«Да как в другую? — пугалась тетенька. — Он же у нас болезный».
«Зачем это все болезные», — стучал ногой кригс-комиссар.
«Пусть еще поживет при мне. Здоровье накопим».
«Поедет со мной, вырастет кавалером».
«А если убьют?»
«Это только Господу ведомо».
«Или ранят в руку, в ногу, везде».
«С деревеньками в отставке и с одной ногой справится».
«Зачем говоришь такое? Ну, годик еще. Я Кривоносова боюсь».
«Не ври, никого ты не боишься, матушка, иначе не вешала бы варнаков. Алёше давно пора на свободу в мастера. Хватит ему твоей деревни. Курс пристойных благородному дворянину наук пройдет».
«Да что такого в науках? Ты в глаза немцу посмотри, ничего там хорошего, одни цифры».
«В Томилине твой Алёша сомлеет, из него живой дух уйдет. — Вдруг заговорил почти как француз. — Вот хожу по твоему селу, везде глухо, лужи. Говорят, в грязи какая-то чушка утонула, поскотина в некоторых местах повалилась, а девки вместо работы как чайки за речкой перекликаются».
«А ты, батюшка, не любишь птиц?»
«Чайки утоплым матрозам в воде глаза выклевывают».
«Тьфу на тебя!» — сердилась тетенька, но привыкала, привыкала к ужасной мысли. И наступил такой день: сама вызвала Алёшу в кабинет, протянула руки для поцелуя и с особенным умилением разрешила: «Поедешь служить».
И добавила негромко: «Дядька Ипатич всегда при тебе будет».
И добавила: «Коли вернетесь живы, Матрёшу выдам за дядьку, а пока пожалую ей десять ефимков на булавки».
И вдруг к Алёше вернулась музыка.
Сперва чуть слышно, как порхание бабочек.
А потом легко, легко пошла, как кобыла через знакомый брод.
Все как бы сразу сдвинулось с застоявшегося. И дождь за окном показался нежным.
Часть вторая (tutti)
22.
Уезжал радуясь.
Конечно, боялся, но чего — сам не знал.
Терпеливо твердил про себя слова Морского устава.
«И понеже корень всему злу есть сребролюбие…» Как бы готовил себя к другой, совсем новой жизни. «Блюсти себя от лихоимства…» Не ожидал впереди ничего простого. «Не только себя блюсти, но и других жестоко унимать и довольствоваться определенным…»
Неужто в государевом Парадизе лихоимцев столь развелось, что унимать надо?
Выглядывал в окошечко дорожной кареты, боялся, что вот-вот кончатся леса, реки.
Но разные реки и леса не кончались. Напротив, являлись все новые и новые, а за ними опять новые броды, поля, огороды. «Ибо многие интересы государственные через то сребролюбие потеряны бывают…» Вот варнаки отняли жизнь у отца, а сосед Кривоносов тетенькин анбар сжег, потряс фруктовые деревья. Думая над этим, опять слышал все ту же загадочную музыку в голове. Она приходила волнами, немного одурманивала, потом голова прояснялась. Не замечал душные ямские дворы, тленность, паршу голых навозных дворов, сбивающиеся голоса. В Томилине и в старой Зубовке проще. Там мужик скалится, сквозь рот видишь всю его душу до дна, а тут все в движении. И чем ближе к северному Парадизу, тем сильней. А в самом Парадизе так низко, так страшно вдруг Нева проблеснула за деревянными набережными, что сердце сжало.
Крутились крылья мокрых мельниц, по воде ходили верейки да шлюпки, тонко торчал шпиль крепости, посвященной святым Петру и Павлу. Кригс-комиссар внятно объяснил: Парадиз не село, Парадиз даже не Москва. Тут сразу решили все управить как в Голландии.
Дома выстроены по линии.
Лошади шлепают по лужам широкими копытами.
Кригс-комиссар указывал то на один дом, то на другой, даже на комедиальный анбар указал на Литейной. Ходить туда без надобности, объяснил, ничего умного не покажут, а то, что может сказать говорящая лошадь, ты и сам знаешь. Поглядывал на Алёшу тревожно, будто боялся чего-то. На Троицкой площади указал мертвые черные человеческие головы на кольях. Подумал, что недорослю от этого вида станет плохо, но Алёша лишнего любопытства не проявил, а Невская першпектива его обрадовала. Мало ли что несет откуда-то тухлой рыбой, в Зубовке и в Томилине с помоек тоже несло, особенно летом. Зато тут по деревянным набережным прогуливаются кавалеры в кафтанах шелковых да бархатных.
Боже, как понять все?
23.
В доме кригс-комиссара было тихо.
Узкие арочные окна с цветными стеклами.
А еще круглые окна в свинцовых переплетах.
Алёша вконец растерялся. Как тут вести себя? Как младый отрок должен поступить, если в беседе с другими сидит? Вспоминал советы тетенькины, вспоминал прочитанное в книгах, все сказанное герром Риккертом, кавалером Анри Давидом. Вот как явятся вдруг к кригс-комиссару значительные люди. «Когда прилучится тебе с другими за столом сидеть, то содержи себя в таком порядке. В первую очередь обрежь свои ногти, да не явятся яко бархатом обшиты». Да, да, обрежу. Еще помнил: сиди прямо и благочинно, не хватай первый из блюда, не жри как свинья. «Не облизывай перстов и не грызи костей». И еще важно зубов ножом не чистить, хлеба, приложив к груди, не резать. «Над ествою не чавкай, головы не чеши, не проглотя куска, не говори, ибо так делают крестьяне. Часто чихать, сморкаться, кашлять не пригожо. Когда яси яйцо, отрежь напред хлеба и смотри, чтоб при том не вытекло».
И все такое. Все помнил.
Все повторял и все боялся забыть.
У тетеньки в зале висели картины в золотых рамах, даже покойный Фёдор Никитич, расчесав бороду на две стороны, смотрел со стены. Там были и герой с коротким мечом и в шлеме, в повозке, влекомой огненными конями, и раскосые китайцы босиком, и жар-птицы, небо, как в огне, рыбы, как в Нижнем озере, а у кригс-комисара узкие окна поднимались под самый потолок чуть не от пола и в каждом углу белели Венус — марморные богини. На девку Матрёшу не похожи, но Алёша смотрел завороженно.
Специально для Алёши пригласили в дом цирюльника, он ножницы и расчески разложил на столе, выставил снадобья в темных флаконах, долго вздыхал, озирал Алёшу, что с ним сподручнее сделать. Кригс-комиссар, заметив сомнения, указал просто: чтобы похож на себя не был. Цирюльник нисколько не удивился, подрезал Алёше длинные волосы, что-то зачесал. Но и сейчас, после обработки ножницами и расческами, вид Алёшин заставлял некоторых гостей вздергивать брови под самые парики. Однажды услышал: «Ты покажи своего недоросля графу Толстому, может, ему для дела понадобится».
Денщики кригс-комиссара с томилинским недорослем не разговаривали, получили, наверное, такой наказ. Дичились, обходили стороной, поэтому все свободное время Алёша старательно учил Морской устав, парусную книгу, даже призывал Ипатича будить его, если начнет засыпать. Ипатич стоял рядом, смирно слушал, потом начинал клонить голову.
«Ты дремлешь, Ипатич?»
«Нет, не дремлю, я на сапоги смотрю».
А при случае сам научился заглядывать в книги.
Алёша не противился такому, даже интересно, научится ли дядька грамоте.
Рябой, как дрозд, Ипатич неуклюже переворачивал пальцем страницы, произносил вслух увиденное. У него получалось. Алёша слушал в кресле, закинув руки за голову, как любила тетенька.
Первое время кригс-комиссар не пускал Алёшу гулять, только иногда поздними вечерами да в сильный дождь. Беспокоился, что увидят, разговоров не оберешься.
«Разве у меня две головы?»
«На мой взгляд, даже хуже».
А почему, не объяснял. И запрещал надевать парик, хотя парик Алёше привезли чуть ли не в первый день — в буклях, припудренный. Он в зеркале увидел: его удлиненное лицо под париком выглядело возвышенным, в глазах музыка отражалась — волнами, как низкая Нева под белесым небом.
«В полк раздумал тебя сдавать, — пришел к решению кригс-комиссар. — Преображенцы и семеновцы рослые, а ты не совсем вышел ростом, лучше отдам в матрозы. Подальше от глаз».
«Да почему подальше?»
«Забудь! Я знаю. И умирись».
«Да как умириться, если не знаю?»
«Книги читай. Вот умная книга. — Кригс-комиссар выкладывал на стол большие переплетенные листы. — Или изучай статуи марморовые. На днях такую купил, каких у светлейшего князя нет. Совсем марморовая Венус, старинная, привезена из дальнего Рима. Уплатил под нее тысячу ефимков. — Поморгал, явно сам не поверил своим словам. — Хочу светлейшему передать, князь Меншиков оценит. У него вдоволь статуй, но совсем не такие, как моя. — И не выдерживал, показывал недорослю, как можно в Парадизе иметь хорошую выгоду. — Вот за старинную Венус, если по правде, уплатил двести ефимков, но вид у нее такой, что светлейший тысячу даст. Светлейшему в радость, а я в поездках по конским ярмаркам растрачиваю премного».
Сдав в приказ недорослей и лошадей, кригс-комиссар отдыхал.
Вечерами деятельно курил трубку. Кафтан новый, немного тесный, но огорчало господина Благова не это, а слухи с флота. Там больных и умерших нынче много. Тебя, Алёша, определю во флот, ты привычен к чистому, других будешь учить. Линьком и словом. Я знаю флот. Сам чуть не погиб, когда большой дристун напал на русскую эскадру на море Азовском. Для освежения кораблей не успевали людей свозить на берег. Матрозов и офицеров более тогда теряли, чем в стычках с чужими флотами. Бросали тела в воду, балласта не напасешься. Кригс-комиссар шумно вздыхал. Чувствовалось, что помнит многое и многих. Знал, похоже, и тех, кто когда-то еще потешными маршировали из Преображенского на Воробьевы горы, строили Прешпурх, ломали Кожуховский поход, а потом оказались под Азовом и Нарвой. Называл имена, но Алёше они ничего не говорили. Вот помещика Кривоносова помнит, а Ипат Муханов или Иван и Наум Сенявины — нет, про таких не слышал. Кригс-комиссар укоризненно пускал изо рта синий дым, обещал: «Стремись встать с ними вровень. Премного старайся. Только сначала пошлю тебя в другую страну, сходство снять».
Совсем достал этим сходством.
24.
А Невский прешпект оказался просто аллеей, вымощенной камнем.
Слева и справа — многие рощицы и лужайки. Пленные шведы удачно и правильно уложили обтесанные камни, теперь сами же и подметали по субботам. Алёша из закрытой пролетки (за этим строго следил кригс-комиссар) рассматривал Парадиз, дивился: в переулках темно и грязно, как в Нижних Пердунах, зато по островам — Адмиралтейство с корабликом, и царский летний дворец, и Биржа, и почтовый двор, а дальше на Васильевском — дом светлейшего князя Меншикова. Каналы, церкви, дома на сваях, цейхгаузы. Вдруг над набережной фейерверк, тут с ума сойти можно, как чудно становится в душе и в небе, как наплывает, как взрывается нежная музыка, теснятся человеческие голоса.
Рай земной, истинный Парадиз.
Правда, как ни старались плотники и каменщики, сырость и переменные ветры брали свое. В доме капало с потолков, под капель подставляли тазики. Весело звенело в углах, добавляя музыки. Денщики ленились, заметали мусор в углы, без спросу убегали смотреть фейерверки, парусные и гребные суда. А вот Алёша предпочитал церковь Анны Пророчицы на Литейном — слушал хор.
Кригс-комиссар напоминал:
«На глаза людям не появляйся».
«Да почему?» — не понимал Алёша.
«А ты в зеркало, ты в зеркало посмотрись».
И ничего не объяснял больше кригс-комиссар, ждал чего-то.
Наконец дождался. Постучал деревянной ногой в пол, развел руками.
«Завтра на ассамблее приказано быть. С недорослями, отобранными для науки. Чтобы привыкали к истинному обращению, не дичились, умели показывать себя людям. Отговориться нельзя, не выглядишь ты болезным, как утверждала в Томилине твоя тетенька. Даже наоборот. — Озирал Алёшу испытующе. — Волосы зачешешь вперед. От тебя зависит, как себя подашь».
Алёша кивал, вспоминал слова француза Анри.
Ассамблея, вспоминал, это большое-большое шумство.
После обедни в соборе Святыя Троицы поднимают шелковый желтый флаг с изображением двуглавого орла, держащего в когтях четыре моря — Белое, Балтийское, Черное и Каспийское, громко стреляют пушки с бастионов Петропавловской крепости, гостей созывают барабанным боем. Еще кавалер Анри Давид немало говорил про страсти. Латинский дух кипел в Анри, смущал тетеньку. Сейчас кавалер, наверное, в полку каком ружейному артикулу учится, а в Алёшиной голове все, как прежде, звучали пленительные слова. «Вся кипящая похоть в лице его зрилась…» Этот ладный Матрёшин зад. «Как угль горящий все оно краснело…» Ни слова не забыл. Как низкий белый туман над рекой Кукуманом. «Руки ей давил, щупал и все тело…» А ведь Анри больше говорил про знаменную нотацию, которая у русских будто бы темна сама по себе. Знак греческой буквы фиты… параклит, утешитель… «Уж как рыбу мы ловили по сухим по берегам…» Чудное, светлое за этим слышалось. «По сухим по берегам — по анбарам, по клетям…» Дальше совсем волшебное. «А у дядюшки Петра мы поймали осетра…» Все тут сразу — и рондо, и параклит, и мотет. Алёша все помнил, на марморных Венус кригс-комиссара смотрел с мучением, как на поротую Матрёшу в Томилине. Тянуло руку положить на марморовую грудь, но пусть это останется для денщиков.
«Ассамблея не затем, чтобы только козлом прыгать по зале, — внимательно оглядывая Алёшу, объяснил кригс-комиссар. — Там говорят о деле».
Алёша понятливо кивал. Он и об этом от француза Анри слышал.
Прыгают под музыку, а в промежутках о деле говорят. Или наоборот.
Обычная музыка на ассамблее — трубы, фаготы, гобои, литавры, но кавалер Анри Давид упоминал, что некоторые вельможи имеют свою музыку. У таких кроме фортепиано звучат скрипки, альты, виолончели, а с ними контрабас, флейты, валторны. Дух захватывало, как хотелось услышать.
«В зале устроишься несколько в стороне, — негромко указал кригс-комиссар. — Твое дело — вести себя смирно. Укажу удобный угол, там пересидишь, не вылазь людям на глаза, не надо. Я сам устрою твои дела, а ты молчи, молчи, голову опускай, чтобы лица не видели».
Алёша молча кивал. Волновался, как в дороге к Парадизу.
И все равно был ошеломлен, ослеп, оглушило жаром, запахом пота.
Все смешалось перед глазами, позже даже Ипатичу толком пересказать не мог.
Низкие крашеные потолки. Много-много восковых свечей. Люди в лентах, париках, широкие юбки, огромная музыка. Голоса — как нечто единое. Девки чудесные с вплывающими в сердце ангельскими голосами, такие громко не позовут во двор курочку к обеду зарезать. Дамы в круглых юбках, такая пошла бы Марье Никитишне — широкая, на версальский манер. Румяна на щеках, каждая дама кудрява. В одной зале танцевали, подпрыгивали, выделывали коленца — каприоли, в другой играли в шахматы, в шашки, вступали в резонеманы — рассуждения, в третьей на столах лежали трубки с деревянными спичками, табак в кисетах. А стену самой большой залы украшал портрет государя. И вот чудо! Вместо привычных руин, замков, чудесной заброшенной архитектуры, как на портрете Фёдора Никитича в деревне Томилино, здесь — волнующееся море, на котором белели паруса и поднимались облака над головой государя.
Замер, как красиво. Полыхнуло по сердцу огнем-музыкой.
При ярких свечах лица бледные, руки взлетают, смех раздается.
Кавалеры в цветных шелковых и бархатных кафтанах, в чулках и башмаках с пряжками, пышные букли. В отдельной комнате пили вина, на длинных столах — оловянная посуда, соленые лимоны, фленсбургские устрицы. Зеркала в простенках отражали обманчивый свет восковых свечей, немецкие приседания, металось эхо нечаянных комплимантов, и сладко-сладко текло что-то нежное сквозь струи синего дыма.
Что? Что? Только через минуту узнал — менуэт.
Это же кавалер Анри Давид так говорил — менуэт.
Значит, все сбудется. Значит, и резвый контрданс прозвучит.
Раскрыв рот, смотрел на веселых дам. Стянуты узким костяным кирасом, исчезающим в фишбойне, башмаки на каблуках в полтора вершка вышины. Смотрел на кавалеров в алонжевых напудренных париках, на каждом широкие матерчатые шитые кафтаны, стразовые пряжки на башмаках. Платья у некоторых дам были одной с корсетом материи — с длинным хвостом, парчовые или штофные, шитые золотом, серебром, сплошь унизанные жемчугами и драгоценными каменьями, как на другой день пересказывал Алёша пораженному Ипатичу.
Потом пробилось сквозь марево:
«Нам прежде всего маринеры нужны».
Голос сиплый, чужой, будто прокуренный.
А в ответ твердый голос кригс-комиссара Благова:
«Я лично привез недорослей почти сто душ. Из них ладных вырастим маринеров».
Голоса отдалились, а дамы и кавалеры все летели и летели по зале крэгом, рондо, наверное, не обманул француз, все как в истинном парадизе.
Голоса снова приблизились.
«Дураков привез? Сопли мотать?»