— Я понял, — сказал Сарайкин. — Один процент.
— Сколько?!
— Один, — повторил временно щеголяющий в подполковничьих звездах генерал-майор Сарайкин. — И это при условии, что уже сегодня у меня будет контактный номер.
— Я не один, — внезапно потвердевшим голосом напомнил собеседник.
— По проценту на рыло, — сказал Сарайкин. — Только если вас там не сто человек. Иначе идите вы все на х… — сам, без вас разберусь, что к чему.
— Всего трое, — с неожиданно прорезавшейся деловитостью сказала трубка. — Хорошо, договорились.
С ума сойти, продумал Сарайкин. Интересно, о какой же сумме идет речь, если этот прославившийся на всю область своей жадностью вурдалак так легко согласился на один процент от сделки? Это же миллионы долларов! А может, и десятки миллионов.
А вот хрен вам всем, подумал он. Перетопчетесь, ребята. Под пулями кто бегал — вы? Нет? Ну, и до свидания. За что платить-то? И, главное, кому? Один из упомянутых троих — несомненно, действующий начальник управления. Ему давно пора на пенсию, а на кой ляд пенсионеру такие бабки? И что он, пенсионер, сделает, если его на эти бабки кинут?
Да ничего, вот что. Как и оставшиеся двое — чином пониже, калибром поменьше. И надо будет еще хорошенько, вдумчиво разобраться с ценой, которую предлагает покупатель. Ядерный паритет дорогого стоит, и продешевить в таком вопросе подполковник — то бишь, генерал — Сарайкин просто не имеет права. Как гражданин не имеет, как патриот, а еще — как официальное лицо, обязанное всегда и во всем блюсти государственный интерес. Содрать с иностранного шпиона семь шкур — значит нанести потенциальному противнику финансовый урон. Чем больше сдерешь, тем сильнее урон; чем сильнее урон, тем слабее потенциальный противник… И что это, если не защита интересов родного государства?
Он не поленился встать, дойти до двери и, убедившись, что в коридоре никого нет, запереть ее на ключ. После чего открыл сейф, вернулся за стол и, закурив новую сигарету, принялся задумчиво перелистывать содержимое видавшей виды, кривовато переломленной вдоль картонной папки неприятного, казенного грязно-синего цвета, в который в так называемые времена застоя так любили красить все подряд, от стен коридоров и кухонь до канцелярских принадлежностей и обложек школьных тетрадей. Анатолий Павлович с детства ненавидел этот навевающий глухую тоску мутный оттенок, но с недавних пор этот цвет стал для него цветом надежды.
Золотые часы на запястье чуть слышно стрекотали, отсчитывая секунды. Секунды складывались в минуты, минуты в часы, а часы в сутки — очень и очень немногие оставшиеся сутки его подневольного, полунищего, зависимого существования. И, привычно косясь на отливающий радужным блеском черный с золотыми рисками циферблат, подполковник Сарайкин краешком сознания дивился иронии судьбы: сейчас этот краденый швейцарский хронометр в массивном золотом корпусе для него, начальника полиции провинциального городка — непозволительная, вызывающая у окружающих подозрения роскошь, и носить его приходится с оглядкой. А скоро, судя по всему, придется снять совсем, потому что после продажи синей папки он станет для Анатолия Павловича чересчур дешев, и появляться с ним на людях будет так же неприлично, как придти на официальное мероприятие в джинсах и кедах.
Действительно, смешно, подумал он, без видимого смысла перелистывая фиолетовые листы старинных калек, в которых ничего не понимал. Смешно, да… Главное, чтобы не пришлось плакать.
Но, честно говоря, никаких поводов для слез подполковник Сарайкин не видел — ну не видел, и все тут, хоть ты его убей.
* * *
От вросшего в землю, почерневшего от времени и непогоды, а понизу еще и основательно подгнившего бревенчатого дома, половину которого на протяжении последних пятнадцати лет снимал корреспондент «Мокшанской зари» Харламов, до ближайшего крематория было километров четыреста, если не все шестьсот. Везти тело в такую даль ни у кого из его знакомых не было ни желания, ни денег, ни необходимости, и похоронили Илью Николаевича по старинке, в простом сосновом гробу, который опустили в длинную узкую яму и засыпали сверху землей. Отпевания не было: в церкви Харламова не видели ни разу, икон у него дома не обнаружилось, и во что он верил (или, наоборот, не верил), никто не знал.
Кроме того, батюшке следовало заплатить — пусть немного, вот именно, по-божески, но все-таки следовало; никаких сбережений Харламов после себя не оставил, а олигархов среди тех, кто знавал его при жизни, не наблюдалось. Правда, в изножье могилы все-таки вкопали добротный, полированного дерева, с блестящими металлическими вставками православный крест — вероятнее всего, потому, что местное бюро ритуальных услуг ввиду отсутствия спроса давно отказалось от изготовления увенчанных пятиконечной звездой фанерных пирамидок и не могло предложить ничего другого.
Поминки, еще более немноголюдные, чем церемония погребения, прошли на квартире покойного, из низких подслеповатых окошек которой открывался сюрреалистический вид на непролазные заросли корявой, замшелой сирени в палисаднике, сквозь которую в помещение почти не проникал дневной свет. Здесь пахло сырой землей, в которую постепенно, крупица за крупицей и щепка за щепкой, возвращался надолго переживший отведенный ему век дом, печной гарью и неустроенным холостяцким бытом, а еще — уксусом и какими-то благовониями, которыми квартирная хозяйка покойника, девяностолетняя Егоровна, пыталась отбить трупный запах, ощущавшийся в комнате еще долго после того, как из нее с грехом пополам, едва не выворотив дверной косяк, вынесли гроб.
Народу, помимо Егоровны, было немного, всего человек десять — коллеги во главе с главным редактором «Мокшанской зари» Чулюйкиным, явно далеко не все, а только самые совестливые или, наоборот, охочие до выпивки, Михаил Васильевич и Марина Горчаковы (Валентина Ивановна отлеживалась в больнице после вызванного недавними потрясениями сердечного приступа и, по заверениям врачей, шла на поправку), а также, к своему собственному удивлению, Юрий Якушев.
А впрочем, особенно удивляться тут было нечему. Харламов, с которым Юрий даже не успел как следует познакомиться, как ни верти, приходился ему боевым товарищем — стал им случайно и очень ненадолго, но свою часть работы он выполнил целиком, без жалоб и корысти — так, как подобает нормальному мужику, который от самого рождения на подсознательном, генетическом уровне знает, что на свете есть вещи поважнее его благополучия и даже жизни. Он был солдатом от силы час — даже меньше, чем такие же, как он, очкарики, шедшие в ополчение в далеком и мало кому интересном нынче сорок первом и тысячами умиравшие под кинжальным огнем великолепно обученной немецкой пехоты, — зато солдат из него получился настоящий. Погиб, но выполнил приказ — ну чего еще, спрашивается, можно хотеть от солдата? Чтобы, выполнив приказ, выжил и был готов к выполнению нового? Так ведь это, товарищи, удел профессионалов, а профессионалом Харламов не был — по крайней мере, в этой области.
Поэтому, а еще потому, что генерал Алексеев усиленно рекомендовал остаться в Мокшанске еще на пару-тройку дней на предмет, как он выразился, «выявления метастазов», Юрий не стал отказываться, когда Горчаков по телефону предложил по христианскому обычаю проводить корреспондента Харламова в последний путь.
Городскую администрацию на кладбище представлял майор полиции Малахов, на взгляд Юрия, более всего похожий на раздобревшую, дебелую бабу в мужском полицейском мундире. Например, не первой молодости активистку, в расчете на условно-досрочное освобождение согласившуюся сыграть мента поганого в любительской театральной постановке на сцене клуба женской исправительно-трудовой колонии. Стоя над открытой могилой, майор Малахов прочувствованно высказался в том смысле, что в жизни всегда есть место подвигу; неравнодушие к чужой беде, активная гражданская позиция, готовность к самопожертвованию — на ради абстрактных идеалов, а ради спасения конкретных человеческих жизней — это, товарищи, с одной стороны. А с другой, следует помнить, что для решения определенных проблем существуют компетентные органы, и не подменять эти органы собой, не брать, товарищи, на себя несвойственные добропорядочному гражданину и явно непосильные для такового функции.
Эту «другую сторону» майор Малахов осветил вкратце, не слишком заостряя на ней внимание. У Юрия сложилось впечатление, что майору до смерти хотелось подробно развить тему того, что случается, когда не обладающий соответствующими навыками и не облеченный должными полномочиями гражданин лезет не в свое дело. Более того, Якушеву показалось, что именно за этим Малахов сюда и пришел. Но (опять же, как показалось Юрию) едва почувствовавшего прилив ораторского вдохновения майора остановили тяжелые, недобрые взгляды слушателей: справа — главного редактора местной газеты Чулюйкина, а слева — директора «Точмаша» Горчакова. Оратор попробовал смотреть прямо перед собой, но напротив него, на другой стороне могилы, стоял Якушев, и майор увял, скомкал речь и, промямлив: «Пусть земля ему будет пухом», — затерялся на заднем плане. На поминки он, естественно, не остался, о чем, кажется, никто не пожалел.
А Юрий, напротив, остался, поскольку чувствовал, что здорово задолжал близорукому нелепому человеку с обтерханным блокнотом в кармане чересчур широких для него шортов. Вернуть этот долг он уже не мог — счета корреспондента Харламова были закрыты раз и навсегда, и теперь следовало хотя бы выпить за упокой его бестолковой, неприкаянной души.
И Юрий выпил, причем очень основательно, чему немало способствовала собравшаяся за столом компания. Компания эта чуть ли не с первой минуты застолья заставила его остро сожалеть о неосмотрительности, с которой он принял предложение Горчакова. Сам Михаил Васильевич был мрачнее тучи и время от времени через весь стол бросал на примостившегося в уголке Якушева быстрые пытливые взгляды. Вид у него при этом был как у человека, пытающегося в уме решить сложную логическую задачку; Юрий знал ответ, но не горел желанием (да, коль уж на то пошло, и не имел права) делиться с директором «Точмаша» своими познаниями. Марина Горчакова тоже периодически на него поглядывала — совсем не так, как отец, с живой и вполне понятной, хотя и явно неуместной заинтересованностью. Ее авансы не находили в душе Юрия ни малейшего отклика, если не считать таковым глухое раздражение: нашла время и, главное, место!
Остальные были еще хуже. Особенно плохо стало после третьей рюмки. Со слезой в голосе расписывавшая превосходные человеческие качества своего бывшего бессменного квартиранта Егоровна начала путать его с покойным мужем. Коллеги Харламова, чья печаль под воздействием алкоголя испарилась быстро и практически бесследно, живо обменивались сплетнями. А их шеф, главный редактор, а по совместительству учредитель и директор издания господин Чулюйкин, твердо вознамерился взять у Юрия интервью, дабы подробно осветить на страницах своей газеты геройские будни майора Якушева — в частности, последний эпизод, имевший непосредственное отношение к городу Мокшанску. Юрий молча хлопал рюмку за рюмкой, но водка его почему-то не брала, а Чулюйкин все время возникал то справа, то слева, донимая своими дурацкими вопросами. В конце концов Юрий открытым текстом послал его к черту; ни с одним московским газетчиком этот номер не прошел бы, но Чулюйкин обиделся и отстал — по крайней мере, на время.
Егоровна уже прочувствованно, со слезой выводила «Лучину», и господа провинциальные журналисты довольно стройно ей подтягивали. Песня была, спора нет, хорошая, но у Юрия она вызывала далеко не самые приятные воспоминания. Почувствовав почти непреодолимое желание грохнуть кулаком по столу (по возможности так, чтобы он сломался или хотя бы перевернулся ко всем чертям) и популярно объяснить этим некрасивым, не шибко умным, дешево и безвкусно одетым, изуродованным нищетой и тем, что принято называть повседневной российской действительностью дядечкам и тетенькам, кем на самом деле был их коллега, и как, в связи с этим, следует вести себя на его поминках, он понял, что пора уходить. Вынув из кармана и держа на виду, как пропуск, пачку сигарет, он встал из-за стола и начал пробираться к выходу, благо тот находился совсем недалеко.
Тут и выяснилось, что набрался он основательно — если быть точным, перебрал, причем так, как не перебирал уже давненько. Едва не навернувшись с шаткого крылечка и в последний момент ухватившись за подгнивший резной столбик навеса, Юрий удержал равновесие и, вместо того чтобы, как собирался, отправиться в гостиницу, присел на ступеньку и закурил.
Вокруг сгущались мягкие синие сумерки. Они были по-летнему теплыми, но внутри них, как острый стилет в бархатных ножнах, уже угадывался промозглый холодок недалекой осени. На западе горела широкая, в четверть неба, полоса заката, неподвижно застывшие в той стороне облака напоминали остатки размазанной по медному блюду манной каши с черничным вареньем. Где-то требовательно мычала корова, и явственно ощущавшийся в тихом вечернем воздухе запах навоза отменно сочетался с этим буколическим звуком. В некошеной траве за покосившимся гнилым штакетником выводили свои переливчатые трели сверчки. Огород выходил на реку, и виднеющаяся сквозь щели в заборе тихая вода в черных травянистых берегах была похожа на струю расплавленного металла, вытекающего из доменной печи. «Догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я», — выводили за спиной у Юрия пьяные голоса. Так уже было, и, наверное, поэтому его вдруг обступили тени прошлого — собрались тесным полукругом у покосившегося гнилого крылечка и стали молча смотреть, как он курит.
«Молоток, — нарушив молчание, похвалил его Баклан, — подрастешь — кувалдой станешь. Нет, в натуре, ножик ты в этого клоуна на балконе бросил нормально, прямо как я. Ну или почти как я».
«Довольно изящно, хотя и не без шероховатостей, — поддакнул ему своим ровным, шелестящим, как сухая трава на ветру, голосом застреленный в спину в далеком шикарном Монте-Карло инструктор спецназа ГРУ полковник Лыков. — Я сразу понял, Спец, что из вас со временем выйдет толк».
«Вечно у тебя все не как у людей. Одно слово — мандалай! — кашляя кровью, прохрипел с пассажирского сиденья джипа раненый Мандалай. — Хрен поймешь, за кого ты, а главное, за каким бесом оно тебе надо…»
«Козел, — высморкавшись в два пальца, поставил диагноз побитый трупными пятнами Сыч. Его правый глаз вытек, над левым зияла черная дыра входного отверстия, и Юрий хорошо помнил, чьих рук это дело. — Гамадрилом был, гамадрилом и остался. И помрешь, сука, все тем же гамадрилом. Такие бабки, и опять мимо кассы!..»
«Вечно ты во что-нибудь встрянешь, боец, — неодобрительно проворчал Ти-Рекс. Юрий понял, что сон наяву скоро кончится: если заговорили живые, значит, мертвым больше нечего сказать. А мертвых среди тех, кого он знал и помнил, уже давно было намного больше, чем живых. — Ну, да ничего, перемелется — мука будет. На войне всегда кого-то убивают — на то, брат, и война, чтоб ей ни дна, ни покрышки…»
«Жениться тебе надо, — авторитетно заявила Даша Быкова. — Сколько можно валять дурака? Неужели до сих пор не наигрался в войну? Я же тебя знаю, как облупленного, Юрка, ты же не такой!»
Юрий глубоко вдохнул горький табачный дым и совершил очередное убийство, шлепком ладони по щеке прервав звенящий на высокой ноте боевой клич атакующего комара.
«…за отличное выполнение важного правительственного задания и безупречную службу, — через головы присутствующих донесся откуда-то издалека глубокий оперный бас генерала Алексеева, — присвоить старшему лейтенанту Якушеву внеочередное звание майора…»
«Подарок от областного руководства, — вторя ему, произнес своим насквозь лживым голосом подполковник Сарайкин. — За безупречную службу».
— Я прошу прощения, — перебил подполковника директор «Точмаша» Горчаков. — Понимаю, сейчас не время и не место, но, с другой стороны… В общем, я хотел спросить: а как же папка?
— А я вам не господь Бог, — с вызовом проинформировал Юрий, не до конца понимая, с кем говорит — с реальным человеком или с комбинацией паров неусвоенного алкоголя, воспоминаний и накопившейся усталости. — Успокойтесь вы и отстаньте, наконец, от меня с этой папкой! Теперь это не ваша забота, у вас что — на заводе дел мало?