Дмитрий Донской. Искупление - Лебедев Василий Алексеевич 9 стр.


За одиннадцать лет боярских сидений он вошёл во вкус княжего правления, раскусил бояр, видел с полвзора, что написано у каждого на лице, что отпечатано в душе за поклоном, за улыбкой, и пусть он ещё ошибался, но всё верней и ближе был к тому престольному часу своему, когда ошибок быть не должно. Он знал, что скрывают в лице, что прячут за бородами — скуку, злобу, неудовольствие, страх, надежду или коварную неправду, корысти своей ради. И чего только не было на сиденьях боярских и тут, в ответной, и на больших — в гридной палате, пока не обрёл он к двадцати годам свой голос, пока не укрепил руку на первопрестольном княжестве Московском! Теперь голос его слушали не в бывалом притворстве, когда можно было для чину покивать бородами, мол, молодо-зелено, а сделать своё, теперь большинство бояр даже заглазно считало юного князя ровней по уму им, старикам. Побаивались скрестить с ним мысли свои, взгляды и слова. Брал Дмитрий боярское сиденье не властью, не красивым голосом, клиросноисправным, широким, исполненным и юношеских переливов, и мужской твёрдости одновременно, а тем как раз, чего многие боялись, — неожиданной простотой и разумом, которые черпались князем из неведомого им кладезя и которыми одарила его природа.

Дмитрии смотрел, как состарился митрополит Алексей, смотрел и будто впервые видел его таким. Он подумал, каково будет Руси без него, и испугался: много значил этот старец для Москвы, для других княжеств, чаще всего лишь им и объединяемых, и всё для него, для великого князя. Как мог он в те годы недолюбливать его? Ведь не своего сана ради — Орда и без того чтила и заигрывала с духовенством! — сел этот старик на коня и поехал с двумя отроками в Сарай Берке в страшный год смерти князя Ивана. Он поехал, но не обогнал толпу князей, кинувшихся за ярлыком, как те собаки, которых дразнили мальчики-холопы. Они приехали к хану загодя, наушничали, одаривали его серебром и золотом, льстили, молили, клялись в вечном холопстве, готовые бросить всю Русь к его ногам, как было при Батые, обиравшем эту землю до нитки, — на всё готовы были князья, в том числе и его разлюбезный тесть, князь Нижегородский Дмитрий Константинович... Все они, волкам подобно, взалкали власти, дабы сесть на священном Володимерском престоле, в городе ангельской тихости и красоты, где так светлы Боголюбские соборы... Сколько сил, терпенья, выдержки, мудрости, сколько даров из кладовых церковных потратил митрополит Алексей, чтобы отринуть ярлык от нечистых княжеских рук — тверских, рязанских, нижегородских — во имя того, чтобы он, Дмитрий, вокняжился по законной заповеди — по отчине и дедине.

— Не желаешь ли прохладиться, святитель? — ласково спросил Дмитрий митрополита и сделал знак.

Двое бояр — Шуба и Олешинский — кинулись к кувшину на подоконнице и налили небражного мёду со льдом. Митрополит испил, окстясь. В ту же кружку Дмитрий велел налить себе, а потом потянулись к медовой прохладе и остальные. Грузному Боброку было тяжелей многих переносить жару, но он переждал всех я только потом выпил немного, что осталось, и снова сел, начал растирать колени ладонями. В ответной не только он страдал от жары, страдали все, но не менее мучительной была неизвестность — что в грамоте из Орды? У каждого были дела по дворам, но как тут уйдёшь? С другой стороны, сидеть и ждать, когда оклемается Сарыхожа и обретёт дар речи, не было смысла: ещё неизвестно, скажет ли он, что в грамоте.

Серпуховской выкликал Свиблова, спросил:

— Что, рассмехнулся?

— Ожил! И рукама и ногама водит!

— Фыркат ли от воды?

— Фыркат, Володимер Ондреич, и главу трижды воздымал!

Это известие немного расшевелило палату, однако митрополит вздохнул и промолвил, крестясь:

— Не ждёт моё сердце добра от треокаянного. Слова эти показались Дмитрию верными.

Он задумался, потом тряхнул головой и обратился ко всем:

— Видать по всему, бояре, что ныне ногайские торги ране прежнего разгорятся, потому бескормица, и ногайцы коней сбыть до падежа норовят.

— Хитры! Ой, хитры! — встрял в речь князь Кочевин-Олешинский, чем привлёк внимание палаты, а главное — Дмитрия.

— Но и мы не простаки, — заметил тот. — Надобно извернуться каждому боярину, каждому воеводе да хорошо бы и податному люду, кто в силах, дабы скупить подешевле и побольше тех коней.

— А како прокормить оных? — спросил митрополит.

— Думал и об этом, владыко... Ныне во степях ордынских падеж коней, волов, баранов превелик будет. Хоть и дожди пройдут днями, то всё едино кони их надорваны гладом, всё едино ныне Орда обезножела...

— А мы? — спросил Шуба.

— И мы обезножим, коли не сбережём табуны.

Дмитрий умолк, оглядывая палату — всех по очереди, и в глазах у каждого были недоуменье, испуг или любопытство: что такое надумал великий князь?

— У Орды нет спасенья от зною, у нас есть! Мы сберём табуны свои и перегоним их на полуношный край княжества, где земля не вельми опалена. Туда отошлём и холопей наших, дабы сено косили, сколько есть и сколько по силам придётся. Будут табуны — будет у княжества воинство!

— Пресветел глагол и слышать сладостно!

— Исполним, батюшко...

— Порадеем для тебя и себя!

Дмитрий дал погудеть немного, потом наставил:

— Но то — забота о божей скотине, а о людях кто за нас думу сдумает? Хлеб сохнет, бояре! Как быть?

— Глад великой грядёт, — покачал головой митрополит, не совета никакого не подал, он будто устранялся от дел мирских, отяжелённый старостью, или просто стал спокоен за воспитанника своего, веря в его светлую голову.

— Истинно речёт святитель наш: глад грядёт! Да поможет Руси боярство оградиться ныне от мору великого! — Дмитрий сделал остановку, осмотрел лица советников — молчат, но опаска в глазах.

— Всю Русь, княже, боярству не прокормить! — осмелел Кочевин-Олешинский, боярин из доверенных.

— За всю Русь я в ответе! — пресёк Дмитрий резко и; глянув ещё, как чешет Олешинский бороду и голову — вразнос двумя руками, пояснил: — Вам надобно холопей своих не уморить, хлеб продавать по цене божеской.

Тяжело перевело дух боярство, но никто не осмелился возразить. То ли было бы лет пять назад! А князь продолжал:

— А коли ныне бог дождя даст и надобна станет пахота внове — одарить семенным зерном христиан по деревням своим, такоже и горожан, кои окромя поскотины свой присевок держат.

— То дело свято! — возвысил голос митрополит Алексей.

— То наш долг христианский — не токмо души, но и тела подданных хранить. Не они ли опора нам в чёрную годину? А коли не исполним мы долга своего, коли Русь обесхлебим — грош цена нашим высоким сиденьям!

При этих словах Дмитрий поднялся со стольца и неистово тряхнул тёмной скобкой волос на лбу. Он, верно, хотел добавить что-то ещё, но передумал и отпустил бояр: дел у них по этой засухе немало и слишком много чести дожидаться княжему верху, когда опростается пьяный ханов посол. Придержал он только Никиту Свиблова и долго ещё держал его — выслушивал и выспрашивал за все утра, в кои он не удосужился выслушать его. Дал строгий наказ: объехать все вотчинные и прикупленные деревни, довести до тамошних тиунов наказ строгий: зерно беречь, скот хранить, особенно коней.

Служба у Свиблова затянулась, но Дмитрий пожелал просмотреть свитки, в коих помечены подати серебром и мехами с князей меньших, владетелей городов. Свиблов (вот чем угоден был Дмитрию этот старый, опытный тиун) тотчас вытряхнул из рукавов свитки, пал на колени и развернул те свитки на чистой половице, у стены. Дмитрий преклонил колено перед великой силой жизни — состоянием. В городах, сёлах, деревнях, слободах — по всему княжеству великому вершили смерды и холопы, податные люди и служивые свой труд, и превратился их труд в серебро, меха, мёд, пеньку, воск, многие железные поковки — во всё то, без чего не живёт человек, без чего не устоит государство, без хлеба — в первую очередь...

Дмитрий просмотрел свитки. Почти все князья расплатились, как повелось исстари. Всё привёз на Москву князь Суздальский (Нижегородский), тесть Дмитрия. Молодец, не затянул. Рассчитались с княжей и ордынской половиной городецкий Борис, ростовский Андрей, которого почему-то Дмитрий недолюбливал. Почти все, без малого, привёз Василий Ярославский. Как всегда, раньше многих, привёз податной пай Фёдор Белозерский, помнится, он приезжал на Москву ранней весной, до пасхи, вместе со своими братьями и сыновьями, дивился каменным стенам, коих ещё не видывал раньше. Князья Кашинский, Моложский, Стародубский и другие многие — все смиренно внесли свою лепту в общекняжескую казну. Немало уйдёт из неё в ненасытный Сарай, и будут там новые и новые ханы, алчущие престола, резать, давить и душить друг друга. Ну, что тут скажешь? Неправедное злато прожжёт злодеев и испепелит их ненасытные души, истает их могущество и сила... Дмитрий был доволен и тем, что всё больше богатств остаётся в казне великокняжеской.

— Дядька Микита...

— Чего велишь, княже?

— Изыщи купца праведна и благочестива и направь того купца с грамотою моею в землю свейскую, и в немцы такожде пошли другого, мужа праведна и честна. И пусть они там высмотрят и запросят оружья нова и сподручна. А дабы промашки не вышло, пошли с ним воеводу Минина, а с другим — иного воеводу же, Назара Кусакова.

— Дмитрей свет Иванович, да можно ли этих насмешников в чужие земли слать? Обсмеют все дворы!

— Некогда там насмехаться будет.

— И серебро им дашь?

— Немного. Пусть отберут, что понадёжней, а такожде и предивное какое оружье пусть купят... — Дмитрий посмотрел на тиуна и шёпотом пояснил: Слышал, есть страшенное оружье — огнём плюёт и железом!

— К чему такое оружье? — изумился Свиблов.

— А к тому. Мои кузнецы выльют такое оружье, а зелья купим, не то сами измыслим.

Он отпустил наконец тиуна, а сам так и остался сидеть на полу, думая про дивное то оружие.

* * *

До вечера оставались у княгини Евдокии её теремные боярыни — Марья, жена Дмитрия Всеволожского, и боярская дочь, круглолицая, лёгкого сердца и ладная станом девка Анисья. Дмитрию нравилось в последнее время, когда они подолгу оставались у княгини, тогда он сидел в раздумьях или бродил по полутёмному терему — по переходам, по рундуку, окликая сверху конюхов, сторожей, подуздных или стремянных гридников, разговаривал с постельничим или чашником, обговаривая еду на завтрашний день или толкуя с новым сокольничим об охоте, о ярых соколах, добытых им на севере княжества, но разлюбезнее всего были ему беседы с Бренком.

В тот вечер ему не сиделось одному во внутренних покоях, и, чтобы не томиться неизвестностью, ожидая ханской грамоты, он вышел на рундук.

— Михайло?

— Пред тобою, княже!

Бренок торопливо поднялся с верхней ступени и преданно глянул в лицо князю, вылавливая настроение карих глаз.

— Почто в томленья пребываешь? — спросил Дмитрий, вяло окинув сумеречный двор взглядом, но тут же внимательно посмотрел на Бренка и прищурился: — Анисью укараулить норовишь? В терему она, у Евдокии, от полудня засели с Марьей Всеволожской.

Бренок молчал, взором в пол потуплен.

— Красна девка, Михайло! Глазом с тобою схожа, такоже и лицом, круглым да белым... Не гаси взор-от, не гаси, Михайло! Ныне уж вдругорядь совалась челом на переходы — тебя усмотреть норовит.

Бренок стоял всё так же, потупясь, лёгкий румянец, будто свет вечерней зари, орумянил его щёки, и это понравилось Дмитрию.

— Молчишь? — Он положил руку на плечо мечника, приобнял душевно, но о боярской дочери Анисье больше не поминал. — Сойдём вниз да глянем на бела конька. Слышал, какого ныне Ратница принесла?

Они сошли по ступеням крыльца, перешли двор наискось и крикнули конюхов. Им отворили конюшню. Свет умирающей зари гляделся в тот час прямо внутрь помещения, и они увидели сразу всё внутреннее его — выметенный пол, тесовые перегородки по обе стороны, упряжь на деревянных крючьях матово поблескивала серебром, отливала жирной желтизной золочёной меди. Кони лениво переступали с ноги на ногу, сыто всхрапывали. Пахло навозом, овсом. Большинство стойл пустовало — кони были на выпасах, а этих пригоняли на ночь из-за Москвы-реки, чтобы всегда были под рукой. Княжева любимица, кобыла Ратница, издали светила белизной своего крупа. Под нею, под самым брюхом, лежал сытый жеребчик и смотрел на подходивших людей. Вот он беспокойно повернул голову, встрепенулся, забился, скользя копытцами, жёлтыми, как янтарь, и поднялся, ткнувшись острой хребтинкой в брюхо матери. Ратница осторожно переступила, пропустила дитё за себя и, как бы ненароком, приподняла ногу, защищая малыша от людей.

— Как назван будет? — спросил Дмитрия Бренок. Князь ощупал брюхо Ратницы, репицу, погладил шею. Жеребчику не стоялось за матерью, он обежал её и ткнулся мордочкой в пояс человеку. Бренок придержал его голову и воскликнул:

— Зри, княже: ухо-то!

Ухо у конька, его ещё мягкое правое ухо, было перечёркнуто по самому краю чёрным пятном-серпом. На самом кончике уха чёрный серп бледнел, растворялся в белизне и переходил в мелкий черно-белый горошек.

— Пречудно! Пречудно, Михайло! Экой серпик!

— Наречём его — Серп! — предложил Бренок. Дмитрий подумал и поправил:

— Серп — неладно... Наречём поласковей — Серпень.

Бренок хотел возразить, напомнить князю, что конёк родился не в августе, а в мае, но, посмотрев на быстроногого, остро стригущего ушками, немного нервного конька, он понял, что такая кличка ему пойдёт. И, как бы закрепляя её, Бренок нежно повторил, поглаживая дрогнувшую шею жеребчика:

— Серпень! Серпень!

Дмитрий ещё постоял, стараясь как бы заглянуть в будущее: где, по каким дорогам, по каким полям предстоит скакать ему на этом жеребце необычной белой масти? Помыслил о будущих боях, но никак не мог их вообразить себе, в глазах всплывали мирные, дорогие сердцу картины: вот он выехал верхом из Коломны навстречу нижегородскому князю Дмитрию Константиновичу. Вот он встречает свою невесту, Евдокию, и дивится она белому коню... Встречал-то он её на другом коне, а встречая — не видел, её укрывали от взоров согласно обряду... Потом возник коломенский иерей Михаил, послышался его медовый голос, покорявший Евдокию, и подумалось, что коломенского иерея надо бы залучить на Москву, ведь и сам он питает к нему несказанное чувство любопытства и доверия вместе...

Они вышли из конюшни. Двор был пуст. У больших ворот, поблескивавших золочёной медью, маячила фигура стражника из кметей. У первой ступени крыльца уже стояли двое гридников, ещё трое прошли, верно, наверх и изготовились к ночной полудрёме. Среди, замиравших в Кремле звуков означился в покоях тихий голос Климента Поленина. Чем дальше к преклонным летам, тем больше становился он похожим на старушку — и голосом тихим, и руками, тонкими, белыми, и лицом, тоже узким, женственно-нежным, опрятным и бледным оттого, что мало видит живого солнца и ветра, бывая то в подклеточной поварне, где правят княжьи блюда, то в покоях, где исполняет долг покладника-постельничего великого князя. Надо бы завести отдельно покладника, но так уж повелось после смерти князя Ивана, что Поленин был един в двух лицах.

Дмитрий свернул налево и направился с Бренком мимо гридной палаты и конюшни вниз по холму, где от Портомойных ворот вдоль по Подолу кремлёвского холма ютился митрополичий садец плодовый, взбегая краем на холм. В сутеми сторож сада грянул было на них недобрым словом, но, узнав великого князя, сдёрнул торопливо стёганую шапку и повалился на колени.

— Подымись! — велел ему Дмитрий.

Они прошли по усыпанной яблоневым цветом дорожке до стены Беклемишева двора и медленно побрели обратно. Сад процвёл. На голых ещё ветках яблонь кустились гроздья завязей и торчали зачатки неразвернувшихся листьев. Завязи отмирали, подсохнув от безводья, и волосы князя были усыпаны ими, опадая на ходу на плечи и скатываясь с шитого оплечья рубахи на землю. Было тихо, лишь за стеной гомонили торговцы, укрывая товары до утра, да за рекой ревела голодная корова.

— Велика сушь, — обронил Бренок.

Дмитрий вздохнул и через десяток шагов вымолвил:

— Того ли страшиться нам? Чует душа: напасти изготовлены иные...

Бренок не ответил. Не ведал того слова, коим можно было бы дать ответ достойный. А тут ещё сторож вновь повалился на колени и отвлёк князя от дум.

— Восстань, душа христова!.. — промолвил Дмитрий, внимательно разглядывая испуганное лицо подневольного митрополичьего человека.

— Как звать тебя? — спросил князь.

— Митрей... — промолвил сторож.

— У нас с тобой, Митрей, един ангел.

Сторож сморщился при этих словах, как от кислого яблока, и показал в улыбке редкие зубы. Дмитрий не понял этой улыбки, не понял взгляда прижмуренных глаз митрополичьего смерда и, смутясь почему-то, хотел обойти стоявшего на коленях, но что-то удержало его. Он сунул руку за пояс штанов, нащупал в кармаве-загашнике несколько монет и подбросил к его коленам.

Назад Дальше