Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва - Знаменский Анатолий Дмитриевич 11 стр.


На вид ему было лет тридцать шесть. Загорелое, со свинцовыми подпалинами на щеках лицо было серьезно и бесстрастно. Он совсем не походил на привычную и знакомую всем фигуру политика-интеллигента. Скорее всего, это был рабочий, совсем недавно узнавший истинную цену своего социального положения и всю ответственность этого звания — рабочий.

— Ну вот, я вылез, — заметил он. — Между прочим, прошу не употреблять матерных слов, ибо вы компрометируете государя императора…

«Не политик, — заключил Яков, — уважает царя…»

— Молча-а-ть! — с непонятной яростью завизжал старшой, и Яков окончательно запутался. Дело было нечисто определенно.

— Кроме того, предупреждаю: усугубление может стать известно начальнику вологодской жандармерии, с которым я давно в родственных отношениях…

Шаловливая искорка мелькнула в равнодушных и суровых глазах ссыльного, он резко вскинул голову:

— По-моему, вопрос исчерпан?

Старшой сжал кулаки.

— Нам приказано сдать вас в Яренское полицейское управление…

Он, конечно, не верил ни одному слову арестанта, но в жизни все могло быть. Случалось сопровождать не только родственников вологодского жандарма, но и столбовых дворян, которые по выходе из заключения не упускали случая отблагодарить за ревностную службу. Они могли упечь его не только в Яренск или на Сахалин, но и к черту на рога — все бывало с неосмотрительными тюремщиками!

— Я обязан выполнять приказ… — вежливо пояснил он, выпячивая грудь. В любом положении важно не уронить собственного достоинства.

— Значит, в Яренск? — усмехнулся ссыльный. — Ну а если вы сдадите меня в Усть-Сысольске, что от этого изменится?

— Не имею права, — отвечал страж.

— А имеешь ты право кормить нас всю дорогу селедкой и не давать воды, мосол казенный?! — вскипел человек и вдруг угрожающе вскочил на ноги. — Понимаешь, что друг у меня здесь тяжело заболел, лежит при смерти!.. Надо ходить за ним, а везете вы его в Усть-Сысольск! Не понимаешь, сапог?!

Он исчез в трюме, оттуда раздался слабый стон. Потом он снова появился на лестнице.

— Убьете человека — в Петербурге будет известно!

— Бунт? — отскочив от трюма, наершился старшой, но какой-то догадливый стражник тащил ведро воды. Ссыльный передал воду вниз, сел на прежнее место.

— Боитесь ответственности — доложите исправнику. А матерщины чтобы я не слышал, понятно?

— Так точно… — по инерции брякнул старшой и спохватился.

Кто-то засмеялся, но тут же смолк: потянули за рукав.

— Социалист, ядри его в корень! — восхищенно пробурчал армяк и успокоенно отодвинул от себя узел вспотевшей рукой, — Силен, значит.

— Знает дело, видать…

Пароход, сбавляя ход, подваливал к пристани.

Люди, сидевшие на корточках, поднялись. Снова завопили стражники, матросы кинули трап. Процессия двинулась на берег. За нею сходили пассажиры, взамен появлялись новые, — жизнь шла своим чередом.

Старшой поспешил в полицейское управление, снедаемый одним желанием — высадить политика именно здесь: в этом сказалась бы сила закона, позволявшего давать селедку без воды, а значит, и его собственная сила.

Все было во власти исправника. Но исправник, как и следовало ожидать, оказался смертельно пьян. Случившийся же в правлении становой объяснил, что недавно уголовники пронесли в тюрьму ведро водки, перепоили администрацию и сели играть с начальником тюрьмы в «стос». Воспользовавшись повальным пьянством властей, политические устроили демонстрацию с флагом и пели запрещенные песни. Яренская глушь знавала и не такие эксцессы, но последний скандал каким-то непостижимым образом дошел до губернии. Теперь ожидалось опасное расследование, исправник глушил сивуху хотя и не без привычки, но по важной причине — уезд переживал тяжелые дни.

— Политик ершится, — пояснил старшой, потягивая носом и явственно ощущая душок спиртного.

— Чего ему? — строго спросил становой.

— Хочет до Усть-Сысольска ехать, а предписание — вам сдать…

— А ну его к дьяволу! — заревел пристав. — От этой заразы и так житья нету! У нас их тут полгорода, и все с зубами. Вези дальше, черт с ним! В Усть-Сысольске Полупанов ему рога обломает!

Старшой забежал в трактир, хватил от тоски стаканчик водки и, обругав без видимой причины хозяина за стойкой, затрусил к пристани, придерживая на боку шашку.

Пароход снова тронулся, а Яков все сидел в задумчивости, не спеша переваривал в сознании подробности этой истории.

Оказывается, законы были писаны не для всех. Оставалось неясным: плохи ль были люди, которые не подчинялись законам, или сами уложения не стоили беличьего хвоста?

Своим умом Яков никогда бы не решил такого вопроса. Да он и не пытался судить об опасных делах большого и неизвестного ему мира, а лишь удивлялся выдержке и напористости чудного человека с четырьмя фамилиями.

Яков видел, как старшой, покачиваясь, прошел в свою каюту. Стражник был хмур и не глядел на людей. После этого о ссыльном как будто сразу забыли, а трюм остался открытым: для проветривания. Новиков-Кольцов сидел на пороге и хмуро посматривал по сторонам. Глаза его были налиты тяжелой озабоченностью, и он время от времени спускался вниз, к больному.

Один раз Якову показалось, что арестант поглядел ему прямо в глаза, и от этого взгляда стало тревожно на душе. Человек как-то сразу, не спросившись, взял и влез в его душу и затронул там, во тьме и неразберихе, что-то такое, о чем никогда не подозревал сам Яков…

Впрочем, и он вскоре позабыл о случившемся. Ссыльный исчез в трюме, а на закате солнца к Якову подошел большой, толстый, по виду богатый человек в шляпе и негромко спросил о чернобурке. Яков молча достал шкурку, встряхнул в руках. Серебряный ворс запламенел в закатных лучах, а господин, не ладясь, спросил: «Сколько?»— И достал пухлый бумажник.

— Четвертной, — ответил Яков и вдруг испугался.

Он просил немало, но ему жаль было расставаться с чернобуркой. Ведь господин с пузатым кошельком не знал, какую муку и какую радость испытала охотничья душа, выслеживая хитрую матерую лисицу. Он не слышал тревожного дыхания леса, треска сухой ветки под осторожной ногой следопыта, раскатистого выстрела — наверняка в цель… Он не знал этого. Богатый человек просто подходил к охотнику, доставал, наверное, не дорогие для него деньги и забирал добычу себе. Она сразу становилась его собственностью, а Яков не смог бы теперь доказать никому в деревне, что он добыл редкого зверя.

«Неправильно этак», — хотел сказать он, но тут же вспомнил Агашу в старом сарафане, свое решение купить ей крашенины на новый дубас и дорогие серьги перед свадьбой и ничего не сказал.

— Четвертной, — лишь повторил он.

Фон Трейлинг передал ему зеленоватую бумажку и, не спеша завернув дорогую шкурку в газету, ушел в каюту.

Яков вздохнул, потом заставил себя забыть о чернобурке, чтобы не бередить души и не спугнуть удачу, пришедшую к нему в этом году из глубин пармы.

Когда на землю спустились прозрачные ночные сумерки, видел: на верхней палубе стояли рядом молодая грустная барышня и плечистый молодой человек с белым лицом, всклокоченной головой. Она тревожно посматривала вперед, нервно комкала в руках платочек, а он настойчиво искал рукой на железном поручне ее пальцы и пел тихим, бархатным голосом неизвестную Якову песню.

Казалось, молодой человек упрашивает о чем-то свою спутницу, но так умело и красиво, что не стесняется даже чужих людей. А третий класс лишь изредка посматривает вверх и одобрительно прищелкивает языком.

И откуда такие слова — за душу ноготком…

О-о-отвори потихоньку калитку

И войди в тихий сад, словно тень.

Не забудь потемнее накидку,

Кружева на головку надень…

Белая ночь плыла над Вычегдой в неведомое, распластав под луной крылья серебристых облаков. И Якову опять стало обидно за чернобурку, за лося, за погибшую собаку, за все, что было и есть… Нет, он никому не завидовал, но ему просто чуть-чуть стало жаль себя, своих рук и меткого глаза, неутомимых, натруженных ног. Ему было жаль, что он до двадцати лет не мог, не имел времени жениться…

Перед рассветом надо было сходить на берег. Пароход делал остановку недалеко от его деревни.

7. Третьей гильдии

уезд

Как обычно бывает, знакомство Григория с Ириной состоялось в первые же дни.

Никит-Паш, разумный хозяин, не мог не держать на пароходе хотя бы крошечного буфета, где пассажир первого или второго класса имел бы возможность оставить полтинник, а то и червонец. Грише понадобилось не много усилий, чтобы «по чистой случайности» оказаться с нею за одним столиком в тесном уголке буфета. Вскоре Григорий убедился, что он мог бы и раньше заговорить с Ирочкой и не получил бы отпора. Она сама искала общества, чтобы в какой-то мере разрядить душевное напряжение, вызванное вероломством Парадысского, последними сведениями о делах отца, которые заставили ее бросить учение и спешить в родной дом.

Открыть душу кому-нибудь, выговориться, выплакаться было единственным желанием Ирины, в одиночестве коротавшей часы. После двух-трех первых слов Григорий распечатал бутылку недорогого вина и прямо спросил ее, наливая в непротертую стопку:

— Пьете?

— Пью, — ответила она, чем несказанно обрадовала бывшего трагика. Григорий поругивал себя за два потерянных вечера.

Она поведала ему о неблагодарности польского дворянина. Григорий искренне удивился-поступку Парадысского и обругал его самыми последними словами, разумеется допустимыми в обществе дамы. Девушка определенно нравилась Григорию.

Ирина выразила удивление: каким образом Парадысскому доверялось важное дело и земские средства, если он не мог проявить элементарной порядочности? Тут Гриша проявил неожиданную искушенность в вопросах земской и иной общественной деятельности и доказал методом «от противного», что прохвосты всегда преуспевали в общественных начинаниях и будут преуспевать, если, разумеется, найдут это для себя выгодным.

— Есть даже поговорка: не трудиться, а пастись на общественной ниве, — заметил он, не претендуя на авторство: эту истину он слышал где-то раньше, но не придал ей большого значения, ибо тогда она нуждалась в подтверждении.

К Усть-Сысольску подъезжали как добрые знакомые, и Ирочка уже знала, что Гриша служит в нефтяной компании великой княгини Марии Павловны, а в недавнем прошлом играл на сцене и по этой причине не приобрел еще семейного очага. Все сказанное им не могло не заинтересовать, но Ирочку покамест занимали собственные мысли, незажившие обиды, и Григорий должен был запастись терпением, если искал дружбы с нею.

Усть-Сысольск встретил их нудным обложным дождем. Обычно высокое, северное небо теперь разбухло, отяжелело и нависло над самым берегом, по которому в беспорядке лепились черные, словно обугленные строения. Рядом с двухэтажными купеческими домами и длинными обветшалыми лабазами мокли под дождем бревенчатые избушки крестьянского посада с непривычно плоскими, односкатными кровлями из тесаных пластин, обросших мхом. Окрашенные белой краской оконницы выделялись на черных срубах, как воспаленные, трахомные глаза. Столица огромного лесного края поначалу производила неприятное впечатление, и Григорий с сожалением вспомнил о покинутом Устюге. Трудно было представить, что именно здесь зарождалось большое денежное дело, которое привлекало сюда множество пассажиров, в том числе столь важного комиссионера, как его патрон.

Встречающих на берегу оказалось мало. Хилый, вымокший под дождем старичок пытался броситься на ссыльных с палкой, упрекая в крамоле.

— Ты против государя императора, ирод! — завопил он, замахиваясь костылем на сгорбленного, хилого парнишку.

Оказалось, что он попал на уголовника. Тот неожиданно распрямился и, выкатив разбойничьи глаза, рявкнул прямо в стариковскую бороду:

— Брысь! Проглочу! Волосатик вшивый!.

Конвоир поспешил на выручку незадачливому патриоту Российской империи.

Старшой, не обращая внимания на инцидент, протрусил на берег. Скоро явился сам Полупанов, местный становой, гроза поселенцев и смазливых баб. Он нахмурился, выслушивая хмурый шепоток конвоира, потом подтянулся, придал физиономии торжественно-строгое и набожное выражение, тяжело поднялся по трапу.

— Кажи!

В трюме лежал покойник.

Замученный чахоткой и этапными порядками, желтый как воск юноша, вытянувшись, покоился у самого выхода на палубу, как будто и в смерти своей думал лишь об одном: как бы выйти из этого душного погреба на волю, туда, где светит ясное и одинаково щедрое для всех солнышко, шумит вольный, никому не подвластный ветер… Над ним на коленях стоял Новиков.

— Очистить трюм! — рявкнул Полупанов.

Новиков устало и отрешенно взглянул на пристава:

— Орать над покойником — грех. Притом — вам он уже не подчинен. Я прошу похоронить его в моем присутствии: это мой сводный брат!

— Я моСу и тебя похоронить с ним заодно, коли хочешь… Очистить трюм! — хладнокровно рыкнул становой и высунул голову наружу: — Носилки, ж-живо! Шевелись у меня!..

Как всегда в подобных случаях, было много крика и бестолковщины, толпа не понимала и не хотела понимать, чего от нее хотят. Становой Полупанов со своей стороны хотел показать, что в Усть-Сысольске не терпят вольнодумства и беспорядка. Здесь — образцовая ссылка'.

— Прощай, друг, — сказал Новиков и, натянув на голову фуражку, шагнул к выходу.

На берегу, около огромной, расхлестанной сапогами прохожих и колесами телег лужи, поджидали ссыльные. Конвой уже в третий раз пересчитывал их перед сдачей Полупанову.

— По четыре, два шага вперед — арш!

— …Второй!.. Третий!..

Уголовники мяли строй, гоготали, смущая стражу.

Недалеко, близ деревянного тротуара, уныло опустив спутанную гриву, мокла низкорослая лошадка, запряженная в тарантас. Извозчик, прикрыв от дождя голову вывернутым крапивным мешком, нетерпеливо поглядывал на пароход. Наконец к пролетке подошли женщина в дорожной накидке, толстый господин в мягкой шляпе и два поджарых нездешних парня в новых брезентовых плащах. Все расселись. Новиков проводил отъезжавшую пролетку угрюмым взглядом и стал в строй.

Торцовая мостовая шла круто в гору. Впереди мокро блеснули кресты Троицкого собора, а далеко справа — белые стены каменного сухановского особняка. Внизу, за купой голых тополей, скрывалась базарная площадь с торговыми рядами. Все это, с детства знакомое и родное, сладко и грустно волновало Ирину. Ее внимание потревожила облинялая доска с кособокими буквами на углу ближнего дома.

Все, что случилось в ее жизни, в жизни отца, странным образом вместилось в несколько неразборчивых, испорченных потеками краски строчек:

На Трехсвятительской

улице

здаютца

меблированныя комнаты!

в собственном доме

купца К. К. Сямтомова

(бывш. Прокушева)

Ирочка заплакала горько, навзрыд…

Она не успела. Все самое страшное и непоправимое, что могло произойти с отцом, уже произошло. Надпись красноречиво свидетельствовала об этом.

Знакомый, такой теплый и родной дом, обшитый голубым тесом, что стоял на крутом спуске улицы, соединявшей Стефановский собор с пристанью, смотрел теперь двумя рядами белоглазых окон пришибленно, настороженно. Деревянный мостик у калитки был зашит новыми, еще не потемневшими еловыми досками, и эта заплата резала глаза. Двери дома новый хозяин выкрасил в ядовито-зеленый цвет, к ним было страшно прикоснуться.

Вымокший худосочный старичок с палкой под самой мордой у лошади прошмыгнул к дому. У двери он остановился, придирчиво оглядел прибывших и вдруг радостно взвизгнул, заторопился:

— Батюшки! Никак сама курсисточка явилась? Отец-то слезы льет, поджидаючи!

Назад Дальше