнают.

Назад Дальше