Он поспешил вслед за нею, но девица исчезла в капитанской каюте, и он явственно расслышал там, за дверью, ее гневный крик.
Пароход дал неожиданный свисток. Чалки оказались мгновенно убранными, берег, покачнувшись, отделился от парохода и стал отплывать в сторону.
— Стой, стой! — кричали армяки, побросав вязанки и размахивая руками. — Стой, грабители! Деньги, деньги по уговору не плачены-ы! Сто-о-й!..
Пароход неумолимо отдалялся от берега. Капитан в каюте потирал красную, пылавшую от пощечины скулу, а девица в дорожном платье все так же стояла у борта и время от времени прикладывала к мокрым глазам свежий белый платочек…
Григорий так и не понял связи между девушкой, дровами и пароходом, но вычегодский берег уже потерял для него прежнюю экзотичность, все окружающее придвинулось ближе, и стало ясно, что он находится дома, в России. По широкой Вычегде все так же уныло проплывали плоты, синели жидкие речные дымки, со слезами и ругамыо текла в неведомое угрюмая, как северный лес, мужичья жизнь. Третий класс многозначительно скреб клешнятыми пальцами в затылке.
— Ом-манул мужиков капитан… Кабы настоящего судью, он бы припек по всей строгости за такое-подобное… А у нас что-о-о, раз-зор… Кто кого сгреб, тот и пан. Беда!
— Да ведь чужие дрова-те?
— А мало бы что! Взял — плати, а на том свете разберут.
— Ишь ты! А моченой березы не хошь, захребетник?
— Мироед, сволочь! — несогласно шепчет кто-то третий из-за сундука.
Григорий окинул взглядом нижнюю палубу, усмехнулся тому ленивому и бесцельному переругиванию мужиков, которое не прекращалось вот уже вторые сутки, и, повинуясь некоему безымянному магниту, вновь нашел глазами ее.
Вечерело. За далекую гряду диких лесов село солнце, и багровый небосвод опрокинулся через темную резьбу вершин в спокойную глубь Вычегды. Река пылала отражением гигантского небесного костра, а на берегу, у подножия темнеющего леса, уже копился сыроватый ночной холодок.
Стройный девичий силуэт четко рисовался на фоне зари.
Даже ночь не могла Григорию помочь, потому что не было ни одного добропорядочного предлога, чтобы подойти к ней.
Настоящая тьма так и не наступила, но становилось прохладно. Девушка исчезла, а он все стоял у перил, томимый ожиданием. Казалось, что в такую ночь она неминуемо выйдет к нему вся в белом и в смятении протянет навстречу пылающие руки. Но минуты текли, приближалась полночь, таяли надежды. Григорий глубоко вздохнул, швырнул в воду недокуренную папиросу и двинулся в каюту.
Сорокин спал. У его полки на полу подсыхали лужицы воды. Григорий усмехнулся этой предосторожности товарища и, присев на постель, долго смотрел в сумрачное и напряженное лицо спящего. Губы Сорокина были плотно сжаты, меж бровей залегла привычная скорбная морщина, под глазами темнели круги усталости.
«Упаси бог дожить до неверия в самого себя! — с опаской подумал Запорожцев, вдруг ощутив всю тяжесть, обрушившуюся на его спутника с крушением театра. — Вот едет человек куда-то вслед людям, а сам даже во сне не может отделаться от сомнений, от назойливого вопроса: зачем? куда?
А вдруг и на этот раз не будет удачи? Что тогда?
Однако лучше не думать, не терзаться сомнениями. Живут же миллионы людей без руля и ветрил, с обреченностью травы или мухи, — погибают, но не сдаются. Жалованье уже идет, а там посмотрим!..»
На следующий день пароход снова причалил к берегу для погрузки дров. На этот раз дело обошлось без скандала. Здесь хранились штабеля козловского швырка, заготовленного осенью с корня, по тридцать копеек за сажень. Плата, назначенная Никит-Пашем, была невысока, зато мужикам не надо было уходить от дома: прямо под рукой можно было зашибить копейку.
На желтом песчаном обрыве, недалеко от крайнего штабеля, остановилась подвода. С телеги, груженной большим дегтярным бочонком, соскочил проворный мужик с жиденькой бородой, прокричал что-то. Из машинного трюма тотчас выскочили двое и покатили бочонок на палубу Мужик шел за ними.
Сорокин, вышедший к этому времени на палубу, заинтересовался.
— Откуда деготь возишь? — спросил он мужика.
— То не деготь. Нефта, — охотно пояснил мужик.
— Нефть? И много ее у тебя?
— Хватит, — хитровато ответил тот.
— А все же? — Сорокин вдруг почувствовал, что от этого случая зависит очень многое в его будущей деятельности. Вот оно! Мужики бочками возят то самое, ради чего промышленники тысячи рублей в землю загоняют!
Мужик, как видно, тоже почуял делового человека. Спрятал усмешку.
— Этак через две недельки могу обоз доставить, — уже с готовностью предложил он.
— Да откуда берешь?
— Эвон чего захотел, барин! Прытка-ай! — Он опять заулыбался.
Фон Трейлинг терпеливо выслушал информацию Григория, потом усмехнулся и сел на маленький пухлый диванчик.
— Пустяки, — с поразительным бесстрастием заключил он.
— Да ведь он, наверное, сам ее добывает! — горячо воскликнул Федор, не понимая, как это хозяина не заинтересовало такое важное обстоятельство. — Ведь можно сразу же заявить этот источник!
Трейлинг с прежним безразличием закурил папиросу, потонул в облаке душистого дыма и словно издалека проговорил:
— Допускаю, что он пользуется естественными выходами. Из-за них, собственно, и загорелся весь сыр-бор на Ухте. Но нам это не нужно…
«А что же в таком случае нужно?» — растерялся Федор. Все с самого начала становилось непонятным.
— Мы с вами будем добывать на Ухте деньги. Отнюдь не эту грязь. Грязь пусть возят мужики… в бочонках.
Патрон закрылся газетой. Сорокин извинился и вышел из каюты.
Около машинного отделения, ссутулившись, стоял тот же мужик и пересчитывал в ладони серебряную мелочь. На пароходе, видимо, и смазка была своя, самая дешевая…
Между тем у пароходной трубы уже выросла гора дров. Хмурый матрос собрался выбирать чалки, когда из леса на береговой обрыв неожиданно вышел необычно одетый и тяжело нагруженный человек. Он устало махнул рукой и из последних сил заспешил к трапу.
— Стой, погоди-ка! — глухо крикнул он штурвальному, торопливо ступая грязными и разбитыми в дороге тобоками по скрипящему трапу. — Бери до деревни, деньги есть!
Штурвальный хохотнул, добродушно махнул рукой:
— Садись, чего там… Это ты, Яшка? Обомшел в лесу — не узнать!
Пароход отчалил, и на палубу высыпали все, от мала до велика, смотреть живого обитателя леса. С верхней палубы свесили головы приказчики, пышнотелая купчиха с холеным подбородком и дорогими серьгами удерживала за руку пятилетнего лупоглазого мальчугана в матросском костюмчике, остерегала птичьей скороговоркой:
— Упадешь, упадешь, милый… Ну, чего ты! Эка невидаль — зырянин с охоты ворочается… Упадешь, говорю!
Тучный поп с лошадиной гривой и блестящим крестом на цепи, не вставая с плетеного стульчика, навалился на перила всей тушей.
— Ох дик, ох дик, прости господи… Стократно свят Стефан Пермский, оборотив этакое первобытство в лоно праведной веры. — И, устремив глаза на купчиху, добавил: — Зело богатую добычу приносят этакие оборотни. Заметьте!
Купчиха скосила лучистые глаза навстречу батюшке:
— Говорят, страшно богатые все зыряне. Муж говорил… Не упади, милый! — опять одернула она мальца.
Охотник оторопело стоял посреди палубы, опираясь на свое длинное курковое ружье, как на посох, и не без самодовольства рассматривал пассажиров нижней палубы.
Вид у охотника был и в самом деле богатый. Через плечо перекинуты две волчьи шкуры, у бедра на гайтане болталась связка беличьих шкурок, прикрывая охотничьи снаряды — мерку и матку, а заплечный мешок старого, вытертого лаза туго набит ценной пушниной: о том свидетельствовала высунувшаяся наружу лапка черно-бурой лисицы.
Он добродушно посматривал вокруг и, казалось, мог позволить потрогать себя руками: «Ну что ж, коли сроду не видели охотника, я и сам первый раз вижу вас, этаких…»
Впрочем, стоял он недолго. Он очень устал. Выбрав подходящее место среди сундуков и узлов, охотник сбросил под ноги ничего не стоившие, линючие по весне, шкуры волков и уселся на них, кинув на колени ружье. Получив место, он сразу потерял всякий интерес к любопытной публике, облокотился обеими руками на колени и утомленно прижмурил веки. Однако задремать ему не пришлось.
— Чолэм![3] — прозвучало над головой, и он, шевельнув плечом, недовольно открыл глаза.
Нам ним стоял Амос Чудов, старый знакомый, козловский доверенный по пушным и хлебным делам.
— Чолэм… Здорово, Яков Егорыч… Где пропадал? Давно не видели тебя. Али лесовать ходил да припозднился?
У Амоса узенькие, умные глаза-щелки, редкая, белесая, почти незаметная бородка на морщинистом, скопцеватом лице, а сам он точно подсушенный кедровый кряж — силен и осанист. Он вдвое старше Якова, а разговор заводит как с равным: Яшка Опарин — сполошный парень, безотцовщина. Не к чему перед ним гордость выказывать, недостоин. Обижать тоже опасно: в ярости лошадиную подкову руками согнет. Да и удачей его не обносит Николай-чудотворец. Кроме всего прочего, сестра у него Агаша шестнадцати лет… Вдовцу Чудову и до этого дело есть. Дьявол его знает, как еще все обернется. Стало быть, можно и с почтением разговаривать с Яшкой, не глядя, что должок порядочный за ним с прошлого лета.
— Лесовал, значитца? Все под один замах — с покрова и до вознесения?
— На Векшу ходил, — невесело отвечал Яков. — Подбился совсем, обутки развалились, мука кончился, — не совсем чисто говорил он по-русски. — По дороге кач жрал, пихту глодал. Теперь — дома, не беда…
— Ладно ли дело-то? — поинтересовался Амос, ткнув коротким рыжеволосым пальцем в тугой лаз.
— Плохо. Собака в лесу околела.
Чудову показалось, что парень всхлипнул. Да, это большая беда, коли охотник лишился собаки. Как одному-то?
Амос для приличия помолчал, потом все же не осилил искушения перед тугим заплечьем бродячего охотника:
— Беда, беда… Однако купишь новую, не пропадать же. Лесованье-то вышло удачным?
— Малость попало. Соболя не видал, а кунички, норки есть, — охотно заговорил парень. Пробыв целую зиму в лесу, он, как видно, соскучился все же по людям. — Черная лисица водила, неделю шел… Волки лося огарновали, взял обоих.
— А как же лось?
— Далеко больно встретился, все одно бросить пришлось бы. Притом иной раз и зверя не грех оставить…
Чудов чему-то усмехнулся, посмотрел воровато вокруг. Их беседа, вероятно, чрезмерно интересовала окружающих. Он заговорил на своем, коми-языке:
— Удачлив ты, Яков Егорыч… В отца по удаче пошел, говорю, царство ему… Ты-то, может, и не помнишь по младости тех лет, а я уже в те поры хлебцем его ссужал, дак оценил по первому сорту…
Яков недовольно поморщился. Коли оценили отца по достоинству, так почему же он бросил охоту и на проклятую рубку стал ездить? Но сдержался, не напомнил об этом.
— Ну, нет… Нам супротив отцов — куда-те! — сказал он. — Мой дед пятнадцати лет от роду, говорят, медведя на рогатину брал. А что — я? Белку промышляю, норок ловлю. Смех!
— Не в том дело, — набычился Амос. — Одно дело — «хозяина» брать, другое, скажем, серебристую выследить. Тут немалое умение надо иметь. Покажи.
Яков недовольно тряхнул плечами, кивнул назад:
— Развяжи лаз, сам возьми. Устал я…
Амос с готовностью распустил горловину мешка на спине Якова, схватил узловатыми пальцами черненькую, навек присмиревшую мордочку лисицы.
Люди сгрудились вокруг тесным кольцом, кто-то восхищенно и завистливо охнул: не каждому доводилось видеть то, что лишь благородным барыням положено на плечах носить. А Чудов опытным глазом уже прикинул первостатейную длину шкурки, пропустил в кулак черненое серебро, придирчиво дунул в ворс, потом встряхнул в вытянутой руке, полюбовался:
— Сколько?
— Не продам, — устало сказал Яков, отнимая чернобурку. — Не все Никит-Пашу. Самому деньги нужны. Сестру приодеть пора — невеста. Сам должен понять.
— Ну-ну… — добродушно согласился Чудов и отодвинулся от парня.
— Куда путь держишь? — в свою очередь спросил Яков.
Тот с притворством вздохнул, почесал за ухом, прибеднился свыше меры:
— Все туда же. Ни дня, ни часу покоя… Хлебец в Помоздин гоню — людишек подкормить перед севом, землицу обсеменить. Долги собрать, у кого есть чем платить…
«Хнычет, бес, а сам скоро хозяином парохода будет… А насчет долгов-то уж не про меня ли он загнул?»— подумал Яков, отвернувшись в сторону.
Толпа рассеивалась. Чудов глянул на берег, всполошился, побежал в каюту:
— К Яренску подходим!
Верстах в пяти показались колокольни уездного города. Палуба зашевелилась. От трюма к перилам пробежал стражник, покрикивая строгим голосом на встревоженных обитателей палубы. Казалось, он не знал ни одного слова, кроме привычного:
— А ну, сдай назад!
— Потеснись! Берегись, борода! Очисть прохо-од!..
Проход понадобился для высадки ссыльных. Их по одному выталкивали из трюма и сажали на корточки посреди палубы, чтобы предупредить возможный побег «на рывок», в коем уголовники были большими мастерами.
Яков с грустным любопытством рассматривал обросшие, угрюмые лица арестантов. Он испытывал двойственное чувство, глядя на этих однообразных, приниженных и непонятных людей. Было жаль их, потерявших свободу, лишившихся семьи и родины, но он знал, что наказание дается по закону — за убийство, за воровство, и побаивался, хотя и не думал, чтобы кто-нибудь из них смог его обидеть.
Водились среди этих людей, говорят, и политики, но слово это было непонятно и потому отталкивало Якова. Оно непроизвольно вызывало воспоминания о каком-то духовитом лекарстве, что давал ему в детстве бородатый ссыльный доктор от кашля. Лекарство пахло мятной травой, которая могла расти лишь где-то далеко за пределами пармы, там, где был простор, где было много тепла и солнца. Но доктор умер от чахотки, так и не сообразив для себя спасительного лекарства. Во всем этом был обман, и Яков перестал верить в чудодейственность капель и порошков, которые выдумывали люди себе на утешение. Наверняка действовали лишь простые местные средства: подорожник, цвет донника, плаун да багульник — пьяная трава. Приложишь ли к потертой ноге, напаришь ли в бане простуженную спину с травами — сразу видишь толк.
Кое-кто говорил, что политиков ссылают за то, что они собираются перевернуть жизнь и сменить правление. Якову казалось, что жизнь не нуждалась в перевертывании, так как леса и неба хватало всем, а зверь шел только на терпеливого и выносливого охотника, вне всякой связи с высоким правлением. Вот если бы малость укоротить руки Никит-Пашу да Чудову, отменить старые долги да, может, еще накинуть цены на белок и куниц, то и было б в самый раз… С этим Яков мог согласиться сразу, но тут «политики» ни при чем.
Он смотрел на людей, скорчившихся на палубе в необычной, унизительной позе, и не понимал, почему так озлобленно кричат стражники, когда ссыльные послушно исполняют всякое их требование.
— Новиков! — взвизгнул старшой, заглядывая в черный зев трюма.
— Он же, и он же, и он же! — с радостным восхищением подхватил щуплый стражник.
— Он же Кольцов, он же Кожушко, он же… э-э, черт, Ил-лари-ён! — с чисто полицейской точностью подтвердил старшой и выжидающе смолк.
— Сказано — не пойду! Везите дальше… — донеслось из трюма.
Яков с изумлением потянулся всем телом к черной дыре. Сцена привлекла и других зрителей.
Третий класс, почтительно ломавший шапки перед властью, обтянутой в негнущееся шинельное сукно, раскрыл в изумлении рот: какой-то смельчак лез на рожон! Интересно досмотреть: что из этого получится?
— Скорей всего, кончится мордобоем, — скептически заметил армяк, придвигая поближе заветный узел, прижимая его к себе, — Набьют, говорю, рыло, дак…
— Ироды, — заметил второй и спрятался за чужую спи-ну.
— А бывает, что и не по зубам скажется… ежели нахрапист человек.
— Водочки бы им, вот была б комедь, дак…
Старшой наклонил голову в черную дыру:
— А я говорю — вылазь, так твою!..
В трюме возникло движение, затем на пороге выросла суховатая, но крепкая фигура. Человек спокойно посмотрел на стражника, прищурился — после темноты свет резал глаза — и так же спокойно уселся на палубе, свесив ноги в яму.