Маме надо было бежать в госпиталь, и она быстро перевернула его на бок и, в честь того, что дядя заговорил, влепила ему укол большущей иглой.
— Что это, мама, Ситора? — спросил я, провожая ее к воротам.
— Название местности, где дядя родился. Где-то в Фергане… Ну, будь умником и не надоедай ему своими разговорами.
«Ситора», — сказал я и прислушался. Хорошо звучит, красиво! Понятно, дядя спал и увидел во сне родной кишлак у гор, детство, как он, маленький, босоногий, карабкается по горе, за ним бежит собачка, трусливо повизгивая: не поднимайся так высоко, Эркин, там страшно. Но он лезет, лезет к самым облакам. Внизу красота какая! Маки горят. И между маками кубики-дома. А вот и дом Эркина, мама сидит за пряжей, во дворе сестренка играет с козликом. Здесь хорошо, хо-ро-шо! И горы, и ветер повторяют, как попугаи: «Хо-оро-шо!»
И тут дядя Эркин просыпается. И долго не может понять, отчего ему было так хорошо. Ведь на самом деле: незнакомые лица — мое лицо, мамы, боль в теле и уколы, уколы. «А, — думает он, — совсем забыл, была же война…»
Я снова сажусь на стул у его изголовья и какой уж день подряд смотрю ему в лицо и жду, жду, что вот он наконец заговорит, улыбнется и встанет… Но все это придет не скоро. Ладно, я буду терпеть и ждать…
Дядя Эркин уже должен понимать все, раз он заговорил. Я смотрю ему в лицо и вижу, что оно порозовело, стало немного спокойнее, и глаза поумнели у дяди. Умные такие глаза, все понимающие. Лицо красивое, все острое и гладкое, нос острый, подбородок. И сам он крепкий, широкий — большие ноги, половину кровати занимают, даже чуть-чуть висят, и плечи еле вмещаются. А на подбородке ямочка прорезана, наверное еще с детства.
Он лежит и смотрит на меня, изучает, смотрит на мои руки, волосы, нос и улыбается — я ему, конечно, нравлюсь. И я начинаю рассказывать:
— Папа прислал такое смешное — письмо, просто ужас. Мы с мамой так хохотали. Будто он застрял между деревьями в лесу и его вытаскивали за ноги. Папа у меня умный, не думайте, это он так, балуется на войне… Он все делал раньше за маму. Маму мою зовут Нора, она…
— Мама хо-ро-ша-я, — прошептал Эркин, — хо-ро-ша-я… — И начал смотреть на потолок и думать О чем-то и совсем перестал меня слушать. Конечно же, он думал о моей маме, о тех ночах, которые она провела у его постели, и о неприятных уколах, о болях, которые мама старалась ему облегчить.
— Хотите послушать моего папу?
Я распахнул окно, сел на кровать, что-то щелкнуло, переключилось и началось:
— Внимание! На зарядку становись! Раз, два — марш! Направо, налево!
Дядя Эркин застыл, заскрежетал зубами и застонал.
— Это же папа! Мой папа!
Но он не понимал, все стонал и ерзал в постели.
И первый раз в жизни я не дослушал до конца папу — выключил.
— Не надо, — сказал я. — Ну, не надо…
А может быть, он завидовал папе? Папа на войне, а он, раненый, беспомощный, лежит здесь. Кто знает?
Я уже не помню, сколько дней мы ухаживали за дядей Эркином: может, месяц, а может, и два, точно не помню. С утра до вечера я пихал в него лекарства, развлекая рассказами, а с вечера всю ночь до утра с ним сидела мама. Вот поэтому-то дни текли однообразно и казались одним длинным, ненормальным днем. Я почти не выходил на улицу и однажды очень удивился, когда увидел, что все листья слетели с виноградника. И вот тогда-то — ура! — дядя Эркин, который столько намучился, у которого так сильно болела спина, — мы с мамой волновались и боялись, сможет ли он встать, выйти на улицу, смотреть на деревья вокруг, на людей; на небо, на солнце и кричать: «У-лю-лю! Чертовски хороша она, эта жизнь!» — он, мой дядя Эркин, встал!
Встал наконец! Крикнул:
— Магди, ко мне!
Я вскочил как сумасшедший, испуганный и радостный, побежал к нему в комнату и, весь съежившись, как будто это не у него, а у меня сейчас хрустнет спина, схватил его за руку и помог выпрямить спину, затем сбросить ноги с кровати на землю, встать.
— Вот! — весело сказал он. — Вот и все! Ура!
— Ура! Хо-хо!
— Ха-ха! Ура!
— Теперь можно обратно! Раз-два, на войну!
— Да, — сказал я, — теперь можно!
А самому, дуралею, вдруг захотелось плакать.
— Да, теперь все.
Все, дядя Эркин выздоровел. И он уедет опять в леса, о которых так интересно рассказывал по вечерам. И не будет теперь дяди Эркина. И я останусь, как и прежде, один с мамой. И нам будет скучно и тоскливо. Останется только сидеть и ждать папу с войны — больше ничего. И мама, наверное, погонит меня в школу к страшному хромому учителю.
Мама скажет: «Хватит шалопайничать. Тебе уже восьмой год пошел и пора браться за ум».
Раньше она этого не говорила и не заставляла хвататься за ум — за дядей Эркином надо было присматривать.
— Теперь все, — повторил я и поежился.
Дядя Эркин засмеялся и потрепал меня по волосам — дурная привычка трепать волосы, которых почти нет, — и сказал:
— Ничего, малыш. У вас будет другой дядя. Мама возьмет другого.
— Не нужно другого. Он будет капризничать и важничать. И выплевывать лекарства обратно.
— Тот, другой, будет поинтереснее — генерал! А не солдатишко.
— Не хочу генерала! Он будет важничать. Я назло не стану за ним ухаживать.
— Чудак человечек! Генералы бывают разные. Придете с мамой в госпиталь, и ты сам выберешь доброго генерала.
Все равно мне будет плохо без тебя, дядя Эркин, нечего уговаривать. Проснусь утром, а тебя нет. Кровать пустая и холодная… Скажу «доброе утро», будешь молчать, будто обиделся. Выйду во двор, прислушаюсь — только виноградник шелестит, скучно-скучно. И на улице тебя не будет, буду ждать, ждать, и неизвестно, вернешься ли ты к нам снова с войны.
— Не бойся, — сказал вдруг дядя Эркин, — буду стараться…
— А вы зря не надеваете талисман, который дала вам ваша мама. Старики знают…
— Ничего никто не знает. Посмотрим, мальчик. Там видно будет. На месте всегда виднее.
— Вы ведь не скоро? Вам еще надо потолстеть. А на это уйдет месяц, а то и больше.
— А я на войне потолстею. Самый раз…
Ну почему ты шутишь, дядя Эркин? Видно, тебе все равно, буду я с тобой или нет. Странный вы народ, взрослые…
— Ну, хватит, — сказал дядя Эркин, — помнишь, что наказывал тебе папа — выше нос, как Буратино!
И я вздохнул, взял дядю Эркина под руку и вывел на улицу.
Вот и наша улица, даже стыдно перед дядей Эркином. А он зажмурил глаза, задышал часто-часто, глубоко-глубоко.
— Эх! — и смахнул что-то с глаз, наверное соринку. И начал смотреть по сторонам и радоваться. И опять смахнул с глаз соринку. Проклятая улица — минуту нельзя постоять, ветер обязательно сдует с крыш саман.
— Хорошо! — сказал дядя Эркин. — Замечательно, малыш! И зря ты наговаривал на вашу улицу. — Посмотрел на вывеску на наших воротах и вдруг рассмеялся: — Улица Кирпичная, дом 5.
Что тут смешного? Сегодня ему все кажется веселым, смешным. Не то что мне.
— Кирпичная! Ни одного кирпича вокруг.
— Я же говорил вам…
— В этом тоже своя прелесть, малыш. Ни черта ты не смыслишь в жизни!
И, пока мы смотрели на вывеску, смеялись, сзади послышались шаги — прямо на нас.
Полоумная Медина и ее неумная подруга Шарофат, соседки!
Я вздрогнул — смотрят так, будто мы в чем-то виноваты. А дядя Эркин, ничего не соображая, кивнул им — мол, здравствуйте.
— Это тот мужчина, соседка, — сказала Медина, презрительно кивая в сторону дяди Эркина, — которого Нора, мать этого несчастного мальчика, пригрела возле своей бесстыжей груди. А отец на войне кровь проливает и ничего, бедный, не ведает!.. Э-хе! Времена…
— Времена, времена, — закивала белой головой Шарофат. — Все смешалось. И правда и неправда. И чужие жены с чужими мужьями. И как говорится в коране: во тьме люди волкам уподобились.
Дядя Эркин стоял бледный и растерянный и все время тер себе щеку.
— И вам не стыдно?
— Ты нас не стыди. Мы чужих жен не развращаем, на чужой постели не спим. Ты отца его постыдись, не умер еще. Вы с его матерью в любовь играете, а мы, думаете, слепые и глухие? Ничего не слышим? Ничего не видим? Убирайся-ка ты подобру-поздорову с нашей улицы!
— Да что вы, черт возьми, — начал было сердито дядя Эркин, но тут у меня прошел страх. И я сказал:
— Вы злые и нехорошие! Мы еле-еле вылечили, а вы… И улица эта не ваша, а общая…
Меня никто не слушал, перебивали:
— Где это видано? У какого народа? Чтобы замужняя, неразведенная? Стыд и позор!
— Уходите вы, злые, нехорошие! Придет папа, он вам покажет! Идемте домой. — Я стал тянуть дядю к воротам, но он упирался, весь дрожал. И кричал что-то.
И так до тех пор, пока на улице не появилась моя мама.
Я бросился к ней:
— Мама!
Мама остановилась, ничего не понимая, бросила мне в руки свою санитарную сумку — и быстро к дому. И, не обращая ни на кого внимания, — дяде Эркину:
— Как?! Я же говорила вам, еще рано! Я же говорила!.. Что здесь происходит?
Минуту все молчали, поглядывая на маму, будто видели ее впервые, а дядя Эркин пожимал плечами и, заикаясь, говорил:
— Чушь какая-то! Ей-богу…
А я протиснулся между мамой и дядей Эркином и выглядывал оттуда на злые, удивленные лица соседок.
— Кому что неясно? — спросила мама. — Я слушаю…
Но по лицу ее было видно, как она волнуется, растерялась и боится за дядю Эркина.
— Мы хотим знать, Нора, — сказала Медина спокойно, — кто этот мужчина?
— Вы об этом спрашивали в первый день его приезда. Что еще?
— Ты умная женщина, докторша, и мы тебя уважаем, но люди… они удивляются…
— Чему же?
— Как это, чужой мужчина…
— Эркин лечится в моем доме. И пусть это вас не волнует!
— …Ты женщина замужняя…
— Так что же? Не понимаю.
— …и мы думаем, что твой муж, Анвар, наш уважаемый инженер…
— Будет огорчен, так? Так знайте все, что мой муж инженер Анвар, он рад, он доволен!.. Надеюсь, после такого объяснения всякие разговоры прекратятся… Но, если бы даже мой муж инженер Анвар не был бы рад и доволен, все равно Эркин должен лечиться в моем доме!.. Что еще?
Вопросов больше не было.
— Идите домой и ложитесь, — строго приказала мама дяде Эркину, и он пошел, лег на кровать и стал смотреть на тени на потолке. А мама как ни в чем не бывало начала готовить шприц для укола.
Мне же все было очень и очень непонятно. При чем здесь папа? Непонятно. И что плохого, если мама взяла из госпиталя совсем умирающего дядю Эркина и сегодня наконец он встал? Взрослые должны радоваться, а они… И что тут плохого, если дядя Эркин очень хорошо относится к маме, ждет ее целыми днями из госпиталя, и радуется, и чуть не прыгает до потолка, когда она приходит и начинает делать ему больный-пребольный укол? И мама, я замечаю, в последнее время часто сидит с дядей Эркином, они разговаривают вполголоса, иногда смеются, и им обоим хорошо и весело. Что тут плохого? Непонятно. И папа, когда мы ему написали про дядю Эркина, похвалил маму и прислал ей вырезанный из картона орден, где было написано: «3а милосердие, 1-й степени», — и обещал ей настоящий, когда сам заработает.
— Магди, — позвала меня мама. — Иди посиди с дядей. Я на кухню.
Я зашел к дяде в комнату, а он даже не пошевельнулся, смотрел на потолок.
— Ладно, — сказал я, — не переживайте. Мы их победим, этих старух. Ерунда!
— Да, — сказал дядя Эркин, но очень тихо, — ерунда. Откуда ты знаешь, что ерунда?
Он подвинулся, и я сел на край кровати.
— Расскажите мне лучше про лес, — сказал я, — про тот самый лес.
— О, как много я уже тебе рассказывал!
— Я люблю слушать про лес.
— Ладно, — сказал дядя. — …В том лесу… Мы идем, идем по лесу, целый отряд, много солдат. Идем день, два, идем, идем, а лес все не кончается. И вдруг темно и ничего не видно. Ни дороги. Ни огня. Страшно. Идем тихо, осторожно… Вокруг немцы. Много немцев… И вдруг один солдат не выдерживает и кричит: «Мама, мама, окликни меня в лесу! Помог-и мне, мама!» И тут немцы начинают стрелять… Строчат из пулеметов, пушек, танков. А солдат все кричит: «Ок-лик-ни ме-ня в ле-су…»
И тогда командир вырывает из своей груди сердце, горящее, ослепительное сердце, и, высоко подняв над головой, ведёт нас по лесу уже не страшному и светлому… И звали этого командира Данко…
— И все?
— Да.
— А дальше? Они вышли из леса? Солдат успокоился?
— Остальное завтра. Тебе пора спать.
…И я иду по лесу. И кругом темно и страшно. И страшные коряги протягивают руки, чтобы схватить меня. Я кричу, хочу бежать. Но ноги будто привязаны к земле. А с дерева на меня смотрит Баба Яга, очень похожая на Медину. Смотрит и смеется противным смехом:
— Ха-ха! Вы еще ответите перед всей улицей…
41
А с другого дерева другая страшная старуха, Шарофат.
— Времена, времена… Да, ответите за все. — И протягивает ко мне руки и хочет задушить.
— Мама! — кричу я. — Мама, окликни меня в лесу! Помоги мне!
Кричу и не слышу своего голоса. Онемел от страха.
— Что с тобой, малыш, успокойся! — мама обняла меня, начала целовать.
Я открыл глаза: наша комната, мама, дядя Эркин, ночь.
— Мама, — прошу я, — не надо от меня скрывать. Что случилось? Чего хотят эти старухи? Я хочу знать, все хочу знать!..
— Умоляю вас, реже попадайтесь на глаза этой Медине, — сказала мама дяде Эркину, — она полоумная и может натворить глупостей.
— Спасибо, спасибо за все! Я уже вполне здоров. И скоро смогу опять на фронт.
Дядя встал и начал браво, как оловянный солдатик, расхаживать по комнате, а мама кричала ему:
— Ну, хватит, хватит. Хорошего понемножку. Не переутомляйтесь. — И они оба рассмеялись — так им было весело.
Странные они, эти взрослые. Часто смеются просто так, безо всякой причины, но у мамы и дяди была причина — дядя почти выздоровел, и пусть они смеются, пусть смеются побольше, потому что мама так давно не радовалась и не смеялась.
— Как хорошо снова жить, ходить, это очень здорово! — говорил дядя. — Я всегда буду помнить, что живет на свете женщина, которая помогла мне в беде. И эта женщина. вы, Нора.
— Ну что вы! Зачем такие высокопарные слова?
— Это радость, поверьте мне.
И так они, взрослые, говорили и говорили в тот вечер, клянясь друг другу в признательности, и это меня смешило. Затем дядя Эркин сказал:
— Сегодня ровно три месяца, как я у вас в доме. Двадцатого августа — двадцатого ноября. Двадцатое число каждого месяца — это мой праздник. Представляете, Нора, какой я богатый — двенадцать праздников в году, каждый месяц — праздник!
И вдруг дядя Эркин сделал такое, что я просто ахнул. Он взял маму за руки, и они стали медленно передвигаться по комнате под грустную мелодию, которую напевал дядя. Они совсем забыли обо мне, танцевали и смотрели друг на друга.
Я сидел и любовался ими. Еще никогда я не видел, чтобы у дяди было такое доброе и чуть грустное лицо. А мама, никогда бы не подумал, что она может так красиво танцевать, никогда я не видел, чтобы она танцевала с папой. Просто, наверное, папа не умел или не хотел, ему было не до танцев.
Дядя был в два раза шире мамы и почти в два раза выше, он был неуклюжим оттого, что рана не совсем зажила.
Они танцевали очень долго, потому что мелодия, которую напевал дядя, оказалась очень длинной.
Затем мама увидела, что я смотрю на них, и сказала дяде:
— Возьмем с собой мальчика.
И я стал между ними и тоже закружился, смеясь и напевая мелодию дяди…
Я совсем не знаю, спит мама все эти дни или нет. С вечера уйдет в комнату дяди Эркина и снова выносит оттуда ведро, полное жуткой и страшной ваты и ампул, бегает, суетится и совсем не отдыхает — все свое время, сон, еду, отдых отдает тому, чтобы окончательно вылечить дядю Эркина.
А по утрам проснусь я и сразу вижу их у окна — маму и дядю Эркина, — смотрят, как приходит в сад солнце, говорят тихо, вполголоса, словно боясь испугать солнце и новый день. О чем же они говорят? Прислушался как-то. И ничего не понял. Просто об осени, о листьях виноградника, будто ничего другого и нет на свете.