– Вздор! – сказал я. – Человечество для многого не созрело: для ядерной энергии, для космических полетов – так что? Открытие – это объективная реальность, его не закроешь. Не мы, так другие дойдут – исходная идея опыта проста. Ты уверен, что они лучше распорядятся открытием? Я – нет… Поэтому надо думать, как сделать, чтобы это открытие не стало угрозой для человека.
– Сложно… – вздохнул дубль, поднялся. – Я посмотрю, что там в баке делается.
Через секунду он вернулся. На нем лица не было.
– Валька, там… там батя!
У радистов есть верная примета: если сложная электронная схема заработала сразу после сборки, добра не жди. Если она на испытаниях не забарахлит, то перед приемочной комиссией осрамит разработчиков; если комиссию пройдет, то в серийном производстве начнет объявляться недоделка за недоделкой. Слабина всегда обнаружится.
Машина вознамерилась прийти в информационное равновесие уже не со мной, непосредственным источником информации, а со всей информационной средой, о которой узнала от меня, со всем миром. Поэтому возникала Лена, поэтому появился отец.
Поэтому же было и все остальное, над чем мы с дублем хлопотали без отдыха целую неделю. Эта деятельность машины была продолжением прежней логической линии развития; но технически это была попытка с негодными средствами. Вместо „модели мира“ в баке получился бред…
Не могу писать о том, как в баке возникал отец, – страшно. Таким он был в день смерти: рыхлый, грузный старик с широким бритым лицом, размытая седина волос вокруг черепа. Машина выбрала самое последнее и самое тяжелое воспоминание о нем. Умирал он при мне, уже перестал дышать, а я все старался отогреть холодеющее тело…
Потом мне несколько раз снился один и тот же сон: я что есть силы тру холодное на ощупь тело отца – и оно теплеет, батя начинает дышать, сначала прерывисто, предсмертно, потом обыкновенно – открывает глаза, встает с постели. „Прихворнул немного, сынок, – говорит извиняющимся голосом. – Но все в порядке“. Этот сон был как смерть наоборот.
А сейчас машина создавала его, чтобы он еще раз умер при нас. Разумом мы понимали, что никакой это не батя, а очередной информационный гибрид, которому нельзя дать завершиться; ведь неизвестно, что это будет – труп, сумасшедшее существо или еще что-то. Но ни он, ни я не решались надеть „шапку Мономаха“, скомандовать машине: „Нет!“ Мы избегали смотреть на бак и друг на друга. Потом я подошел к щиту, дернул рубильник. На миг в лаборатории стало темно и тихо.
– Что ты делаешь?! – Дубль подскочил к щиту, врубил энергию.
Конденсаторы фильтров не успели разрядиться за эту секунду, машина работала. Но в баке все исчезло.
Потом я увидел в баке весь хаос своей памяти: учительницу ботаники в 5-м классе Елизавету Моисеевну; девочку Клаву из тех же времен – предмет мальчишеских чувств; какого-то давнего знакомого с поэтическим профилем; возчика-молдаванина, которого я видел мельком на базаре в Кишиневе… скучно перечислять. Это была не „модель мира“: все образовывалось смутно, фрагментарно, как оно и хранится в умеющей забывать человеческой памяти. У Елизаветы Моисеевны, например, удались лишь маленькие строгие глазки под вечно нахмуренными бровями, а от возчика-молдаванина вообще осталась только баранья шапка, надвинутая на самые усы…
Спать мы уходили по очереди. Одному приходилось дежурить у бака, чтобы вовремя надеть „шапку“ и приказать машине: „Нет!“
Дубль первый догадался сунуть в жидкость термометр (приятно было наблюдать, в какое довольное настроение привел его первый самостоятельный творческий акт!). Температура оказалась 40 градусов.
– Горячечный бред…
– Надо дать ей жаропонижающее, – сболтнул я полушутя.
Но, поразмыслив, мы принялись досыпать во все питающие машину колбы и бутыли хинин. Температура упала до 39 градусов, но бред продолжался. Машина теперь комбинировала образы, как в скверном сне, – лицо начальника первого отдела института Иоганна Иоганновича Кляппа плавно приобретало черты Азарова, у того вдруг отрастали хилобоковские усы…
Когда температура понизилась до 38 градусов, в баке стали появляться плоские, как на экране, образы политических деятелей, киноартистов, передовиков производства вместе с уменьшенной Доской почета, Ломоносова, Фарадея, известной в нашем городе эстрадной певицы Марии Трапезунд. Эти двухмерные тени – то цветные, то черно-белые – возникали мгновенно, держались несколько секунд и растворялись. Похоже, что моя память истощалась.
На шестой или седьмой день (мы потеряли счет времени) температура золотистой жидкости упала до 36,5.
– Норма! – И я поплелся отсыпаться.
Дубль остался дежурить. Ночью он растолкал меня:
– Вставай! Пойдем, там машина строит глазки.
Спросонок я послал его к черту. Он вылил на меня кружку воды. Пришлось пойти.
* * *
…Поначалу мне показалось, что в жидкости бака плавают какие-то пузыри. Но это были глаза – белые шарики со зрачком и радужной оболочкой. Они возникали в глубине бака, всплывали, теснились у прозрачных стенок, следили за нашими движениями, за миганием лампочек на пульте ЦВМ-12: голубые, серые, карие, зеленые, черные, рыжие, огромные с фиолетовым зрачком лошадиные, отсвечивающие и с темной вертикальной щелью – кошачьи, черные птичьи бисеринки… Здесь собрались, наверное, глаза всех людей и животных, которые мне приходилось видеть. Оттого что без век и ресниц, они казались удивленными.
К утру глаза начали появляться и возле бака: от живых шлангов выпячивались мускулистые отростки, заканчивающиеся веками и ресницами. Веки раскрывались. Новые глаза смотрели на нас пристально и с каким-то ожиданием. Было не по себе под бесчисленными молчаливыми взглядами.
А потом… из бака, колб и от живых шлангов стремительно, как побеги бамбука, стали расти щупы и хоботки. Было что-то наивное и по-детски трогательное в их движениях. Они сплетались, касались стенок колб и приборов, стен лаборатории. Один щупик дотянулся до оголенных клемм электрощита, коснулся и, дернувшись, повис, обугленный.
– Эге, это уже серьезно! – сказал дубль.
Да, это было серьезно: машина переходила от созерцательного способа сбора информации к деятельному и строила для этого свои датчики, свои исполнительные механизмы… Вообще, как ни назови ее развитие: стремление к информационному равновесию, самоконструирование или биологический синтез информации – нельзя не восхититься необыкновенной цепкостью и мощью этого процесса. Не так, так эдак – но не останавливаться!
Но после всего, что мы наблюдали, нам было не до восторгов и не до академического любопытства. Мы догадывались, чем это может кончиться.
– Ну хватит! – Я взял со стола „шапку Мономаха“. – Не знаю, удастся ли заставить ее делать то, что мы хотим…
– Для этого неплохо бы знать, чего мы хотим, – вставил дубль.
– …но для начала мы должны заставить ее не делать того, чего мы не хотим.
„Убрать глаза! Убрать щупы! Прекратить овеществление информации! Убрать глаза! Убрать щупы! Прекратить…“ – мы повторяли это со всем напряжением мысли через „шапку Мономаха“, произносили в микрофоны.
А машина по-прежнему поводила живыми щупами и таращилась на нас сотнями разнообразных глаз. Это было похоже на поединок.
– Доработались, – сказал дубль.
– Ах так! – Я ударил кулаком по стенке бака. Все щупы задергались, потянулись ко мне – я отступил. – Валька, перекрывай воду! Отсоединяй питательные шланги.
„Машина, ты погибнешь. Машина, ты умрешь от жажды и голода, если не подчинишься…“
Конечно, это было грубо, неизящно, но что оставалось делать? Двойник медленно закручивал вентиль водопровода. Звон струек из дистилляторов превратился в дробь капель. Я защемлял шланги зажимами… И, дрогнув, обвисли щупы! Начали скручиваться, втягиваться обратно в бак. Потускнели, заслезились и сморщились шарики глаз.
Час спустя все исчезло. Жидкость в баке стала по-прежнему золотистой и прозрачной.
– Так-то оно лучше! – Я снял „шапку“ и смотал провода.
Мы снова пустили воду, сняли зажимы и сидели в лаборатории до поздней ночи, курили, разговаривали ни о чем, ждали, что будет. Теперь мы не знали, чего больше бояться: нового машинного бреда или того, что замордованная таким обращением система распадется и прекратит свое существование. В день первый мы еще могли обсуждать идею „а не закрыть ли открытие?“. Теперь же нам становилось не по себе при мысли, что оно может „закрыться“ само, поманит небывалым и исчезнет.
То я, то дубль подходили к баку, с опаской втягивали воздух, боясь почуять запахи тления или тухлятины; не доверяя термометру, трогали ладонями стенки бака и теплые живые шланги: не остывают ли? Не пышут ли снова горячечным жаром?
Но нет, воздух в комнате оставался теплым, влажным и чистым, будто здесь находилось большое опрятное животное. Машина жила. Она просто ничего не предпринимала без нас. Мы ее подчинили!
В первом часу ночи я посмотрел на своего двойника, как в зеркало. Он устало помаргивал красными веками, улыбался:
– Кажется, все в порядке. Пошли отсыпаться, а?
Сейчас не было искусственного дубля. Рядом сидел товарищ по работе, такой же усталый и счастливый, как я сам. И ведь – странное дело! – я не испытывал восторга при встрече с ним в парке, меня не тешила фантасмагория памяти в баке… а вот теперь мне стало покойно и радостно. Все-таки самое главное для человека – чувствовать себя хозяином положения!»
Глава пятая
Не сказывается ли в усердном поиске причинных связей собственнический инстинкт людей? Ведь и здесь мы ищем, что чему принадлежит.
«Мы вышли в парк. Ночь была теплая. От усталости мы оба забыли, что нам не следует появляться вместе, и вспомнили об этом только в проходной. Старик Вахтерыч в упор смотрел на нас слегка осовелыми голубыми глазками. Мы замерли.
– А, Валентин Васильевич! – вдруг обрадовался дед. – Уже отдежурили?
– Да… – в один голос ответили мы.
– И правильно. – Вахтерыч тяжело поднялся, отпер выходную дверь. – И ничего с этим институтом не сделается, и никто его не украдет, и всего вам хорошего, а мне еще сидеть. Люди гуляют, а мне еще сидеть, так-то…
Мы выскочили на улицу, быстро пошли прочь.
– Вот это да! – Тут я обратил внимание, что фасад нового корпуса института украшен разноцветными лампочками. – Какое сегодня число?
Дубль прикинул по пальцам:
– Первое… нет, второе мая. С праздничком, Валька!
– С прошедшим… Вот тебе на!
Я вспомнил, что мы с Леной условились пойти Первого мая в компанию ее сотрудников, а второго поехать на мотоцикле за Днепр, и скис. Обиделась теперь насмерть.
– А Лена сейчас танцует… где-то и с кем-то, – молвил дубль.
– Тебе-то что за дело?
Мы замолчали. По улице неслись украшенные зеленью троллейбусы. На крышах домов стартовали ракеты-носители из лампочек. За распахнутыми настежь окнами танцевали, пели, чокались…
Я закурил, стал обдумывать наблюдения за „машиной-маткой“ (так мы окончательно назвали весь комплекс). „Во-первых, она не машина-оракул и не машина-мыслитель, никакого отбора информации в ней не происходит. Только комбинации – иногда осмысленные, иногда нет. Во-вторых, ею можно управлять не только энергетическим путем (зажимать шланги, отключать воду и энергию – словом, брать за горло), но и информационным. Правда, пока она отзывалась лишь на команду «Нет!», но лиха беда начало. Кажется, удобней всего командовать ею через «шапку Мономаха» биопотенциалами мозга… В-третьих, «машина-матка» хоть и очень сложная, но машина: искусственное создание без цели. Стремление к устойчивости, к информационному равновесию – конечно, не цель, а свойство, такое же, как и у аналитических весов. Только оно более сложно проявляется: через синтез в виде живого вещества внешней информации. Цель всегда состоит в решении задачи. Задачи перед ней никакой не было – вот она и дурила от избытка возможностей. Но…“
– …задачи для нее должен ставить человек, – подхватил дубль; меня уже перестала удивлять его способность мыслить параллельно со мной. – Как и для всех других машин. Следовательно, как говорят бюрократы, вся ответственность на нас.
Думать об ответственности не хотелось. Работаешь, работаешь, себя не жалеешь – и на тебе, еще и отвечать приходится. А люди вон гуляют… Упустили праздник, идиоты. Вот так и жизнь пройдет в вонючей лаборатории…
Мы свернули на каштановую аллею, что вела в Академгородок. Впереди медленно шла пара. У нас с дублем, трезвых, голодных и одиноких, даже защемило сердца: до того славно эти двое вписывались в подсвеченную газосветными трубками перспективу аллеи. Он, высокий и элегантный, поддерживал за талию ее. Она чуть склонила пышную прическу к его плечу. Мы непроизвольно ускорили шаги, чтобы обогнать их и не растравлять душу лирическим зрелищем.
– Сейчас послушаем магнитофон, Танечка! У меня такие записи – пальчики оближете! – донесся до нас журчащий голос Хилобока, и мы оба сбились с ноги. Очарование пейзажа сгинуло.
– У Гарри опять новая, – констатировал дубль.
Приблизившись, мы узнали и девушку. Еще недавно она ходила на практику в институт в школьном передничке; теперь, кажется, работает лаборанткой у вычислителей. Мне нравилась ее внешность: пухлые губы, мягкий нос, большие карие глаза, мечтательные и доверчивые.
– А когда Аркадий Аркадьевич в отпуске или в загранкомандировке, то мне многое приходится вместо него решать… – распускал павлиний хвост Гарри. – Да и при нем… что? Конечно, интересно, а как же!
Идет Танечка, склонив голову к лавсановому хилобоковскому плечу, и кажется ей доцент Гарри рыцарем советской науки. Может, он даже страдает лучевой болезнью, как главный герой в фильме „Девять дней одного года“? Или здоровье его вконец подорвано научными занятиями, как у героя фильма „Все остается людям“? И млеет, и себя воображает соответствующей героиней, дуреха… Здоров твой ученый кавалер, Танечка, не сомневайся. Не утомил он себя наукой. И ведет он сейчас тебя прямым путем к первому крупному разочарованию в жизни. По этой части он тоже артист…
Дубль замедлил шаг, сказал вполголоса:
– А не набить ли ему морду? Очень просто: ты идешь сейчас к знакомым, обеспечиваешь алиби. А я…
Своим высказыванием он опередил меня на секунду. Он вообще торопился высказываться, чтобы утвердить свою самобытность, – понимал, что мы думаем одинаково… Но коль скоро опередил, то во мне тотчас сработал второй механизм самоутверждения: противостоять чужой идее.
– Из-за девчонки, что ли? Да шут с ней, не эта, так другая нарвется.
– И из-за нее, и вообще за все. Для души. Ну, помнишь, как он пустил вонь о нашей работе? – У него сузились глаза. – Помнишь?
Я помнил. Тогда я работал в лаборатории Валерия Иванова. Мы разрабатывали блоки памяти для оборонных машин. Дела в мире происходили серьезные – мы вкалывали, не замечая ни выходных, ни праздников, и сдали работу на полгода раньше правительственного срока… А вскоре институтские „доброжелатели“ передали нам изречение Хилобока: „В науке тот, кто выполняет исследования раньше срока, либо карьерист, либо очковтиратель, либо и то и другое!“ Изречение стало популярным: у нас немало таких, кому не угрожает опасность прослыть карьеристом и очковтирателем по нашему способу. Самолюбивый и горячий Валерка все порывался поговорить с Хилобоком по душам, потом разругался с Азаровым и ушел из института.
У меня кулаки потяжелели от этого воспоминания. „Может, пусть дубль обеспечит алиби, а я?..“ И вдруг мне представилось: трезвый интеллигентный человек дубасит другого интеллигентного человека в присутствии девушки… Ну что это такое!
Я тряхнул головой, чтобы прогнать из воображения эту картину.
– Нет, это все-таки не то. Нельзя поддаваться низменным движениям души.