На другом берегу утра. Бестиарий Святого Фомы - Вильке Дарья Викторовна 2 стр.


А потом – дача. Всё-таки дача.

– Смотри, – мама озабоченно поглядела на меня, – это его лекарства. Вот тут (наманикюренный палец касается загнутого уголка разлинованного листочка) написано, как принимать. Приедешь, спроси, где холодильник, обязательно.

Она заглянула мне прямо в глаза:

– Обещай, что будешь всегда рядом и что с ним ничего не случится.

Как я могу такое пообещать? Я вчера вечером ещё представлял, как задушу его подушкой – как мне пообещать ей это? Но даже больше того, чтоб он наконец-то умер, я хочу, чтоб она меня любила. Чтоб я был самым лучшим, самым красивым, самым умным и правильным её сыном. Она хочет, чтоб я был ему сторожем – ладно. Я пообещаю. Я не исполню, я знаю, но пусть она думает, что назначила полулысому страшилищу со шрамом во всю голову самого лучшего сторожа.

– Мам, – говорю я, – ты ж знаешь, на меня можно положиться.

– Поднеси ему чемодан! – раненой птицей вскрикивает она за моей спиной, когда мы садимся в автобус.

– Не надо, я сам, – тихо говорит он и дотрагивается до меня кончиками прохладных мятных пальцев.

Меня передергивает и чтоб никто не заметил, я зло бросаю ему «кончай юродствовать, убогий» и прибавляю «двигай, двигай!». Она увидела, как напряглись мускулы на плечах, как я закинул его лекарственный чемодан наверх. Она увидела, что я – молодец. Надеюсь, она это запомнит.

А он маячил в окне лунным профилем, прикладывал лоб к стеклу и чуть видно махал молочно-белой ладонью.

Когда я пошёл по проходу, освободившись от чемодана, он всплеснул рукой, словно птица крылом, приглашая сесть рядом. Я бы рад был сбежать – но мест больше не было.

– Исусик, – сказала пигалица перед нами и отвернулась, хихикая.

И правда, подумал я.

И правда – и разозлился ещё больше.

А он просто улыбнулся – блаженный, снова подумал я зло и мне захотелось ему вмазать при всех. Но за окном, порывисто подпрыгивая, шла мама, прижимала пальцы ко рту и, кажется, что-то беззвучно говорила.

Автобус мягко ткнулся шинами в тротуарный камень, оттолкнулся и полетел. Мимо колеса обозрения на той стороне реки, мимо похожих на кремовый торт домов, мимо выстроившихся на поворот машин и протыкающих небо трубами фабрик.

Я, наверное, мало чего боюсь.

Умереть боюсь – раньше него особенно, это точно.

А в остальном – нет.

Но когда мы подъехали, мне стало не по себе. Не потому что сначала, прежде чем подрулить к подъезду, мы проехали через старинное кладбище – совсем заброшенное, притулившееся у серой церкви с поцарапанными стенами, словно кто-то долго большими когтями гладил её всю ночь напролет. Это все чепуха – и нестрашно.

Просто когда мы вышли у деревянных корпусов, похожих на старинные терема, и я подошёл к лестнице, круто уходящей вниз, к реке, мне показалось, что я лечу.

А ещё – что за меня уже всё решили.

Будто бы ты стал маленькой фигуркой на огромной шахматной доске – где и мята, и шрамы, и больницы, и лунные пальцы на автобусном стекле уже кем-то решены. А вы просто приехали сыграть каждый свою роль. Поэтому я не стал вытаскивать его чемодан – не стал притворяться маленькой шахматной фигуркой. Я просто вытащил свой рюкзак, закинул его за спину, буркнул «сам разберешься, не маленький» и пошёл к дверям. И я знал, что он стоит и смотрит мне в спину. Я чувствовал его взгляд, словно он стоял впритык ко мне – ну или просто положил руку мне на плечо. Почему-то вдруг засомневался – а вдруг решено именно это? Именно бросить его с чемоданом одного там – это и придумано за нас, а я только думаю, что придумал это прямо сейчас.

– Эй, Персонаж, Исусика своего забыл, – крикнул мне кто-то прямо в затылок.

«Персонаж» тугим мячом отскочило от черепа и покатилось по дорожке, где в земляные трещины забились еловые прошлогодние иголки.

Мне хотелось обернуться и съездить тому, кто это сказал, по морде – но тогда все подумают, что я защищаю его. А я – сам по себе. Тут, на реке, мне наконец-то можно будет выйти из его тени. И им сразу же это надо понять – они не станут приговаривать «уступи, пока он не…».

Пусть эти прозвища так и останутся. Пусть. Лучше быть все-таки Персонажем, чем полупрозрачным Исусиком. Поэтому я, на секунду задержавшись на ступеньках, вошёл в деревянный, пахнущий грецким орехом и прошлогодней листвой, холл.

Санаторий нависал над обрывом будто ласточкино гнездо. Можно высунуться из окна дома и представить себе, что паришь над старинной липовой аллеей, убегающей вниз – что там, в гуще, интересно?

Комната совсем скучная, самое-самое в ней это окно – потому что оно над пропастью, оно выходит прямо на реку. Под окном, конечно – кромка земли, но когда выглядываешь из него, её не видно и ты – летишь.

Я пришёл в комнату первым – наконец-то где-то первый – и занял кровать прямо рядом с окном.

Это тоже придется перетерпеть – сон в одной комнате с ним. Дома у нас разные комнаты, не потому, что мама с папой так заботятся о нас, а потому, что так заботятся о нём.

Оконные рамы ещё не вышли из зимней спячки, и когда я с силой толкнул железную ручку, осыпались кусочками белой краски – краска слетала белыми хлопьями и ложилась на байковое покрывало моей постели.

– Красиво у нас, – сказал он из-за спины.

Я промолчал. Мне иногда кажется, будь он кем-то ещё, я б подумал, ну светскую беседу вроде как поддерживает. О погоде, о природе. О комнате. Но с ним ты знаешь, что он это всерьёз. Он и вправду верит, что выгоревшие до светло-серого доски, железные спинки кроватей и полочки, неумело заклеенные вырезанными из каких-то журналов картинками – это красиво. Когда ты понимаешь – он это серьёзно – в груди поднимается влажный тёплый ком, ты поначалу не определяешь его, как летающую тарелку, внезапно нависшую над твоим домом, в которую ты ни секунды не веришь. А потом – всхлестом, пощёчиной где-то внутри – расшифровываешь. Жалость. И ещё потом: душишь, душишь её в себе, стараешься, чтоб на её место пришла привычная злость.

– Располагайтесь, барин, – с издёвкой ответил я. – Вам сапожки-то снять – или сами-сами?

– Ну зачем ты… – смущённо сказал он. – Ты ведь не такой по правде.

– Много ты знаешь о правде, – в комнате уже плескались сумерки и можно было не смотреть ему в глаза. А потом – просто выйти, оставив его стоять посередине комнаты, перед распахнутым окном, из которого приторно пахло зацветающей липой.

В коридоре навстречу двигал силач с глазами словно у немецкой овчарки, тот, из автобуса. Он шёл так стремительно и беспощадно, что пришлось прижаться к стене. А дальше я увидел, что у него в руках.

Чемодан, который я не захотел нести.

Овчарка прошёл мимо, презрительно скривив рот и спиной я услышал, как он бросил чемодан на пол в нашей комнате.

«Бери, Исусик», – скрипели мне вслед половицы, провожая к выходу.

Снаружи солнце уже провалилось куда-то глубоко за реку и берёзы на берегу казались совсем чёрными на фоне горящим перезрелой малиной заката, совсем ненастоящими. А река – наоборот – чересчур настоящей, всесильной, какой-то вечной.

Я вдруг подумал – что тут конец мира. Бывают места, где чувствуешь – всё, дальше этого нет ничего, это тот самый край земли, про который ты читал в детских сказках и тогда же верил в него. Но пока ты верил – земля была бескрайняя. А как только перестал верить – то тут же и попал туда, где он. Край земли.

Назад Дальше