«Пишу вам со станции Казалинск, где наш поезд стоит полчаса. Завтра утром мы будем уже в России, на той земле, которую мы будем защищать. Со мной едут такие же простые смертные, которые на время, а может быть, уже навсегда, оставили свои дома и меньше всего думали, что им придется когда-нибудь убивать, но что поделаешь — война!
Как все пришло неожиданно! И пройдет еще много времени, пока они привыкнут к своей новой профессии. А многие, может быть, так и уйдут, не привыкнув. Это те люди, которые всю жизнь выращивали хлопок и виноград и не слышали ни одного выстрела. А теперь едут выполнять самое трудное на земле дело…»
Дальше раз сто «милая Нора», «люблю», «целую», наставления, как жить, как есть, как ходить по улице, — на целых три года.
— Какой милый чудак наш папа, — сказала мама. — Как он неуклюже пишет о любви. Совсем не умеет писать.
4
Я понимаю — для мамы сегодня необычный день.
Через много лет я так же волновался, когда шел давать свой первый в жизни урок. Ты, должно быть, помнишь, Марат? Помнишь, после окончания института нас направили учительствовать в одну школу. Преподавать язык и литературу. Помнишь, в мой самый первый урок ты был свободен и, чтобы я не умер от волнения, решил сидеть в моем классе. Ты подбадривающе мигал мне с последней парты, а я стоял перед учениками и несколько минут не мог ничего произнести, хотя прекрасно знал, о чем надо говорить. Ученики стали посмеиваться, и от этого я еще больше струсил. Я уже собрался махнуть на все рукой и выбежать из класса, как вдруг поднялся ты, Марат, и сказал:
— Ребята, не волнуйтесь. Магди Анварович в спешке прихватил мои конспекты. И не может разобраться в моем ужасном почерке!
Ученики рассмеялись, я облегченно вздохнул и сказал свое первое в жизни учительское слово: «А ну-ка, доставайте тетради», — и все пошло нормально с этой минуты.
Вот так и у мамы.
«Но все будет хорошо, мама. Раненые полюбят тебя, я знаю, только не надо бояться», — думал я, сидя на самом верху виноградника. Раз в неделю я забираюсь сюда, чтобы посмотреть бесплатное кино. Наша улица — большой экран, а артистов хоть отбавляй. Спрячьтесь где-нибудь и наблюдайте, только чтобы вас не заметили. И вы увидите интереснейшие вещи.
Вот, например, каждое утро из ворот напротив выходит старикашка Сираж-бобо. Выходит, закидывает голову вверх. и пристально смотрит в небо, будто увидел там летающего осла. Смотрит и все время без всякой надобности подтягивает брюки.
Брюки он начал носить недавно, когда поступил сторожем на макаронную фабрику, и еще к ним не привык. Раньше, пока сын его не был на войне, старик нигде не работал и ходил в белых штанах. В них прохладно и удобно сидеть в чайхане. И ходить в мечеть. Ведь появись в мечети в брюках — осмеют.
Стоит Сираж-бобо, смотрит в небо десять минут, полчаса, пока шея не одеревенеет, затем выдернет из ватника под мышкой комочек ваты, выдует из него сор и одним выдохом выстрелит в небо. И радостно следит за полетом ваты, подпрыгивает, машет руками. И так до тех пор, пока вата благополучно не застревает на дереве между листьями.
Отец объяснял, что у него такой возраст, когда хочется повторять все, что делал в детстве. Представляю, какой ужас будет со мной в его возрасте! С утра до ночи, как дурак, буду сидеть на винограднике и следить, кто куда пошел и зачем. Меня так и будут звать соседи: старый дурак на винограднике. Незавидная участь!
Или вот другое кино. Тоже соседи — дед и бабка. Они так похожи друг на друга, что до прошлого года я считал их близнецами. Но отец сказал, это муж и жена, и я долго не верил, как такие старые могут быть мужем и женой. Мне казалось, что муж и жена обязательно должны быть молодыми и писать, как супруги Буттенгот и Готтенгот, точно не помню, сказки о своей любви.
Деда зовут Мекка, а бабку Медина. И вот они появляются на улице, поворачиваются ко мне спиной и начинают глядеть на свои ворота, и вздыхать, и плакать, и ворчать друг на друга. Боже, как постарели, потрескались их ворота, любимые ворота, молчаливые свидетели их молодости! Какая мерзкая штука эта жизнь, что не пожалела даже ворот — гордость рода, предмет зависти соседей и дальних родственников.
Ворота у них действительно великолепные, массивные и угрюмые, из самого крепкого дерева на свете — карагача, разрисованные, как ковер, узорами и ромбиками. Из поколения в поколение передаются они по наследству, кочуют из города в город.
Мекка и Медина оказались на редкость плохими хозяевами. На их глазах ворота стали сохнуть и трескаться и, чтобы предотвратить дальнейшую гибель, каждое утро дед и бабка чистят их керосином. Трут, ругаются, плачут, но все напрасно. На следующий день на воротах появляется новая трещина — жизнь, жизнь, ничего не поделаешь! Только одно немного волнует меня в этом кино: кому же после их смерти достанутся ворота, ведь наследников у стариков не осталось?
У меня в запасе еще много картин, но обо всех рассказывать сразу не стоит — скучно будет. Тем более что внизу по улице идешь ты, Марат. Вид у тебя, дружище, очень печальный.
Встряхнись же наконец, выше нос, как Буратино! Но ты, оказывается, и не знаешь, кто это такой. В детстве у тебя были одни только выдуманные тобой и твоим дедом истории о ведьмах и колдунах и ни одной приличной сказки. А как нужны нам, дружище, сказки, чистые и светлые сказки — нам, семилетним и тридцатилетним, особенно тридцатилетним. Потому что без них, как говорил поэт, «нет житья… ни людям, ни зверям».
— Эй, Марат!
Только сейчас я заметил, что на тебе порвана рубашка.
— Дрался?
— Надоело все, Магди! Не могу больше. Каждый день черные бумажки — смерть, смерть, смерть… И будто я виноват.
Морщась, ты снял рубашку, и я ахнул — вся спина была в синяках.
— Кто тебя? Скажи, мы отомстим.
— Глупый. Я принес одному старику черную бумажку, а он начал бить меня палкой… А я стоял и не мог убежать.
— Так тебя убьют когда-нибудь.
Мы помолчали, и я сказал:
— Знаешь, что сейчас я… Слушай, отец мой дома, понимаешь? Он совсем не на войне. Все думают, что он воюет, а он прячется дома.
— Поклянись!
— Серьезно. Идем. — И я заставил тебя сесть на кровать, потом в комнате раздался голос папы.
— Внимание! На зарядку становись! Руки на пояс, мальчик…
Ты был растерян, а я хохотал:
— Это мой отец, честное слово. Теперь ты веришь, веришь?
Но ты сразу понял, что к чему, и сказал:
— Кто это придумал?
Я-то знал, в комнате пластинка, где записан голос отца, и, как только встаешь с кровати, пластинка включается и начинает передавать приказы в репродуктор на винограднике, но я не мог объяснить тебе, понимаешь, не мог, потому что я не хотел верить, что это обыкновенная пластинка, а не живой, настоящий голос папы, который потом много-много дней поддерживал меня, и мне даже стало обидно и больно, что я показал тебе, раскрыл тайну своей сказки…
Ты, видимо, понял мое состояние, сказал:
— А я… я сразу поверил, что это твой отец. Я даже знаю, что, если ты спросишь у него что-нибудь, он ответит. Спроси-ка…
5
Я подумал, как будет приятно маме, если мы с Маратом придем за ней в госпиталь — уж очень она волновалась в первый день работы и сразу бы поняла, что и мы волнуемся вместе с ней.
Марат знал, где находится госпиталь, и мы пошли. Мне запрещали уходить далеко от дома — в улочках нашего города не мудрено заблудиться. И в тот день я впервые нарушил этот запрет.
Какой интересный мир открылся мне! Мы шли друг за другом, потому что только так можно было пройти по узким улицам. На каждом шагу мечеть — поднимаешь голову, а там голубая шапка с гнездами аистов, и от этих шапок и дома, и деревья, и люди — все кажется голубым, хотя на самом деле улицы угрюмые, безглазые, и никто не высунет голову и не скажет «здравствуйте!».
И вдруг, как что-то совсем чужое, возникло перед нами каменное здание с множеством глаз — в этом единственном тогда здании европейского типа через много лет я учился в институте, набираясь ума-разума.
— Что же ты остановился? — Марат толкнул меня к этому зданию, и я посмотрел на окна в надежде увидеть живых, настоящих раненых, людей оттуда, с войны.
— Туда нельзя, — остановила нас у входа женщина с красной повязкой.
— К маме, — сказал я, — она работает здесь.
— К маме тоже нельзя. Она занята.
— У них дом горит, тетя.
— А не врешь? — женщина схватила Марата за руку.
— Обманывает, — поспешил я признаться, зная, что мама упадет в обморок, если ей скажут: у вас пожар!
— Ах, врет! — женщина принялась поучать бедного Марата, что-то говорить про взрослых, которые на войне, и про детей, которые занимаются враньем… Хорошо, что сзади нас протяжно загудела машина, и мы отскочили в сторону.
— Раненые, — шепнул Марат.
Из машины с большим красным крестом санитары начали вытаскивать носилки — одни, другие, третьи, седьмые… Я смотрел на них и ничего не видел, кроме ног, высохших, синих. Тебя, слава богу, не было среди них, отец, все чужое, незнакомое. А их несли, несли на носилках, с запахами крови, с запахами войны — мимо нас.
— Все, — сказала женщина с повязкой, — этого пока положите под деревом. Мест нет…
— Да вы что? Он очень плох. Он без сознания.
— Говорю вам узбекским языком — мест нет.
Его положили под деревом, восьмого, бедного, которому не хватило места, и мы медленно подошли к носилкам. Ветер откинул край простыни, и я увидел, отец, совсем худое, совсем безжизненное, страдальческое лицо человека, который чем-то был похож на тебя — такой же высокий и худой, но с широкими плечами, которые еле умещались на носилках.
Он лежал, и губы его дрожали. Наверное, он никак не мог отогнать от себя картины войны: бегут, падают и умирают солдаты, раскалываются пополам деревья и небо.
Вдруг я подумал, что он должен обязательно знать тебя, отец. И дядю Фархада. Солдат этот шел с вами по лесу, по темному, запутанному лесу, и дядю убили, а его ранили, а ты бросился к нему, чтобы спасти. А тут еще снаряд. И что стало с тобой, отец?..
— Дядя, дядя! — стал звать его я, стал будить, чтобы он смог отогнать от себя прочь картины войны и сказать, что стало с тобой…
— Мальчик! Оставь в покое раненого. Иди домой. Мама твоя очень занята…
И мы ушли. Шли и молчали. Совсем забыли, что нас двое, не разговаривали, не смотрели друг на друга.
Долго, очень долго я сидел, ни о чем не думая, словно меня нет, улетучился. Потом начал ходить из комнаты в комнату, по двору и думать.
Наверное, он все еще лежит под деревом и смотрит картины войны, и ему больно и нехорошо. А жена его и дети ждут письма и совсем не подозревают, что он лежит сейчас под деревом, не знают и не могут прийти к нему, чтобы помочь.
И я побежал на кухню, стал резать, резать хлеб, мазать маслом. Завернул все это в газету. Решил отнести ему, чтобы он обрадовался. И ему станет хорошо.
Но вот и мама. Я спрятал сверток и вышел ей навстречу.
— Поздравляю тебя, мама.
— С чем? Письмо от папы?.. Да, да, день прошел удачно. Но как я устала, ты даже представить не можешь! Зато восемь операций — восемь!
— Это мало или много?
— Это ужасно много для мирного времени, мальчик. Но сейчас… Один из врачей сделал двенадцать, и все удачные.
— У тебя сколько удачных?
— Будем надеяться, что все. Но одна была такая жуткая, как я волновалась!.. А зачем ты приходил в госпиталь?
— Просто мне хотелось поглядеть на тебя. Нельзя?
— Нельзя, маленький. Ты понял меня?
И, хотя я не понял, сказал:
— Да.
— Завтра у нас будет гость.
— Кто, мама?
— В госпитале очень тесно. Мы, врачи, решили взять к себе домой раненых.
— А зачем?
— Там им тесно.
— У нас в доме будет лежать раненый?
— Да, мальчик. И ты будешь помогать мне.
— Буду, мама. А ты уже выбрала кого? Ты знаешь его? А ему у нас понравится?
— Я еще не выбрала. Не знаю, понравится или нет. Но мы должны его вылечить.
— Я сделаю все, чтобы он вылечился. Ладно, мама?
— Хорошо, хорошо. Давай ужинать.
— Мама, давай возьмем его. Он лежит один под деревом. Ему не хватило места. Тебе ведь все равно. Я знаю, он будет хороший и послушный и не станет капризничать.
— Ладно, маленький. Мы пойдем вместе, и ты покажешь его.
— Он такой хороший! Такой славный! Мама! Знаешь, что я придумал? Сказать? Давай пойдем и возьмем его сейчас. Я прошу тебя…
И мы пошли в госпиталь. Он страшно удивится, когда узнает, что мы забираем его к себе. А вдруг он не захочет? Тогда я скажу маме, пусть она сделает ему укол, усыпит, и мы понесем его, а утром, когда он проснется, скажем, что мы не виноваты, так получилось. А потом ему у нас понравится и он согласится.
— Подожди здесь. Я узнаю сама, кто лежал сегодня под деревом, и заберу его.
Только бы мама не перепутала!
Мы угостим его хлебом, и маслом, и виноградом. А потом что будем с ним делать? Как лечить? Мама скажет как. А кто он — капитан, генерал, танкист, летчик? Хорошо, если он летчик, — я люблю летчиков. Есть ли у него ордена? Наверное, есть. Если бы он был трусом, он бы прятался и его бы не ранили. Что-то долго их нет. Неужели мама перепутала? Здорово же мы придумали взять к себе раненого, веселая пойдет жизнь! Ну и ладно, пусть я не пойду теперь в школу, надо ухаживать за раненым, не жалко. Жалко, конечно. Но раненый гораздо интереснее, чем школа.
— Мама!
Я бросился к носилкам. Взглянул — он!
— Он, мама!
Я бегал вокруг носилок, не зная, что же делать дальше.
Но все решилось просто. Подъехала машина с большим красным крестом, открылась дверца сзади, носилки всунули туда, мама крикнула: «Садись в кабину, Магди!», — и мы поехали, повезли нашего раненого, повезли к себе лечить его. Теперь он наш, и мы никому не дадим его в обиду. Все решилось просто и хорошо, а я боялся, нервничал.
Шофер был угрюмый дядька, молча крутил баранку, мне же хотелось петь, смеяться, прыгать, а он был такой важный и гордый, будто делает великое дело — крутит баранку и молчит. Я смотрел назад в белое окошечко, но ничего не мог увидеть. Мама там, все хорошо, и не надо волноваться.
А ехали мы очень медленно, как назло. Въезжали в какие-то узкие улочки, поворачивали обратно, царапали стены, на нас кричали, проклинали нас, а мы везли домой раненого: лечить его и возвращать к жизни.
И когда машина еле-еле проехала к нашему дому, выбежали все соседи. А я очень гордый выскочил из кабины, помог шоферу открыть заднюю дверцу. Люди придвинулись к нам, окружили, а мы, не обращая ни на кого внимания, торжественно понесли носилки к воротам.
— Боюсь сказать, милая Нора, неужто отец Магди? — спросила Медина.
— Нет, — ответила мама.
— Кто это, Нора?
— Раненый из госпиталя.
Мы внесли нашего раненого в комнату и уложили его. И когда вышли попрощаться с шофером, соседи уже обсуждали это событие.
— А отец Магди? Если он узнает, что в доме чужой мужчина…
— Пусть это вас не волнует, — ответила мама и побежала обратно в комнату к раненому, сказав мне: — Не заходи пока…
Что это им не понравилось, соседям? Ладно, сейчас некогда об этом думать. У нас гость, у нас раненый в доме.
Добро пожаловать в наш дом, незнакомый дядя! Поверь, тебе здесь будет неплохо, ты быстро поправишься и сможешь снова идти на войну. Только смотри потом в оба, как бы тебя опять не ранили и не убили. Я буду плакать, если тебя убьют, плакать будет и мама, и все, все, кто знал тебя, тоже будут плакать. Будет плакать и колыбель, где ты рос в детстве, мячик, которым ты играл, подбрасывал его в небо к облакам, и книжки твои будут плакать, твои сказки, и твои самые первые туфли, которые ты надел, когда научился ходить, и речка, где ты купался, и яблоня, на которую залезал, и окно твое, и паук на окне тоже заплачет, будет плакать твоя мама, она поседеет и состарится.