Геннадий Прашкевич Русский хор
Повесть
Часть первая (auftakt)
1.
Деревня Зубовка занимала тихое место в дальнем уголке не самой знатной русской губернии. Несколько десятков изб, ближняя церковка — в пятидесяти верстах. Совсем не то что зеленое поместье Томилино тетеньки Марьи Никитишны, понятно, из Зубовых. У нее в отличие от Степана Михайловича Зубова, племянника, было более полутора тысяч крепостных душ, а еще угодья и деревеньки, даже спорные, например Нижние Пердуны, где запачканные и отощалые свиньи и коровы сами по себе бродили по плохим выгонам. Про Верхние Пердуны никто не слыхал, но Нижние стояли вдоль оврага издавна. Совсем тихая деревенька. Кто-нибудь едет мимо — непременно ограбит. Даже Тришка, дурачок деревенский, туда не ходил со своими глупыми баснями. Конечно, ссоры вокруг спорных деревенек сами по себе закончиться не могли, но тетеньку это не томило. Она жила строго, верила в провидение и старалась утешить Дарью Дмитриевну, жену племянника: «Ты терпи, умру — все одно вам достанется. Стёпке (так называла племянника) и тебе». Так что Дарья Дмитриевна терпела, таила в душе мечту: вернуться в Москву, давным-давно обжитую родственниками, не очень, кстати, любившими ее мужа. Он старому московскому укладу казался чисто козлом — бритым, скачущим вблизи такого же нетерпеливого государя. Таких, как Степан Михайлович, московские родственники Дарьи Дмитриевны боялись, брак не одобряли, перешептывались: вот села девка в краю кикимор и водяных. Правда, Дарье Дмитриевне тосковать времени не было, скоро дитя появится — учить надо. Такие пошли времена, что надобно учить даже малых. А иначе правда, как? Не Тришкой же дурачком расти.
Так и Степан Михайлович говорил, когда изредка появлялся в Зубовке.
Цыкал на дворню, корил крестьян, пускал дым из короткой трубки. Бритый, живой, ну чисто козел, но Дарье Дмитриевне — защита. Тоже ей говорил: «Терпи. Жизнь перевернулась, скоро будет иначе».
А как иначе — не говорил.
В прежние годы круг времен в Зубовке да и в Томилине определялся простым уходом за птицей и домашней скотиной, также уходом за барскими полями, огородами. То утро, то вечер, то весна на выселках, то осень с клиньями уходящих за Нижние Пердуны гусей. Так говорили, что где-то за Нижними Пердунами — юг, черные люди, туда и стремятся птицы.
Дарья Дмитриевна сильно скучала мыслью, что в такую глушь, как Зубовка, никакого ученого человека не заманишь, а ведь кто лучше знает, как спрягаются латинские глаголы или звучит немецкая речь? Малому дитю в будущем все понадобится — так Степан Михайлович сказал. Все новое теперь нужно. Это только на вид ничего вокруг не меняется: речка течет по-местному Кукуман, а в обороте все равно Зубовка, озеро Нижнее полнится рыбой. Говорят, когда-то существовало и Верхнее, но сейчас на его месте только низкие луга да мелкие болотца.
И всегда мечта в сердце: вернуться в Москву, в радость.
Появление дитя (назвали Алексеем, как еще назовешь человека божьего?) заново подняло эти мысли. Дарья Дмитриевна ожидала с большим нетерпением, что вот-вот Степан Михайлович совсем вернется. Ходили слухи, что после замирения с Данией, Швецией и Саксонией жалованы русским победителям большие вотчины, да титулы, да ордена, даже золотые портреты государя с алмазами, а младшим чинам серебряные медали и деньги. Может, и Степану Михайловичу что досталось. В любом случае к первому января какого-то вдруг ставшего непонятным, озвученного как одна тысяча семисотый от Рождества Христова, года обещал вернуться. Побывав у любимой тетеньки Марьи Никитишны, Дарья Дмитриевна получила тоже не совсем ясные разъяснения, почему в России с первого января вводится новое летоисчисление. Ну просто: так государь указал. Теперь отсчет годов будет идти не от сотворения мира, как издавна привыкли, а от Рождества Христова и не с первого сентября, а с первого января. Правда, почему так понадобилось, этого и тетенька объяснить не могла, но Дарью Дмитриевну обласкала: «Ты, душенька, больше о сыне думай». И присоветовала: «С первого января прикажи весело украшать еловыми ветками весь дом, зажигай у ворот костры или смоляные бочки, а самых косматых людей из дворни заставь стричь бороды. Плакать будут — все равно заставь. А то наедут казенные люди, сами снимут с людей бороды, а на тебя штраф наложат. Знаешь, что за ношение бород нынче следует от тридцати до ста рублей штрафу? Где наберешь столько? То-то же. А еще в Москве венгерские да немецкие кафтаны приказаны, а дамы наряжаются во все немецкое — роброны да фижмы. Ты и к этому, Дарья, прислушивайся».
2.
К возвращению Степана Михайловича поставили новый дом.
Стены из толстых бревен, запах живого дерева, янтарные смоляные сосульки, сухой мох. За зелеными огородами красиво торчали ветки белой и красной смородины, черной еще больше. На грядках — толстые огурцы, веселый горох цветочками, уверенные бобы и редька там, морковка, укроп как зонтики. Ну, а дальше яблони и рябины. Дарья Дмитриевна, совсем тяжелая, любила смотреть в окно на все это изобилие.
А в августе 1699 года (для уверенности считали уже по новому летоисчислению) пришла в Зубовку некая баба. Во всем черном, один глаз косит, будто чего постоянно опасается. Волосы причесаны неаккуратно, прячет под платок. Оглядываясь, кладя крестное знамение, прошла через всю Зубовку, устроилась на краю в пустом анбаре и пророчествовала. Вот ловить рыбу во сне — нехорошо. А видеть навоз — наоборот, к богатству. Не езжай во сне на телеге, не гони как сумасшедший, куда торопиться? Видеть такой сон — к смерти. И еще о всяком пророчествовала, упоминала такие сны, что лучше и не рассказывать — сошлют в кухню на дальние луга косцов кормить. Особенно на телеге не езди во сне, повторяла баба, кося одним глазом, коль увидел такое, спрыгни с телеги, понимать должен, куда приедешь. Голос у бабы безжалостный, как у комара. Порядка нигде нет, пророчествовала, вот и не будет больше мировой гармонии. А услышав о рождении у владельцев поместья Зубовых малого дитя раба божьего по имени Алексей, прямо указала:
«Не жилец он».
«Да как же так?»
«А год-то какой!»
«Да какой же такой год?»
«Девяносто девятый, не просто».
«Да что такого, глупая, в году таком?»
«Да то, что совсем новый век наворачивается».
«А дитя малое тут при чем? Мало ли что наворачивается».
«А то сами не знаете. Шлепали, шлепали дитя малое, а оно совсем не сразу вскрикнуло. Молчало и молчало, будто к чему прислушивалось. А когда вскрикнуло, опять замолчало. Если и вырастет, никакой радости».
«Да почему, почему?»
«Немцам его продадут».
«Ты что говоришь? Каким немцам?»
«Сейчас многих робят молодых отсылают за море. Подрастет барич, его тоже отошлют. А там немцы учат разному».
«Да чему же такому разному немцы учат?»
Мало ли. Баба все одно повторяла: не жилец он.
Конечно, такие дерзкие слова скоро дошли до барыни.
По строгому приказу Дарьи Дмитриевны пришлую бабу жестоко отодрали кнутом в том же пустом анбаре, где она высказывала свои пророчества. После этого дверь замкнули, бабу выкинули за поскотину, а маленький Алёша стал жить. Весь вышел в отца: щечки длинные, лобик выпуклый, но молчун молчуном, будто правда к чему-то прислушивается.
Так и рос, пока Зубов-старший служил государю далеко от дома.
Из редких писем Алёшиного отца барыня, а значит, и близкие девки знали, что утверждается нынче государь на Азовском и Черном морях. Далеко, совсем далеко, а говорят, нужно. Только зачем? Ведь раньше мы без морей жили, ворчала ключница Евдокия, муж которой был забран Зубовым-старшим с собой на дальний юг, куда-то за Нижние Пердуны, укреплять границы растущего государства. Речка у нас есть, озеро имеется. Раньше было два, но нам и одного хватает. Рыбы столько, что вода рябит от толстых спин, когда играют на закате. Зачем нам моря? И еще ворчала о том, что, возможно, слышала от барыни, а возможно, придумывала сама, перевирая имена и события. Барин-то вернется, ворчала, а вот Евграфыча (так мужа звала) обязательно убьют. Неверные убьют. У нее сердце чувствует. Евграфыч ее сейчас в степях перед большим мусульманским войском. Его ни барин, ни государь не спасут, Бог один спасет, но у Бога сами знаете дел сколько, где уж какого-то Евграфыча из дальней Зубовки помнить? Сегодня Евграфыч у одного моря, завтра у другого. А то даже ходил в сторону Европы с посольством, которое прозвали Великим, а возглавлял его урядник Преображенского полка Пётр Михайлов. Что там Евграфыч делал у немцев, подумать страшно, барыня за виски хваталась, читая письма мужа. Похоже, сам Степан Михайлович немного немцем стал. Писал Дарье Дмитриевне, что знакомится с кораблестроением, с фортификацией, с литейным делом. Слова звучали как ледяной град в жаркий полдень. С тем урядником Преображенского полка побывал Зубов-старший и на судовых верфях, и в арсеналах, и в мануфактурах, посещал даже парламенты, музеи, феатры (тьфу, тьфу, тьфу), даже монетные дворы.
А лучше бы дома жил.
Крестьяне совсем разбаловались.
3.
Алёшенька рос.
Зубики вперед выдавались.
Волосики льняные, голос гибкий.
Молчал, ко всему прислушивался, птичка ли свистнет, корова ли замычит.
Лето в теплых дождях. Зима в медленных снегах. Весной на ледяных дорогах вытаивали желтые пятна. Летом идешь к озеру по выгону, лошадь мотает головой — здоровается. Собака встретится, тоже криво улыбнется, себе на уме. Мир тихий. А где-то война, где-то барин Зубов-старший с Евграфычем шумят у дальних морей при уряднике Преображенского полка Петре Михайлове.
Ожидая мужа, барыня Дарья Дмитриевна много занималась Алёшей.
Он с трех лет (как того в письмах требовал отец) рисовал на бумаге палочки, соединял их, от того получались буквы. Аз, буки, веди, добро, глаголь и все такое, что дальше. Горбатая Аннушка одевала Алёшу. Ипатич, дядька, с самых малых лет приставленный, следил, чтобы мальчик не попал на рога быку или не прыгнул в воду. Дядька верный, рябой, как дрозд. Всегда ждал лета. Считал лето лучшей порой жизни. Да и как иначе? Можно посидеть на берегу озера, повыдергивать из воды глупых рыб, которые идут на обычного червяка, хотя какой в нем вкус? Можно побродить по лесу, заглянуть на дальние поляны, в пять лет Алёшеньке разрешали с Ипатичем ходить в лес. Там Ипатич, обрывая какую невзрачную травку, непременно рассказывал, как ею можно зуб лечить или снимать запор или как выглядят петушковы пальцы и девятисил-корень, и очень-очень хвалил зверобой, который даже самое крепкое белое винцо делает на многое годным, особенно для удовольствия.
Еще Ипатич учил: наипаче всего должно Алёше отца и матерь в великой чести держать. Что с того, что маменька только дома? Увидишь ее — не кричи как телок, рук в радости не воздевай, прежде маменьки за стол не садись, при ней в окно не выглядывай, мало ли какое животное чешется у изгороди, все совершай с почтением, от имени маменькиного не повелевай, мал еще. Будешь верно вести себя с людишками — они сами поймут, что кому делать.
Одно время Алёша ловил и срисовывал в особую тетрадку бабочек.
С ними странно. Любая живая тварь голос подает, а бабочки шуршат.
Алёша внимательным образом прислушивался к миру. Все такое разное. Вот Ипатич подаст голос — перекроет шум кухни, вот девки завизжат, а какая запоет. О чем — неважно. Просто все становится другим, когда книгу маменькину листаешь. Вот буквы и буквы, и бог с ними, а вот кошка нарисована или куличок. Куличок замызганный, из болота вылез, может, больной. Жалел куличка: «Ипатич, убей!»
Ипатич отзывался с лавки: «А ты сам его».
«Да как я сам? Мне, Ипатич, боязно».
«Тогда и не проси».
Зимой сидел у печи, прижимался к синим изразцам и слушал, как на улице потрескивает, пощелкивает мороз, может, зайцев гоняет, рассматривал промерзшие стекла, богато разрисованные инеем. На иных стеклах будто звезды вытканы, такое никак не нарисуешь. И звезды не молчат, а все время будто тянут звуки. Он даже слово такое знал — мусикия. Увидел его в книге «Наука всея мусикии». Маменька Дарья Дмитриевна говорила: ты эту книгу не листай, ты не поймешь, милый, это для певцов в хоре. А он уже и о певцах знал: они широко рты разевают, больше, правда, девки. Вот умного немца пригласим, он расскажет, обещала маменька, прижимая Алёшу к груди. Немец разом всю мусикийскую науку объяснит.
Дом Зубовых простой, окружен тихими липами.
Птицы ничему не мешают, коровы близко не подходили.
Коровы только вдали у мужичьих дворов мычали низко, влажно, как бабы, а вечерами под звездами среди елей так тихо становилось, что маменька почему-то негромко плакала, скрывая от Алёши слезы. Но он видел. Он многое тогда видел и запоминал. Не хотел, выросши, Тришкой быть. Это правильно отодрали бабу, пророчившую ему близкий конец. Выжив, жадно всматривался в коловорот жизни, и все для него, даже ход облаков, звучало слитно, красиво. Иногда в звучание вплетались какие-то слова. «При долине куст калиновый стоял…» Это местные девки пели. «На калине соловеюшка сидел…» Сама музыка, мусикия, вторая философия и грамматика, как матушка утверждала, осыпалась с неба как грибной дождь. «Горьку ягоду невесело клевал…» В дальних полях Ипатич показывал Алёше каменных болванов, бог знает как попавших сюда, кем построенных. У них черты были вырублены грубо, но выразительно. Ипатич тоже такой был — грубый и выразительный.
Казалось, конца не будет такому медленному следованию времени.
4.
Потом приехал папенька.
Алёша сразу запомнил запах кожи.
И запах сапог запомнил, и усы колкие.
На дорогах в тот год баловали варнаки, раскольники гадили.
В одной деревеньке, рассказывали, с пением заняли те раскольники местную церковку, избили, изгнали попов, стали умывать иконы, стены, крыши, кресты для своей надобности. Никакой, кричали, больше латинской ереси не будет в сладостном русском пении. Конечно, человек пять верхами с папенькой во главе поскакали в ту деревеньку, но по дороге попали в толпу совсем простых дорожных варнаков с цепами и косами, эти совсем другого хотели, им латинская ересь не мешала. У Степана Михайловича отняли жизнь, поскольку ничего другого при нем не оказалось.
Дарья Дмитриевна от пережитого занемогла.
Это что же такое? — спрашивала приехавшего батюшку.
Батюшка пытался ответить. Ныне, мол, в церквах поют партесное пение презельными возгласами и усугублении речей, многажды бо едину речь поют. И многие, мол, напевы от себя издают вново. А про варнаков молчал, то ли боялся. Звон от всего этого еще сильней стоял в ушах Алёши — как мусикия, как коростель на болоте. Ничего не поймешь, такое время темное, страшное. Вот Степан Михайлович до южных морей ходил, а успокоение обрел в Зубовке. Как понимать такое?
Маменька ненадолго пережила мужа.
После смерти ея Алёшу забрала тетенька в Томилино.
Все в тетенькином доме было незнакомо. Она и на Алёшу строжилась.
У родителей речей перебивать не надлежало, он это уже знал, но у тетеньки заварено было гуще. Глупости держи про себя, на стол, на скамью или на что иное не опирайся, не уподобляйся простым мужикам. Жалко было тетеньке Дарью Дмитриевну, а вот на убиенного племянника, на Степана Михайловича, непонятно сердилась, дескать, слишком скор бывал на решения. Вот чего так сразу помчался на раскольников? Зачем с собою людей повел? Ну, сожгли бы раскольники одну церковку, грех, грех, и только. Господь за всем призирает. Наслал раскольников, может, тоже считал такое необходимым. Даже с собственными мужиками ныне иные качества следует воспитывать — хитрость и понятливость, иначе все пожгут, растащат. Конечно, хмурых солдат из губернии, прибывших на поиски варнаков, тетенька содержала, но и с ними строжилась, а от губернатора словами и подарками добилась, чтобы пойманных варнаков, погубивших Степана Михайловича, повесили прямо на глазах ее людишек, чтобы помнили. Несколько в стороне от господских построек собрали крестьян из Зубовки и Томилина. К несчастью, двое из пятерых варнаков умерли ночью от ран в анбаре, за это их первыми и вздернули. А уже потом поучительно для собравшихся остальных вешали.
5.
Остался Алёша при тетеньке.
Дичился людей, пристрастился к чтению.
Тетенька носила платье смирного темного цвета, в послеобеденное время обязательно садилась вязать тонкий со стрелками чулок, а Алёшеньку просила читать из книг, хранившихся в кабинете покойного мужа. «Юрнал» не бери, указывала. Считала, что «Юрнал или поденная роспись осады Нотебурха» не для чтения в такие часы — под вязание. Иногда разрешала взять «Ведомости» — куранты, изредка привозимые из Москвы. На большом грубой бумаги листе так и значилось: «Ведомости о военных и иных делах, достойных знания и памяти, случившихся в Московском государстве и иных окрестных странах». Твой отец, Алёша, трудился на благо нашего государя, указывала тетенька строго. Чувствовалось, никак простить не может Степану Михайловичу, что умер. Поясняла, что куранты «Ведомости» производят при участии государя. С уважением поглядывала на заглавную страницу, там подробно изображался Меркурий — покровитель торговли и всех известий.