«Умеючи и из дурака можно вырастить мастера».
«Врешь! — тот же голос. — Где твои недоросли? Кого зови сюда».
Алёша вздрогнул и обернулся. Как сквозь туман, огромного роста человек пристально смотрел на него. Глаза темные, в каждом зрачке по свече, щека и усы дрогнули, вдруг помертвев, рванул за плечо кригс-комиссара:
«Подкопы строишь?»
«Этого нет. Чисто игра природы».
«Какой уроженец? Какого дистрикта?»
Алёше показалось, что полковник сейчас ударит его, но ответил.
«Будем учить недоросля, — негромко повторял кригс-комиссар, не хотел с чем-то неведомым страшным смириться. — Будем учить. А природа что? В кунсткамере и не такое увидишь. Недоросль сей из Зубовых. Не глуп. Пойдет в Голландию с русскими командирами».
«Кто видел этого недоросля?»
«У меня живет, не выпускаю никуда».
Полковник поманил пальцем Алёшу:
«Каких морских птиц знаешь?»
Алёша ответил:
«Чайку».
«Зачем ее?»
«Кричит пронзительно, скрашивает непогоду».
«А северные ветры какие знаешь?» — Было видно, что усатого интересуют совсем не ветры, ярость раздувала его как быка. Видел что-то свое — другим невидимое, сильными прокуренными пальцами отвел со лба Алёшины волосы.
«Полуночник… Северяк… Холодик…»
«А каким блоком якоря тянут?»
«Этого пока не знаю».
«Хвалю, правду говоришь».
И опять новый вопрос, без перерыва:
«Кто держит табель на военном судне?»
По бешеным глазам понял, что выпячивать незнание больше не нужно.
Ответил скромно: «Секретарь повинен держать табель в добром порядке».
«Молчи! Молчи! — Усатый всей ладонью толкнул Алёшу в лицо. Сквозь общий шум крикнул кригс-комиссару: — В Пруссию, в Венецию — куда подальше. За свой счет! За столь преступное сходство сам плати!»
Опять это сходство. Понять ничего не мог.
Кригс-комиссар даже пожаловался: «Прости, Пётр Алексеевич. Вот весь как есть в издержках. Лошадей менял, недорослей вез в столицу. А недавно дивную Венус прикупил в вечном городе. Дворянин я бедный, под Азовом потерял ногу, левая рука сохнет. Когда бы не твое государево жалованье, то, здесь живучи, и есть было бы нечего».
Усатый снова уставился в замершего Алёшу:
«Что умеет? К чему способен? Знает ли грамоту?»
И голос кригс-комиссара: «Знает грамоту, рисовать способен».
И в ответ голос пронзительный, сиплый, уже отдаляющийся: «Не шути, Благов, ой не шути. Нам и повесить тебя не скушно. Незамедлительно отправь недоросля подальше, совсем далеко, может в Венецию. Пусть ухватывает нужное, а то спальники, которых туда посылал, выуча один лишь компас, на том остановились. Этого избегать. Пусть учится языкам, философии, географии, математике. Пусть пробует какие парсуны писать, делать план огородам и фонтанам. Пусть режет на прочных камнях статуры и всякие другие притчи, льет фигуры из меди, свинцу и железа, какой бы величин нам ни захотелось. Сам проверю. А узнаю, что по молодости лет делает банкеты про нечестных жен, повешу!»
И донеслось уже совсем издали: «Вернется недоросль таким, какой есть, в измене тебя уличу, Благов!»
25.
«Отправь недоросля подальше…»
«Нам и повесить тебя не скушно…»
«Вернется недоросль таким, какой есть, в измене тебя уличу…»
Да что же это такое? Какое такое преступное сходство? С кем? В чем? Кригс-комиссар ничего толком не объяснял, только отводил глаза. «Поступай, Алёша, как я скажу. — Каким-то особенным образом подчеркнул это я. — Хорошо учи то, что надобно. Помни о возвращении, а то ведь было уже — отправляли. При Годунове восемнадцать отпрысков поехали к немцам в Любек, но потом стало не до них, даже след затерялся. А у тебя, Алёша, еще сложней. У тебя, — посмотрел в упор, — все гораздо сложней. Тебе вернуться надо, и вернуться другим. — Опять изумленно посмотрел ему в глаза. — Учи чертежи, карты, компасы, прочие признаки морские. Тебе, как никому другому, надо хорошо знать снасть, инструмент, паруса, бомбардирству учиться. Ты же сам слышал, как было сказано: вернется недоросль таким, какой есть, в измене уличу!»
Алёша кивал, боялся. Помнил тревожные тетенькины слова.
Конечно, управлять имением можно и одноногому при сухой руке, но так возвращаться из дальних стран ему совсем не хотелось. Верил Господу и удаче, уже слышал, что отобранных недорослей собираются отправить в Пруссию кораблем, но дело откладывалось и откладывалось, кригс-комиссар ходил недовольный.
Но в конце концов первых учеников числом пять отправили.
Уходили морем, потом — лошади, потом снова морем. Первые полгода провел в Венеции. Бывшая империя сейчас занимала собой всего несколько прибрежных крепостей в Далмации да остров Китира к югу от Пелопоннеса. А ведь когда-то управляла всей торговлей между Востоком и Западом. На глазах сморщилась, даже на картах. Зачем я сюда, думал Алёша, чему здесь можно научиться? Вместо улиц каналы, передвигаются по городу на лодках, как в наводнение. Веслами управляют особые гондольеры, самый нужный народ в Венеции, их даже в оперу пускают бесплатно. А опера в Венеции, скоро узнал, начинается в семь вечера и продолжается до одиннадцати ночи. В опере поют. Там дивные хоры. Там в нишах вазы с узкими горлышками. От этого у Алёши сердце радостно билось. Оказывается, можно брать места даже возле самого оркестра, лишь бы с галереи не плюнули. Увидят, что используешь маленькую свечку, чтобы читать либретто, непременно плюнут.
А сам город серый, каменный. Ни лошадей, ни карет.
Главная площадь зовется Сан-Марко. Все остальное — кампи, то есть поля, где когда-то первые поселенцы разбивали свои ничтожные огороды. Длинные, как угри, лодки-гондолы крыты черным сукном, в тесных переулках перекликаются страшные веселые девки. Город называется Венеция, а главная болезнь в нем французская, об этом кригс-комиссар предупредил еще в Петербурхе. Запахнутые плащи, часто — карнавалы, будто жизнь из одних радостей состоит. Могут в масках ходить, даже в зверских куртках, в птичьих перьях, ни в Зубове, ни даже в Нижних Пердунах не встретишь подобных монстров. Все как бы в протестантском уклоне, но могут напасть на узком мостике, отнять кошелек, ударить ножом, ни один ночной сторож не убережет. На берегах за домами, поставленными опять же посредине воды, плоские, убитые водой пески, над ними крикливые чайки. И постоянно над серым мрамором башен, над тесными мощеными двориками, над белыми надгробиями каких-то давно павших воинов разносится гул колокола-марангона. Он поднимается все выше и выше над дворцами, седыми, влажными от росы, над площадью Святого Марка, над кампи, поросшими чахлой больной травой, над питьевыми цистернами, обмазанными серой глиной.
В два дни недоросли растерялись по разным квартирам.
А затем четверых отозвали срочным письмом во Францию, только Алёша с Ипатичем остались в Венеции. Приписали их к доку Сан-Тровазо в районе Дородуро. Выходил док прямо на церковь тоже по имени Сан-Тровазо. Деревянные гондолы, сандоло, пуппарини, счьопоны — все там быстро и ловко строили, а самое диво было то, что часть домов в Дородуро тоже была из дерева. Это сразу бросалось в глаза. Плавают, что ли? Да нет, Ипатич скоро узнал, что стоят дома на фундаменте из тяжелой расколотой лиственницы. В сущности, нет никакой разницы — камень или лиственница мореная. И то и другое — на века.
Так стали жить. Ипатич в длинном плаще и вязаной шапочке ничем не выделялся из толпы местных монстров, особенно когда научился ругаться по-итальянски. Двести шестьдесят деталей необходимо выточить, изготовить для одной только гондолы. Ну, прямо зверская у Ипатича память, дивился Алёша, а сам дядька горевал об одном: как такое новое ремесло пригодится ему в России? По каналам Парадиза любая шлюпка пройдет, а в Томилине нет каналов.
Алёше в доке не понравилось.
Скелеты судов, пиленый тес, сыро.
Ему и большое море сильно не понравилось.
Плоское, серое, с юга и запада налетает кислый ветер.
Ипатич строго следил за тем, чтобы Зубов-младший шею заматывал шерстяным платком, сам в плаще и вязаной шапочке уходил в док. Алёша подолгу смотрел в узкое окно на низкое небо, крутил пальцем земной глобус, выставленный хозяином на особом столике. Хозяина звали синьор Виолли, черные глаза рыскали, волосы длинные. Услышав, как напевал негромко Алёша, посоветовал дойти до консерватории церковного приюта «Пиета». Там дивный хор поет, рассказал, в небесных голосах жизнь предстает иначе. Когда синьор Виолли это говорил, то тер грязной рукой заслезившиеся глаза. Позвал соседа некоего Руфино — молодой, волосы сосульками по сторонам немытой головы. Глаза горят. Стал к Зубову-младшему приходить, рассказывал про хоры при больших церквях, русским царством совсем не интересовался, считал, что в Венеции уже все построили. Ипатич сердито ворчал: «Он просто кормится при тебе, барин» — и старался в дом не пускать.
Но Алёше Руфино нравился.
Алёша даже научился говорить Ипатичу: «Молчи, дурак!»
Совсем не хотел видеть море, док, деревянные скелеты неготовых лодок.
Услышав в церкви орган, вне воли своей представлял вдруг задранный сарафан, круглый зад, белый, округлый, с уже уходящими синяками — Матрёшино тело, не прикрытое ничем. Горбатая Улька да Дашка с мельницы прижимают ее к деревянной кобыле, а Авдотья, жена конюха, стегает кнутом. Пышь, пышь! В «Пиете» оказалось еще интереснее. Например, теноровая виола да гамба. Дно плоское, плечи покатые, как у девушки, гриф широкий, с ладами, и шесть тугих струн, настроенных по квартам с терцией между средними струнами.
Ипатич, вернувшись из дока, устало ворчал: «На носу совсем новой лодки устанавливаем деревянную фигуру, чтобы особо смотрелась».
Алёша, вернувшись из «Пиеты», в тон дивился: «Шесть струн, Ипатич, и все настроены по квартам с терцией между средними».
За короткое время побывал с Руфино на каком-то судебном следствии, потом в библиотеке капуцинского монастыря, потом в аптекарском саду. Все казалось интересным. Не торопясь, проплыл на гондоле всю змею Большого канала. Камень, вода. Снова вода, камень. Кое-где зелень, но, может, просто плесень. Дивился трем нефам собора Санта Мария Ассунта, рассматривал крылатого льва с герба Венеции.
Но чаще всего сидел с Руфино в траттории близ «Пиеты».
Брали недорогое красное вино и рыбу, жаренную в оливковом масле.
«С другом я вчера сидел, ныне смерти зрю предел…» Учил Руфино напевать русские духовные канты. Руфино, как Борей на старых картинках, смешно раздувал щеки. «Потоп страшен умножался…» Говорят, что все теноры глупы, но с Руфино было интересно. Каждое услышанное слово повторял по-русски, но языком не считал, принимал как россыпь напевных звуков. «Плакал неутешно праотец Адам наш…» Раскачивались в такт пению. «Где ты, агница, девалась…» Руфино было все равно, где девалась русская агница, но звучало светло, он повторял и повторял, выпив вина, утирая мокрый подбородок длинными волосами.
Пели: «Иисусе мой прелюбезный…»
И пели: «А кто, кто Николая любит…»
Гондольеры за другими столиками прислушивались.
Если сильно нравилось — стучали ногами, поднимали нелепый свист, рев.
«Это наша венецианская свобода», — весело объяснял Руфино Алёше. И советовал заказать (на Алёшин кошт) сардины, жаренные в масле с уксусом, лук, виноград. Вкусно еще «раки-медведи», канночи. А еще рулет из лангустинов с икрой морских каракатиц. И кальмары со спаржей. И угри в уксусе и петрушке. Ну и баккала, конечно, блюдо из трески. На запах такой вкусной пищи пришел и сел за их столик узкоплечий человек в монашеской рясе, нюхнул понюшку табака, пронзительно чихнул. Спросил Алёшу: «Ты шкипер?» Ряса потертая, лоснилась.
«Может, буду шкипером», — пообещал Алёша.
Человек в рясе помолчал, покашлял. Попробовал баккала, поддержал новый кант, затеянный Алёшей. «С другом я вчера сидел, ныне смерти зрю предел…» Черноглазая страшная красавица молча подошла, села на колени узкоплечему, затрепетали локоны как золотые червонцы, но человек в рясе столкнул ее.
«Кто он такой?» — спросил Алёша.
Руфино ответил: «Священник».
«Так он же рыжий?»
«А почему священнику не быть рыжим? — удивился Руфино. — Имя его Антонио, но мы зовем — рыжий поп. По рождении записан в приходе церкви Святого Иоанна в Брагоре».
«Болен, наверное?»
Рыжего попа как раз скрутило кашлем.
По знаку Алёши трактирщик подал узкоплечему Антонио чашу красного вина. Рыжий поп выпил жадно, не проливая. Сразу оживился. Известно ведь, хорошее вино всем помогает, кроме мертвого.
«Думали, он умрет, — объяснил Руфино, не обращая внимания на то, что рыжий поп слышит его слова. — Уже при рождении хилостью своей изумил родителей, а они тоже не силачи были. Отец — цирюльник, стриг людей и играл в „Пиете“ на скрипке, а мать бог знает что делала, может и полезное. В „Пиете“, это же и приют, воспитанницы отнеслись к Антонио с симпатией».
Все как у меня, печально кивал Алёша.
У Антонио отец цирюльник, а моего — убили.
Я тоже, думали, сразу умру, а я вот — в Венеции.
Антонио с десяти лет ходил с отцом уже со своей скрипкой, рассказал Руфино, помогал в капелле собора Святого Марка. В пятнадцать лет получил тонзуру и звание «вратаря» — право отворять врата храма. Алёша с некоторым испугом смотрел на кашляющего рыжего попа. Казалось бы, играй на скрипке да служи мессу — да не получалось. Во время службы вдруг выбегал за алтарь, не мог удержать кашля. Впрочем, многие думают, что выбегал специально записать пришедшую в голову мелодию. Маэстро ди виолино. Все это признают. Сейчас преподает в консерватории церковного приюта. Там девочки поют в хоре, непристойно подмигнул Руфино.
А рос Антонио таким болезненным ребенком, рассказал Руфино, что по совету повитухи показали его лекарю-еврею. Тот сразу сказал: зачем смотреть? И показывать тут нечего, не жилец! Ну совсем как у меня, думал Алёша, проникаясь все большей жалостью к рыжему попу. Мне в Зубовке пришлая баба пророчествовала — не жилец, дескать, а ему — лекарь. В Венеции евреи считались такими знающими врачами, что им даже ночью разрешалось выходить из гетто на Каннареджо. Врожденное сужение грудной клетки, сказал лекарь. Может, и будет жить, но только как птица — быстро-быстро дыша. Ошибся лекарь. Живет рыжий поп, преподает воспитанницам в «Пиете», сочинил двенадцать концертов. «Ты вот не можешь, — сказал Алёше Руфино, — а он сочинил. Целых двенадцать! И даже оперу сочинил. Всем доказал».
«Что доказал?»
«Да то, что живет».
«Так это главное разве?»
«Не знаю. Но в опере у него поют только кастраты».
Алёша не поверил: «Где можно столько набрать кастратов?»
«Венеция большая. Островов много. И монастырей у нас много».
Рыжий поп пил вино и прислушивался. Когда кашель отпускал его, снова и снова прижимал чашу к губам, вино казалось красным как кровь. Сам подсказал, что у него написано еще несколько опер. Названия пристойные. «Роланд, мнимый безумец» и «Моисей, бог фараонов».
«И на это нашлись кастраты?»
«Ну, еще девушки-воспитанницы».
Вино кончилось. Алёша поднял руку, требуя внимания трактирщика, но тот не успел ответить. С соседнего столика в рыжего попа полетела оловянная посуда. Некто, закинув край плаща на плечо, кинулся в сторону Алёши, что-то свое решив. Руфино ловко подставил ногу, был привычен к такому. Еще трое гуськом, пригнувшись, шли к столу, не ускоряя шаг, оттого страшные. С неожиданной ловкостью узкогрудый Антонио перевернул стол и ударил первого оловянной чашей по голове, а Руфино опрокинул другого, как бы оттолкнув его под ноги Зубову-младшему, отчего он, как в детстве, услышал в голове тайную сильную музыку. Она как волна шла сквозь его душу. Поднималась над дерущимися, трепетала дивно. Ни Руфино, ни Антонио, ни Алёша не помнили, как оказались на мосту. То ли их выкинули из корчмы, то ли сами вырвались. «Они как гуси на тебя шли, — сказал Алёша, восхищенно разглядывая рыжего попа. — Может, виды на твоих воспитанниц имеют?»