— Что-что? Как вы сказали?
— Фотографии, — повторил оратор. — Те самые, что мистер Дональд привез с Луны. Он был так любезен, что прислал их прямо нам. Считал, что они нам помогут прийти к правильному заключению. Они тоже, вне всякого сомнения, подлинные. Самые мощные наши приборы никогда не смогли бы сфотографировать поверхность Луны с такими подробностями. Итак, повторяю: эти фотографии вкупе с образцами не оставляют ни малейшего сомнения в том, что мистер Дональд действительно побывал на Луне.
Оратор смущенно откашлялся.
— Мы… э-э-э… Мы хотели бы дать вам совет, мистер Мерриан.
— Какой?
— Уплатите мистеру Дональду его миллион долларов.
Мистер Дональд приберег свой космический корабль напоследок. Мы с Джоном настояли на том, чтобы осмотреть его потихоньку, без репортеров. Дональд согласился: ведь теперь его миллион был почти у него в руках. К тому же он хотел отнести туда свой скафандр и весь набор вещественных доказательств. В кабине он повесил скафандр в шкаф рядом с запасным, убрал на место экспонаты и устроил нам подробнейшую экскурсию по кораблю.
— Единственный в своем роде, — гордо заявил он. — Я его строил целых двадцать лет. Другого такого нет на свете.
— Наверно, им очень трудно управлять, — заметил я.
— Ничуть, — возразил мистер Дональд. — Напротив, ничего не может быть легче. Вот смотрите: в него вмонтирован орбитный вычислитель. Я-то хотел лететь только на Луну. Так что мне оставалось при помощи вот этих кнопок задать машине год и день полета, а она сама вычислила, где в этот день и час находится Луна и по какой орбите надо лететь. Потом я включаю зажигание и корабль летит, — он многозначительно поднял палец вверх, — прямиком на Луну.
— Значит, это было не сложно, — сказал Джон.
— Проще простого. На этой малютке ничего не стоит добраться до любой планеты. Кто угодно с этим справится без малейшего труда.
— Что ж, — сказал я Джону. — Видно, придется выдать ему его миллион.
— Видно, так, — устало согласился Джон.
— Теперь нам, пожалуй, пора обратно в редакцию. Позвоните нам завтра, мистер Дональд, ваш чек будет готов.
— Надеюсь, теперь вы больше не сомневаетесь?
— Нет, конечно, — сказал я и слабо улыбнулся. — Как же иначе? Вы нас убедили.
Мистер Дональд просиял. Он вывел нас из кабины, и мы спустились по трапу. Взлетная площадка была пустынна, и под черным беззвездным небом мы зашагали к ожидавшему нас автомобилю.
— Как-то пусто тут у вас, — заметил Джон.
— Так и должно быть, — ответил мистер Дональд. — Ведь реактивная струя — штука опасная. Люди могут пострадать.
— Ну, понятно, — сказал я.
— Угу, — промычал Джон.
В молчании мы вернулись в город.
У самой редакции мистер Дональд вышел из машины.
— Надеюсь, вы приготовите мне чек к завтрашнему дню, сказал он. — Я собираюсь слетать туда еще разок. А с Луны, может, махну на Марс. Но для этого понадобятся всякие припасы, прорва всего. Часть моего миллиона как раз на это и пойдет.
— А как насчет горючего? — спросил Джон.
— У меня там полные баки. Вот только получу деньги, закуплю все, что надо, — и можно лететь.
Я вспомнил наш тощий банковский счет — двадцать одна тысяча четыреста пятьдесят шесть долларов и тридцать один цент — и подумал, много ли припасов накупит на них мистер Дональд. Джон поглядел на меня, и я понял, что и он думает о том же.
— Что ж, спокойной ночи, мистер Дональд, — сказал я.
— Доброй ночи, друзья. Завтра увидимся.
— Ну ясно! — крикнул Джон уже ему вдогонку.
Тут мы с Джоном поглядели прямо в глаза друг другу и оба расплылись до ушей.
— А вдруг мы с тобой дурака сваляли? — озабоченно спросил меня Джон два дня спустя.
— А миллион долларов у тебя есть?
— Это после всех-то расходов? Черта с два, скажи спасибо, если у нас осталась хоть тысяча.
— Значит, все правильно, — просто сказал я.
— Да, видно так.
— Бьют — беги.
— А вдруг он нас догонит?
— Никогда в жизни, — ответил я. — Как ни говори, он уже старик. И потом, мы ведь можем лететь куда угодно — у нас богатый выбор.
— И вполне можем основать новый журнал, — с надеждой сказал Джон. — Где-нибудь в другом месте.
— Ясно, и волноваться не о чем.
Мы откинулись на спинки кресел и с наслаждением потянулись.
Трюмы битком набиты, баки полны горючего, и космический корабль послушен и кроток, как дитя.
Мы откинулись в наших креслах и смотрели, как среди звезд плывет нам навстречу Луна.
ГОСТЬ НА ПРАЗДНИКЕ
(рассказ)
Что вы мне там толкуете о подонках! Уж такого подонка, как Одд Гендерсон, я в жизни не видел.
А ведь речь идет о двенадцатилетнем мальчишке, не о взрослом, у которого было вполне достаточно времени, чтобы у него успел выработаться скверный характер. Во всяком случае, в тысяча девятьсот тридцать втором году, когда мы, двое второклашек, вместе ходили в школу в захолустном городке сельской Алабамы, Одду было двенадцать.
Худющий мальчишка с грязно-рыжими волосами и узкими желтыми глазами, непомерно долговязый для своего возраста, он прямо-таки громоздился над своими одноклассниками, да иначе и быть не могло — ведь нам, остальным, было всего по семь-восемь лет. В первом классе Одд оставался дважды и теперь уже второй год сидел во втором. Прискорбное это обстоятельство объяснялось вовсе не его тупостью — Одд был парень смышленый, вернее говоря, хитрый. Просто он был типичный Гендерсон. Семейство это (десять душ, не считая папаши Гендерсона, а он был бутлегер и не вылезал из тюрьмы) ютилось в четырехкомнатном домишке рядом с негритянской церковью. Свора хамов и лоботрясов, и каждый только того и ждет, чтобы сделать тебе гадость; Одд был еще не самый худший из них, а это, братцы мои, что-нибудь да значит.
Многие ребята у нас в школе были из семей еще более бедных, чем Гендерсоны: Одд имел хоть пару ботинок, а ведь кое-кому из мальчиков, да и девочек тоже, приходилось разгуливать босиком в самые страшные холода — вот как сильно кризис ударил по Алабаме. Но ни у кого, просто ни у кого не было такого нищенского вида, как у Одда: пугало огородное, тощий, конопатый, в пропотевшем, изношенном до дыр комбинезоне — арестант из кандальной команды и то постыдился бы напялить на себя такой. Одд вызывал бы жалость, не будь он до того отвратный. Его боялись все ребята — не только мы, малыши, но и его однолетки, и даже те, что постарше.
Никто никогда не затевал с ним драки, лишь однажды на это отважилась Энн Финчберг по кличке Тюля, такая же забияка, как Одд. Тюля эта, низенькая, но крепко сбитая девчонка с мальчишескими ухватками, дралась как черт; в одно прескверное утро во время большой перемены она набросилась на Одда сзади, и трем учителям (каждый из них наверняка ничего не имел бы против, если б сражающиеся стороны растерзали друг друга на куски) пришлось изрядно потрудиться, пока удалось их разнять. Потери были примерно равные: Тюля лишилась зуба и половины волос, а на левом глазу у нее постепенно образовалось бельмо, и зрение так и не восстановилось; Одд вышел из боя со сломанным пальцем и такими глубокими царапинами, что шрамы от них останутся до гробовой доски. Много месяцев потом Одд пускался на всевозможные хитрости, чтобы втянуть Тюлю в новую драку и взять реванш, но Тюля считала — с нее хватит, и обходила его за милю. Я охотно последовал бы ее примеру, но не тут-то было: к несчастью, я стал предметом неусыпного внимания Одда.
Учитывая время и место действия, можно сказать, что существование мое было безбедным: я жил в старом, деревенского типа доме с высокими потолками на самой окраине города, где уже начинались леса и фермы. Дом принадлежал моим дальним родственникам — трем сестрам, старым девам, и их брату, старому холостяку; они предоставили мне кров, ибо в моей собственной семье возникли неурядицы. Начался спор о том, кто же будет меня опекать, и в конце концов в связи с некоторыми привходящими обстоятельствами я очутился у этого, довольно-таки странного, семейного очага в Алабаме. Не скажу, чтобы мне было там плохо; ведь именно на те годы приходятся немногие радостные дни моего в общем-то тяжелого детства, и ими я обязан младшей из трех сестер, которая стала первым моим другом, хотя ей было уже за шестьдесят. Она сама была ребенком (а многие считали — и того хуже, и за спиной говорили о ней так, будто она второй Лестер Таккер — бедолага этот, славный малый, бродил по улицам нашего городка в тумане сладких грез) и потому понимала детей вообще, а уж меня понимала полностью.
Чудно, наверно, когда лучшим другом мальчика становится старая дева за шестьдесят, но у нас обоих были не совсем обычные взгляды на жизнь и не совсем обычные биографии, оба мы были одиноки и неизбежно должны были стать друзьями, обособившись от остальных. За исключением тех часов, которые я проводил в школе, мы трое — я, мисс Соук (как все называли мою подружку) и наш старенький терьер Королек — были неразлучны. Мы выискивали в лесу целебные травы, ходили рыбачить на дальние ручьи (удочками нам служили высохшие стебли сахарного тростника), собирали разные диковинные папоротники и прочее, а потом высаживали все это в жестяных ведрах и старых ночных горшках вместе с вьющимися растениями. Но в основном жизнь наша была сосредоточена в кухне типично деревенской кухне, где почетное место занимала огромная черная печь; она топилась дровами и зачастую бывала одновременно и темной, и раскаленной, как солнце.
При встрече с чужими мисс Соук съеживалась, как мимоза, и жила затворницей — она никогда не выезжала за пределы нашего округа и ничем не походила на своего брата и сестер, очень земных, несколько мужеподобных дам, которым принадлежал галантерейный магазин и еще несколько торговых заведений в городе. Брат их, дядюшка Б., был владельцем хлопковых полей, разбросанных вокруг города; автомобиль водить он отказывался и вообще не желал иметь дело ни с какими механическими средствами передвижения, а потому весь день трясся в седле, мотаясь с одной фермы на другую. Человек он был добрый, но молчун только и буркнет, бывало, «да» или «нет», а так рта не раскрывал, разве только затем, чтобы поесть. Аппетит у него всегда был как у аляскинского серого медведя после зимней спячки, и задачей мисс Соук было кормить его досыта.
Основательно мы заправлялись только за завтраком; обедали (за исключением воскресных дней) и ужинали чем придется — частенько утренними остатками. А вот за завтраком, подававшимся ровно в половине шестого, мы прямо-таки объедались. У меня и по сей день начинает сосать под ложечкой и делается грустно на душе, стоит только вспомнить эти предрассветные пиршества: ветчина и жареные куры, свиные отбивные, жареная зубатка, жаркое из белки (в сезон, разумеется), яичница, кукурузная каша с вкусной подливкой, зеленый горошек, капуста в собственном соку, хлеб из маисовой муки — мы макали его в подливку, — лепешки, сладкий пирог, оладьи с черной патокой, сотовый мед, домашние варенья и мармелад, молоко, пахтанье, кофе с цикорием, ароматный и непременно обжигающий, словно адское пламя.
Стряпуха наша вместе со своими помощниками, Корольком и мною, каждое утро поднималась в четыре часа, чтобы растопить печку, накрыть на стол и все приготовить к завтраку. Подниматься в такую рань вовсе не так трудно, как может показаться на первый взгляд; мы к этому привыкли, да и спать ложились, едва сядет солнце и птицы устроятся на ночлег в ветвях деревьев. И потом, подружка моя была совсем не такая хрупкая, какой казалась с виду; хоть после перенесенной в детстве болезни плечи у нее и сгорбились, руки были сильные, ноги крепкие. Движения — легкие, точные, быстрые; старые теннисные туфли, из которых она не вылезала, так и поскрипывали на навощенном полу кухни; лицо приметное, с тонкими, хоть и резкими, чертами — и прекрасные молодые глаза говорили о стойкости, порожденной скорее светлою силой духа, чем чисто телесным здоровьем, зримым, но бренным.
Надо сказать, что порою — в зависимости от времени года и числа работников, нанятых на фермы дядюшки Б., - в наших предрассветных пиршествах участвовало до пятнадцати человек; работники раз в день получали горячую пищу, это входило в их оплату. Считалось, что ей помогает по хозяйству прислуга-негритянка, чьим делом было убирать дом, мыть посуду, стирать белье. Прислуга эта была нерадивая и ненадежная, но мисс Соук дружила с нею с детских лет, а потому даже слышать не хотела о том, чтобы ее сменить, и попросту делала всю работу по дому сама: колола дрова, кормила поросят и птицу (у нас было много кур и индюшек), скребла полы, сметала пыль, чинила всю нашу одежду; но когда я приходил из школы, она неизменно готова была составить мне компанию — сыграть в детские карты[6], убежать в лес за грибами, пошвыряться подушками; а потом мы сидели на кухне и в меркнущем свете дня готовили мои уроки.
Она любила разглядывать школьные учебники, особенно атлас.
— Ах, Дружок, — говаривала она (так она меня называла — Дружок). Подумать только, озеро Титикака. Есть же такое на белом в свете!
Собственно говоря, учились мы вместе. В детстве она очень болела и в школу почти не ходила. Ну и почерк был у нее — сплошные крючки и закорючки; слова она произносила на свой, совершенно особый манер. Я уже писал быстрее и читал более бегло, чем она, хоть она и умудрялась ежедневно «проходить» главу из Библии и никогда не пропускала «Сиротки Энни» или «Ребят-пострелят» (комиксов, печатавшихся в городской газете Мобила). Она прямо-таки неимоверно гордилась моими табелями («Надо же, Дружок! Пять отличных отметок. Даже по арифметике. Я и надеяться не смела, что мы получим такую оценку по арифметике»). Для нее было загадкой, почему я так ненавижу школу, почему иной раз по утрам плачу и умоляю дядюшку Б., которому принадлежал решающий голос в семье, чтобы он позволил мне остаться дома.
Ненавидел-то я, конечно, не школу; я ненавидел Одда Гендерсона. Как же изобретателен он был в своем мучительстве! Ну, скажем, подкарауливает меня под черным дубом, затеняющим край школьного двора; в руке у него — бумажный пакет, доверху набитый репьями, которые он собрал по дороге в школу. Улизнуть от него нечего и пытаться. Бросится на меня с быстротой гремучей змеи, прижмет к земле, а у самого глаза-щелочки так и горят, и давай втирать мне репьи в волосы. Обычно нас кольцом окружали другие ребята, они хихикали — верней, притворялись, будто им весело; на самом деле им не было смешно, но они трепетали перед Оддом и старались ему угодить. Потом, в школьной уборной, я выдирал репьи из сбившихся колтуном волос, на это уходила уйма времени, и я постоянно опаздывал на первый урок.
Мисс Армстронг, у которой мы учились во втором классе, сочувствовала мне она догадывалась, что происходит, — но в конце концов, раздраженная моими вечными опозданиями, как-то набросилась на меня перед всем классом:
— Изволили пожаловать, наконец. Скажите на милость. Этакая важная персона! Как ни в чем не бывало заявляется в класс через двадцать минут после звонка. Нет, через полчаса.
И тут я не выдержал — показал на Одда Гендерсона и крикнул:
— На него орите. Это все он, распросукин сын!
Ругаться я умел здорово, но сам ужаснулся, когда слова мои прозвучали в зловеще притихшем классе, а мисс Армстронг подошла ко мне, зажав в кулаке тяжелую линейку, и приказала:
— Ну-ка, вытяните руки, сэр. Ладонями вверх, сэр.
И на глазах у Одда Гендерсона, взиравшего на эту сцену с ядовитой улыбочкой, принялась бить меня окованной медью линейкой, била до тех пор, пока ладони мои не покрылись волдырями и классная комната не поплыла у меня перед глазами.
Перечень изощренных пыток, которым подвергал меня Одд, занял бы целую страницу, напечатанную петитом, но больше всего меня бесило и терзало беспрерывное, напряженное их ожидание. Как-то раз, когда он прижал меня к стене, я спросил его напрямик — что я ему сделал, почему он так меня ненавидит; он вдруг отпустил меня и сказал:
— Ты — тютя. Просто я делаю из тебя человека.
И он был прав, во многих смыслах я действительно был тютя, и когда он это сказал, я понял — мне его мнения не изменить, остается только одно: крепиться, признать, что я в самом деле тютя, и отстаивать за собой право быть таким, какой я есть.
Стоило мне очутиться в мирном тепле нашей кухни, где Королек грыз зарытую им впрок и заново выкопанную косточку, а подружка с трудом разжевывала корку от пирога, как бремя страха сваливалось с моих плеч. Но как часто во сне передо мною маячили узкие львиные глаза и тонкий пронзительный голос буравил мне уши, угрожая жестокой расправой.