— Боже, что сделали с моим мальчиком! На нем лица нет.
— Здравствуй, — сказал я как можно бодрее. — Как дела?
— А у тебя?
— Как видишь, лежу… Страшно смешной ты, милый дедушка. Такого смешного я нигде еще не встречал. Как они там? Без задних ног бежали?
— Вообще без ног, внучек. Перебросили ноги за шею и бежать. Ха-ха!
— Хо-хо!
— Хи-хи!
— Скажу тебе что-то на ухо: папу забирают на войну.
— Знаю. Он звонил мне в кишлак. Я сразу на ослика и сюда. Ничего, не расстраивайся. Вернется мужчиной.
— Как тебе не стыдно?
— А тебе не стыдно? У всех отцы воюют, только твой за маминой юбкой орехи щелкает.
— А если, если его…
— Если, если! Вставай, хватит лежать.
— Не кричи на меня, я больной. И вообще, ты злой человек, нехороший.
— Это ты ослиц имеешь в виду?
— Нет, вообще…
— Что, прикажешь бороду теперь рвать на себе? Если бы только его одного. В кишлаке у нас одни женщины остались, да и те одурели от слез. Каждый день две-три вдовы и десять — двадцать сирот. Война, братец мой, людоедство. Недаром в коране написано: «…и разделится род людской, и начнется между ними людоедство…»
Потом меня уложили в постель и приказали спать. Уснул я сразу, но ночью просыпался много раз, потный, ворочался в постели и вздыхал, пугался теней и снова уходил в забытье. Не то во сне, не то наяву я слышал плач мамы, тихие голоса отца и дедушки и снова плач. И так всю ночь. И еще я никак не мог понять, во сне это или наяву видел все время черных птиц на деревьях, какие-то непонятные тени, красные и синие зигзаги и пятна и светлые горящие точки между ними.
А утром я уже понял — все это было во сне, а плач мамы и голоса отца и дедушки наяву. Когда я проснулся, мама еще спала, и отец сказал, что она уснула лишь полчаса назад, а мужчины вообще не спали.
Я смотрел на мамино лицо и думал: каково теперь будет ей? Хотя мама скрывает, но я-то знаю, что она и дня не может прожить без папы. Папа для нее все. Он делает для нее то, чего не делает ни один мужчина для своей жены, по крайней мере на нашей улице. Он сердится, нервничает, когда она много стирает и устает, волнуется, когда она где-то задерживается. Боится, что она поскользнется и упадет, когда идет снег, что кто-нибудь обидит и обманет мою наивную, ничего не смыслящую в жизни и людях маму.
Им обоим нравится быть такими — маме парить где-то в облаках, оторванной от суеты и забот, а папе, наоборот, чувствовать себя сильным, волевым, очень земным, быть глазами и руками для мамы.
И я совсем не представляю, что же будет теперь с моей милой мамой. Бедная она, бедная…
Все случилось быстро и просто, будто отец собрался уезжать в обычную командировку. Пришли его друзья по работе, посидели, помолчали, выпили, а я бродил по двору, забытый всеми, и уже не помню, о чем я тогда думал. Помню только, что очень жалел маму и не знал, что теперь будет с нами. А потом все вышли во двор, и я очень испугался, когда увидел отца в старой одежде. Она делала его неуклюжим, похожим не то на монтера, не то на водопроводчика. На маму смотреть я боялся…
Отец поднял меня на руки и сказал:
— Ну, мальчик, нос до неба, как Буратино! Мы еще посмеемся, когда я вернусь, будь здоров!
Я старался улыбнуться отцу, но что-то сдавило мне щеки. Отец торопливо поцеловал меня в лоб, похлопал по плечу, сказал что-то, и все они вышли за ворота к машине.
Сели и уехали. Я побежал было за папой, но закашлялся от пыли и отстал.
Ну ладно, ладно, не надо распускать нюни, никому это не нужно, и, пожалуйста, выше нос, как Буратино, пора уже быть мужественным: как-никак семь лет, тем более что на твоем попечении осталась мама; ерунда, ничего не случилось, он вернется и мы еще не так посмеемся, будем хохотать до колик в животе, правда, обидно, что тебя не взяли на вокзал, но это не страшно, тем более что ты будешь отвечать за все, и за дом в том числе…
Я вернулся во двор, постоял на том самом месте, где только сейчас стоял отец и держал меня на руках. Что-то щелкнуло рядом — и из репродуктора на винограднике вырвался голос моего папы:
— Внимание! На зарядку становись! Руки на пояс, ноги на ширину плеч, начали — раз, два, три, молодец, мальчик, продолжай в том же духе…
— Папа! — закричал я. — Папа, это все шутка, ты не уехал, нет… Пусть, — сказал я сам себе, — пусть он уехал, но все равно каждое утро мы будем слышать с мамой его голос, и нам станет легче. Я буду делать все, что папа прикажет, буду бегать, прыгать, перегибаться. И буду помнить его и любить…
3
Два дня мама не могла ничего делать, была какая-то потерянная, невнимательная. Лицо ее изменилось, стало некрасивым, и все потому, что она забыла, что она женщина и надо немножко следить за собой, укладывать волосы и мазать щеки кремом. Ничего этого она не делала, ходила в своем длинном черном платье и уже не меняла платья, как прежде, штук по десять на день.
Она брала папины вещи, долго рассматривала, принималась целовать их и плакать.
Мы совсем растерялись с дедушкой — не заболела ли наша мама?
— Ну скажи ей что-нибудь, — просил я дедушку, — ведь она твоя дочь.
Он пожимал плечами, что-то растерянно бормотал, затем шел к ней в комнату и буквально через минуту выходил обратно ко мне, еще более подавленный.
— Что прикажешь делать с твоей сумасшедшей матерью? Ни в какую. Ну-ка ты, ведь ты ее сын…
И тогда наставала моя очередь.
— Мамочка, не надо, прошу тебя… Я буду тебя слушаться и не обижать, вот увидишь.
Она как-то невесело улыбалась, прижимала меня к груди и начинала целовать.
Ночью, когда она наконец засыпала, я прятал отцовские вещи, его брюки, пижаму, шляпу, уносил их в сад, за виноградник.
Потом мама пошла к соседке, у которой собрались в тот день все женщины, чьи мужья и сыновья были на войне, хорошенько выплакала все свои слезы и, вернувшись, сказала:
— Завтра открывается еще один госпиталь. И я пойду туда работать.
— Правильно, дочка, — сказал дедушка, — умница. Поработаешь немного, развеешься, потом можно опять сына воспитывать. А он пока потерпит.
— Нет уж, милый отец! Хватит ходить наивненькой, чистенькой, красивенькой женой. Все думала, пусть бы Анвар уехал куда-нибудь на несколько месяцев, чтобы самостоятельно пожить. Все самой делать. Думать самой, падать и вставать самой… Вот он и уехал…
Ох, этот дедушка, дедушка! Он минуты не может без того, чтобы не сцепиться с кем-нибудь — энергии у него уйма, девать просто некуда.
Сегодня пятница, и в мечети полно мусульман — день Большой молитвы. В этот день лучше сиди под одеялом, заткнув уши — перепонки лопнут от их воя.
Дедушке совсем плохо, он вообще не переносит ни малейшего шума, а тут тысячеголосый монотонный вой, как в книжке о собаке Баскервилей.
Дедушка сперва бледнеет, кусает губы от злости, затем, не выдержав, выскакивает на улицу.
Когда дедушка на улице, соседям лучше не показывать своих носов. Он обязательно подденет их каким-нибудь каверзным вопросом насчет бога и, не слушая их объяснений, говорит и говорит дальше. Моим дедушкой — сумасшедшим острословом, неверным — ночью пугают детей, если они капризничают. Стоит сказать, сейчас позовем дедушку Магди и он съест вас, как все дети засыпают от страха.
Сейчас он, широко расставляя кривые ноги, направляется к мечети. Полы его халата, как два полотнища знамени, колышутся на ветру. Мне весело — будет спектакль!
Мечеть похожа на громадный каменный ящик фокусника, на который посадили сову, вернее, ее голову с десятью глазами — проемами. И внутри этого ящика — старики. Изгибаются, как куклы: то встают все разом, то разом падают на колени и начинают целовать землю, будто там рассыпан сахар. Вкусно! И командует всем этим совсем молодой ишан Калантар, сын того ишана, который умер, проглотив во время сна шмеля. И теперь ишан Калантар, если он злой, обзывает всех неверующих шмелями и в знак пожизненного траура отказался брать в рот мед, думая, что мед дают людям не пчелы, а шмели.
— Шара-бара! — Дедушка хлопает в ладоши. — Старые вещи меняю на мыло, шара-бара!
Какой грех кричать «шара-бара», когда столько достопочтенных мусульман беседуют с самим богом! Вдруг старьевщик с грязным бельем и мылом. В мечети ропот: шу-шу.
— Шара-бара! — кричу я. — Старые галоши меняю на новые.
— Старые чалмы на новые!
Боже, какой ужас! Но ничего не поделаешь, надо прерывать молитву и просить бога подождать с беседой. Калантар первым бросается к выходу и, ползая на четвереньках, ищет среди тысяч галош свои, с шелковой кисточкой. Начинается свалка. Каждый старается воспользоваться суматохой, схватить галоши поновее.
А мы удираем. Пролезаем через дыру в заборе, сворачиваем в переулок, а оттуда уже виден наш дом. На всякий случай, как и в прошлый наш налет, закрываем ворота на засов и хохочем.
А вечером дедушка возвращается к себе в кишлак — дела, дела, хлопок цветет, — а ты тут сиди и жди его до следующего спектакля.
Жаль, что ты так мало знал моего дедушку, Марат! Это был человек, полный противоречий и загадок. В нем была мудрость и наивность нашего достопочтенного муллы Насреддина.
«Бог живет внутри каждого, — говорил старик, — о боге надо говорить тихо или вообще не говорить, носить его с собой, в своем теле, как дух. Ишаны и муллы не могут вместить в себя этот дух, потому что зарабатывают на боге».
Вот поэтому-то соседи считали его сумасшедшим, неверным, смеялись над ним и боялись его. А Калантар даже пригрозил, что не разрешит хоронить дедушку на мусульманском кладбище.
…И когда он умер, наш дедушка, его похоронили совсем отдельно, на краю поля, где цвел хлопок, там, где он любил прилечь и помечтать.
А совсем недавно, когда с отцом были в деревне, мы не нашли холмика дедушки. Его сровняли и посадили кусты граната. И каждую осень, когда зреют гранаты, они падают и будят старика. И тогда он снится всем нам…
С утра мама ушла работать в госпиталь, а я остался один на весь дом. Сначала слонялся из комнаты в комнату, рылся, не знаю зачем, в папином столе, перелистал наш семейный альбом и увидел там дядю Фархада, почти на каждой странице дядя, дядя, дядя. Одна из фотографий мне особенно нравилась. Дядя сидит на стуле под виноградником, а я у него на коленях.
— Здравствуй, дядя… Тебе еще не скучно без нас?
— Здравствуй, мальчик. Давай споем с тобой нашу песенку.
— Мне что-то не хочется сегодня петь, не сердись.
— Ну, прошу тебя, мальчик.
— Хорошо… «На зеленых, на Азорских…» Скажи, дядя! Дядя! Папа уехал на войну…
— «На веселых», ты пропустил «на веселых». Давай снова: «на веселых, на веселых, на веселых»…
Я бросил альбом, выбежал во двор, залез на виноградник, в свой домик из веток и листьев, и спрятался… И вот тут-то я впервые и увидел тебя, Марат…
С грязными, взъерошенными волосами, в отцовском пиджаке до голых колен и с громадной почтальонской сумкой за спиной ты просунулся в наши ворота и крикнул:
— Хозяева, письмо!
Сумку твоего отца я узнал сразу, перепуган ся и решил ждать, не высовываясь из убежища.
— Эй, вам письмо! — И действительно вынул из сумки письмо, не черную бумажку, а письмо в конверте.
Я спрыгнул вниз и, на всякий случай сжав кулаки, пошел к тебе.
— Давай!
Ты строго осведомился:
— Как фамилия?
— Не твое дело.
— Тогда ничего не получишь. Может быть, ты вовсе не Нуров, а Буров.
Это меня взбесило. Я хотел было броситься на тебя, бить и кусать за все — за твоего отца, за черные бумажки, за то, что ты такой остолоп, но силы были слишком неравны. Ты был на голову выше, шире в плечах и, видно по всему, дрался неплохо.
— А кто же я такой? Иди лучше спроси у своего папаши, какая фамилия была написана на той бумажке, которую он принес нам недавно.
Лицо твое изменилось при этих словах, с него мигом сошла спесь, и по всему было видно, что тебе стало стыдно за отца — за то, что принес нам такую весть о дяде Фархаде.
— Не сердись, — сказал ты, — получай. Это, наверное, от отца. У него, наверное, все хорошо.
— Ты уверен?
— Конечно! Даю голову на отсечение. Уж я-то знаю, раз он сам написал письмо, значит, он живой и даже не ранен. Хочешь, я прочитаю тебе?
— Прочитай… Нет, не надо.
Мама обидится, если мы распечатаем письмо без нее.
— Нет, — сказал я, — не думай, я и сам лучше тебя читаю.
Ты не уходил. Потоптался, подул на ладони, будто они замерзли, и вдруг сказал:
— Давай будем дружить, хочешь? Со мной тебе не будет скучно. Я знаю много историй о ведьмах и колдунах. И еще у меня бывают интересные марки.
Вид у тебя был такой жалкий, умоляющий, словно от нашей дружбы зависело многое.
— А что, тебе скучно одному?
— Да нет. Просто ты мне сразу чем-то понравился.
Я подумал: интересно быть другом почтальона. Он
будет мне самому первому приносить письма от папы, рассказывать, где что делается. Но тут я испугался: что, если он принесет черную бумажку о папе, что тогда, Марат? Как мне на тебя смотреть? Мне ведь и убивать тебя жалко будет, потому что ты мой друг. Что мне делать тогда?
Ты догадался:
— Боишься, что я?..
— Нет, не боюсь. Этого не будет, правда?
— Из-за этого никто и не хочет дружить со мной… А старые друзья стали мне врагами, потому что… потому что я приносил им такие бумажки… Но ведь я же не виноват! При чем здесь я, если взрослые убивают друг друга? При чем здесь мы?
— Нет, — сказал я, — я не боюсь. И мы будем дружить с тобой. Что бы ни случилось, мы останемся друзьями.
Вот так и началась наша дружба, Марат…
Мамы не было весь день до самого вечера. Я слонялся голодный по дому, до тошноты ел виноград и несколько раз катался по полу от колик в животе. Вот во что обошелся мне первый день маминой самостоятельности.
Я нервничал — мама меня совсем забыла, сама, наверное, ест в госпитале вкусный суп и котлеты, а у меня от кислого винограда вздулся живот и вот-вот лопнет от обиды.
Много раз мне хотелось сходить к соседям, чтобы они прочли мне папино письмо, а потом я бы его порвал и выбросил, не показывая маме. Ведь папа, наверное, догадывается, что мама морит меня голодом, и поэтому не обидится. И вообще, он написал мне, а не маме. Если бы ей нужно было его письмо, она давно почувствовала бы, что оно пришло, и прибежала бы.
Я взял и заснул ей назло. Вначале спал и одним ухом прислушивался, не идет ли она, но быстрых маминых тук-так-тук-так все не было, а затем я уже перестал слушать.
Снился мне папа. Я увидел его лицо. Большое-пре-большое, как в кино. Просто лицо, и все. Папа ничего не говорил, а только смотрел на меня. Папа молчит — молчу и я.
— Что с тобой, мальчик? — услышал я голос мамы. — Чего испугался, весь дрожишь?
Я открыл глаза: мама пришла!
— Нет, я не дрожу. Папа ничего плохого не делал.
— Тебе снился папа? Ты кричал, как будто тебя бьют.
— Нет, никто меня не бил.
Странно: почему же я кричал во сне?
— Ты давно пришла?
— Успела только раздеться… Ой, как страшно! Не знаю, что делать. Я ведь все почти забыла…
— Ты хочешь есть, мама?
— Очень! Сидела в библиотеке, пока не закрыли. Прочла уйму книг, но все равно боюсь… Сейчас я нарву винограда, и мы поедим.
О! Я чуть не закричал, когда услышал о винограде. Но ведь и мама тоже ничего не ела, ее можно простить.
Наверное, я кричал во сне потому, что жаловался папе на свою голодную жизнь. Дурак я, дурак.
Мама съела полную тарелку винограда, а я одну ягодку, да и то меня чуть не стошнило.
— Вот письмо, — сказал я, — от папы.
— От папы? Чего же ты молчал? — Мама начала вертеть конверт. Потом немного успокоилась, распечатала наконец и стала читать.
— «Милая Нора, милые мои…» Ну, и так далее…
— Нора — это ты, понятно, — прерываю я маму, — а кто такие ”и так далее”?
— Ну, это ты и дедушка.
— А!