Т. 4. Сибирь. Роман - Марков Георгий Мокеевич 22 стр.


— Подожди, Зося!

Насимович поставил у ее ног чемодан, а сам скрылся за полураспахнутой калиткой. Катя наконец рассмотрела, что стоит она напротив двухэтажного деревянного дома. В нижнем этаже окна закрыты ставнями, а в верхних чуть-чуть проглядывает белизна шторок. Парадное крыльцо притулилось к дому, и Кате показалось, что оно уже изрядно скособочилось, а может быть, все это смещала темнота.

Вдруг до Кати донесся легкий стук, будто где-то захлопнулась дверь. Потом скрипнула галька под ногами. Шаги приближались.

В калитку вышел Насимович, и не один. Рядом с ним замаячила еще одна фигура. Катя безошибочно определила: женщина.

— Познакомься, Катя, со своей подругой Машей. Дружите крепко-крепко. Не ссорьтесь. Женихов найдете — на свадьбу позвать не забудьте. — Насимович усмехнулся, но тут же смолк. Он заговорил совсем уже другим голосом, приглушенным и печальным: — Прощай, Катя! А может быть, и до свидания. Знай: пан Насимович, мастер из Варшавы, твой дядя Броня, всегда придет тебе на помощь.

Насимович обнял Катю, но объятие его получилось неловким: он держал в руке большой сверток, и тяжесть чуть не увлекла его с тротуара.

— Дядя Броня, спасибо вам. И тете Стасе спасибо, — прошептала Катя. В эту минуту прощания с Насимовичем ей захотелось сказать ему еще раз самое заветное: Гранит появится — непременно сообщить ему, что она тут, рядом с ним.

Но Катя не успела сказать этого. Насимович растворился в темноте в одно мгновение. Он шагал так легко, что она не услышала даже его шагов.

Глава вторая

1

— Тут, Катя, пригнись, чтоб не удариться головой, — сказала Маша, когда они ощупью спустились на несколько ступенек ниже уровня земли.

Напахнуло кислой капустой и прелыми овощами. Маша чиркнула спичкой, и Катя увидела тесные сени, заставленные кадками с капустой и ларями, заполненными брюквой, свеклой и картофелем.

— Запасы на зиму. В городе совсем стало голодно, — пояснила Маша, шедшая впереди. Кате хотелось хоть мельком взглянуть на Машу, но спичка погасла. В ту же минуту бесшумно открылась дверь, и Маша с Катей вошли в прихожую квартиры, расположившейся в полуподвале двухэтажного деревянного дома. Строго говоря, это была не квартира, а жилище, разделенное тесовой перегородкой на клетушки: слева от входа с улицы — кухня с матерчатой занавеской вместо двери, прямо через прихожую — еще два отверстия-хода, прикрытые также занавесками. Неровный потолок нависал над жилищем, стены под воздействием времени и верхнего этажа изогнулись, выжимая полукруглые бревна. Но и неровный потолок, и еще более неровные стены были тщательно побелены и даже при свете семилинейной лампы, стоявшей на столе под иконами, отливали белизной с синью.

— Чемодан твой поставим вот сюда, Катя. — Маша взяла чемодан и внесла его в одно из отверстий-ходов, прикрытых занавеской. — Ну, сядь за стол, отдохни. Я тебе сейчас чаю принесу, вареной картошкой с селедкой угощу, а потом и поговорим.

Маша сновала туда-сюда. Катя только теперь рассмотрела новую подружку. Возможно, Маша была чуть постарше Кати, а может быть, так казалось, потому что плохой свет всю отяжелял ее. Круглолицая, круглоглазая, достаточно полненькая для своих лет, она производила впечатление ловкой, быстрой и точной в каждом движении. На ней было темное платье — длинное, просторное, чуть расклешенное по подолу. Голова повязана платком с углами где-то на затылке. На ногах ботинки, зашнурованные чуть ли не до самых коленей.

Катя проголодалась, с аппетитом ела картошку с селедкой, квашеную капусту. Запивала густым наваром чаги, которую она еще никогда в жизни не пробовала. Тут, конечно, не могло быть пышных ватрушек или жирных щей со свининой, как у тети Стаси. Там выручали золотые руки Насимовича и богатые томские модницы, платившие иногда за шитье по обоюдному согласию с портным натурой: мукой, пшеном, мясом.

Маша села напротив Кати, посмотрела на нее в упор и улыбнулась как-то очень застенчиво, по-детски. «Она совсем еще девчоночка», — подумала Катя.

— Сколько тебе лет, Маша? — не утерпела Катя.

— В рождество Христово двадцать стукнет. А тебе?

— Я много старше тебя. Двадцать два года мне.

— Ну и много! — засмеялась Маша. — Стареть вместе будем. Даже я наперед.

— Почему?

— Потому что я наборщица. Типографские рано стареют, свинцовая пыль их съедает.

— Ты про меня-то все знаешь, Маша?

— Знаю. А про себя расскажу. А потом и про тебя добавлю. — И Маша опять застенчиво улыбнулась, взглянув на Катю исподлобья приветливыми глазами.

— Мы тут живем трое: две сестры и брат. Старшая моя сестра, Дуня, ушла в ночь в типографию — за одной кассой мы с ней стоим. Брат Степа сейчас дома. Ему шестнадцать исполнилось. У купчихи Некрасовой на складе тяжести таскает. В тятю он у нас — сильный ужасно. Нас двоих с Дуней на опояске за всяк просто перетягивает. Степа! — возвысила она голос. — Иди-ка сюда, скажи «здравствуй».

— Слышу, — раздался спокойный голос. Занавеска, приоткрывшая вход в левое отверстие, зашевелилась, и, щурясь на лампу, из комнатки вышел брат Маши: высокий паренек, костистый, сухощавый, с заостренными плечами, в рубашке-косоворотке под пояском, штаны заправлены в сапоги. Волнистые, почти кудрявые темно-русые волосы прилежно причесаны на крупной круглой голове. Лицо серьезное, даже слишком серьезное, без намека на улыбку. А глаза, как у сестры, полны застенчивости и доброжелательства. Только в них больше, пожалуй, пристальности и любопытства, чем у Маши

— Лукьянов, — протягивая руку Кате, сказал паренек и чуть поглуше добавил: — Степан.

— Степа, — уточнила Катя. Губы ее дрогнули в усмешке, которую невольно вызывала эта неподкупная серьезность брата Маши, но она тут же подавила свою усмешку, подумав, что может обидеть парня.

— Степа так Степа, — тряхнув волосами, равнодушно сказал парень.

— На минутку присядь, Степашка, — взглянула на брата Маша. Парень послушно притулился на лавку, на ту же самую, на которой сидела гостья. — Катя Ксенофонтова из Питера, приехала на выручку одного товарища, а ее, вишь, тут охранники засекли, — заговорила Маша, понизив голос, будто кто-то мог подслушать ее в этом жилище, опущенном на два аршина в землю. — Мы с ней завтра в Лукьяновку уйдем. Ну, на всякий случай знай: она моя подружка. И все. Тоже, как мы, деревенская. А как, что, почему — кому какое дело? Понял, Степашка?

— Понял, — тряхнул волосами Степа и молча ушел в свой закуток.

Когда Степа скрылся, опустив за собой занавеску, Катя поделилась своей тревогой с Машей.

— А стоило ли говорить Степе насчет меня? Все-таки чем меньше знают, тем лучше, Маша, — заглядывая подруге в глаза, прошептала Катя.

— Нельзя иначе, — замахала головой в платочке Маша. — Степа все должен знать. Пан Насимович велел рассказать ему, ничего не скрывая. Они имеют дело друг с другом, помимо нас с Дуней.

— Ну, тогда извини, Маша, пожалуйста, — обрадовалась Катя, и невольно вспомнилось ей давнее: вместе с Ваней Акимовым тихо-тихо бредут они по набережной Невы. Ветрено, хотя и солнечно. Бьет сизая волна в гранит. Ранняя весна. Почки проклюнулись, но листва еще не распустилась, не настал еще миг ее торжества. Воздух то прохладен, то ласков и тепел, то чист, прозрачен — ни пылинки в нем, ни запашинки, то, наоборот, густ — насыщен запахом взбухшей земли, пропитан какой-то мельчайшей липкой пыльцой. Весна — пора любви, преддверие плодородия земного и человеческого.

Они без умолку говорят и говорят. Ваня развивает свои мысли о революции, о ее несметных силах. Ведь каждый рабочий, говорит Ваня, потенциально революционер. Сегодня он еще не созрел, а завтра, завтра… Ваня ищет сравнение, чтоб его мысль дошла до ее сознания… И вдруг он находит это сравнение. Он обращает ее внимание на почки: «Видишь, какое их превеликое множество. Сегодня они еще не раскрылись, их сдерживает клейкая оболочка, а завтра брызнет веселой зеленью лист, и мир преобразится до неузнаваемости. И уж ничто, никакая сила не сдержит этого буйства природы. Революции тоже имеют свои неумолимые законы».

«Да, Ваня, да, ты прав, прав. Вот они, эти листки, брызнувшие из почек. Маша, Степа. Разве без них что-нибудь мог бы сделать Насимович! А я без Насимовича, без тети Стаси? Я стала бы неизбежно добычей Прошкина. А теперь поборюсь, да еще как поборюсь», — проносилось в мыслях Кати. После горьких минут, пережитых там, в темном дворе Насимовича, она приободрилась, осмелела.

— Я, наверное, Маша, оторвала тебя от твоих забот? Ты уж прости. — Катя потянулась, чтоб взять Машу за руку, благодарно пожать ее. Наткнулась на что-то мягкое и в то же время чуждое, нетелесное.

Маша подняла руку, и тут только Катя увидела, что ее рука крепко забинтована. Как же она не заметила этого раньше? Да, но она заметила другое: Маша все время как-то держалась к ней боком, отводя плечо в сторону и закидывая руку назад. Думалось: у девушки такая манера держаться, она чуть кокетничает.

— Что у тебя? — спросила Катя, испытывая неудобство оттого, что позволила Маше нести с улицы ее чемодан.

— До свадьбы заживет! — невесело засмеялась Маша и придвинулась вплотную к Кате вместе со своей табуреткой. — Поначалу-то пустяк был. Тятя привез щуку. Ну, стала ее чистить, нечаянно сунула палец в пасть, оцарапала. Думаю — пройдет! Пошла на работу. А у нас без пальцев делать нечего. Каждую буковку надо пальцами взять и в строку поставить. Видать, засорила ранку. Стала гноиться, опухать. Пошла к доктору — дал примочки. Не помогает. Все хуже, хуже. Набирать не могу. Предписали мне на десять дней отпуск. Потому только и в деревню с тобой попаду.

— А еще хуже не будет? Без руки не останешься? — забеспокоилась Катя.

— Не! Тятя научил таежным снадобьем лечить.

— Напрасно, Маша. Мне странно как-то — грамотная девушка, а прибегаешь к помощи знахарства, — упрекнула Катя.

— Нет, нет, это не знахарство. Тятя не знахарь. Это снадобье от природы. Лист какой-то. Его размочишь в теплой воде, он становится зеленым-зеленым, как только что с дерева сорван. Вытягивает всю гниль в момент. А смола чистая-чистая, заживляет, смола с молодого кедра…

— Смотри, Маша, чтоб не стало хуже!

— Третий день пользуюсь, и лучше. А про тебя-то вот что, Катя, слушай, — вдруг заговорила она совсем о другом и более тихо, — там, в Лукьяновке, ты наша, типографская, моя подружка, чтоб не вязались: откуда приехала, зачем приехала?.. Свой настоящий паспорт припрячь, а тебе вот пропуск в типографию. Он от моей подружки Кати Кандрашиной остался. Умерла она нынче летом от чахотки…

— Сколько же ей было лет?

— Двадцать первый шел. Съела ее свинцовая пыль. Четырнадцати годов пришла она в типографию ученицей, и вот через шесть лет — конец. А уж какая хорошенькая была и начитанная! Осталась мама одна-разъединственная на всем свете.

Катя опустила голову, чувствуя, что, если она снова посмотрит на Машу, у которой на глазах выступили крупные слезинки, ей тоже не сдержать слез. «Боже мой, сколько таких молодых, прекрасных людей гибнет в этом жестоком, беспощадном мире, не успев узнать, что такое настоящая жизнь», — думала Катя, загораясь пылким внутренним чувством мести к этому миру, который представлялся ей сейчас в образе Прошкина с его ожесточением на расплывшейся харе.

Катя с трепетом приняла от Маши пропуск умершей девушки, подержала его и осторожно раскрыла, но увидеть образ той, которая помогала ей, не удалось. И внешняя и внутренняя стороны пропуска были замусолены и сильно запачканы типографской краской. Фотографию невозможно было рассмотреть. Жирная печать расплылась, от времени фотография поблекла, даже очертаний лица не восстановишь. А то, что фотография на месте, все-таки хорошо, документ от этого солиднее. Не обессудь, девушка, не суди строго. Это ведь не кощунство над тобой, над памятью о тебе, это все приходится делать поневоле. Диктуют условия борьбы с врагами, которые не пощадили тебя, растоптали твою юную жизнь. Катя отстегнула потайной карманчик, бережно положила туда пропуск Кати Кандрашиной, задумалась, украдкой поглядывая на Машу.

— Ну, теперь давай спать, подыму затемно, — сказала Маша и увлекла новую подругу в комнатку под занавеской.

Катя быстро разделась, легла, поджав колени. Сон, как ни звала его, долго не приходил. Думалось о самом разном: о Маше, о молчаливом Степе, о Кате Кандрашиной, о судьбе Вани Акимова, о Сибири. Сколько она слышала о ней! Теперь не только увидит ее, а и прошагает много верст по Иркутскому тракту. Кажется, по этой дороге прошли декабристы, Чернышевский, лучшие люди ее партии. Прошли как подневольные, многие с кандалами на ногах и руках… Возможно, и ей уготована эта судьба. Не страшно? Нет ли в душе какой-нибудь трещины? Нет, нет. Разве может быть какое-нибудь сомнение, если гибнут молодые жизни и оказываются в безвестности таланты, если бегут из отечества дарования, способные прославить его, если потоками льется людская кровь на войне?..

На чем оборвалась нить Катиных размышлений, она не вспомнила бы. Очнулась от прикосновения Машиной руки.

— Катюш, вставай. Землю не узнаешь — вся в обновке.

Катя вскочила и первым делом — к окну. Встала на цыпочки, вытянула шею, чтоб взглянуть в верхний проем рамы — Степа ставни уже открыл, — а там снег лежит, белый-белый. В снегу были дома, тротуары, мостовая, деревья. Рассвет еще не наступил, но на улице светло, и веет от всего сказкой, будто дед-мороз прошел, постукивая своим волшебным посохом.

Катя быстро умылась, причесалась перед зеркалом на стене. А у Маши уже завтрак готов — на столе в глиняной чашке чищеная картошка, на тарелочке все та же селедка с луком, ржаной хлеб с овсянкой. За столом Степа. Он, как и вчера, аккуратно причесан, строг. Взглянул на Катю мимолетно и тут же отвел глаза. Непроницаемо его худощавое, чуть клюконосое лицо. Не то по душе она ему, не то не по нраву. Но глаза его она чует на себе каждую минутку. Неожиданно обернулась, а он смотрит пристально на нее. Кате неудобно как-то от его взглядов, но она понимает, что чем-то привлекает его внимание.

— А что же обеды, Маша, сама готовишь? — спросила Катя и, потирая влажные руки, села к столу.

— Как когда. Иной день Дуня, а то и я. — Маша придвинула чашку с наваром чаги на край стола, чтоб Кате не тянуться.

— А у Степы какие обязанности? — опять спросила Катя, не рискуя улыбаться.

— И мне дел хватает! — воскликнул Степа. — Дрова напилить, наколоть, воды натаскать, печку растопить, за хлебом в очередь сбегать. — Он почему-то немножко смутился, покраснел. Маша поддержала брата — посмотрела на него с затаенной лаской.

— В этом мы с Дуней забот не знаем. Все он. А работает-то не меньше нас. Только ночных у него не бывает, ну зато другая работа провертывается…

Маша не стала вдаваться в подробности, что это за «другая работа», потому что Степа глянул на нее как-то неожиданно резко, словно хотел, чтоб она остановилась на этом.

— Ну, вам счастливый путь, а мне пора. Всем там, Машуха, поклон. — Степа перевернул чашку вверх дном и встал. Он нахлобучил шапку-ушанку, надел полушубок и скрылся.

— А хлеб на обед взял, Степашка?! — крикнула вдогонку брату Маша. Но дверь хлопнула, и тот уже не откликнулся. — Он у нас скорый, как огонь, — с теплотой в голосе сказала Маша и, раскинув на уголке стола платок, начала собирать в него харчи на дорогу.

2

— Перво-наперво не спешить, Катя, — рассудительно сказала Маша, когда они вышли из ворот. — Дорога неблизкая. Постепенно, полегоньку, помаленьку. Шаг за шагом… Мама у нас так говорит.

Город просыпался нехотя, с натугой. Проползла подвода. Колеса подмерзли, не крутились, чиркали о мостовую с визгом, с искрами. Встретились женщины с коромыслами и ведрами на плечах. У водоразборной будки — звяканье жести, ворчание и плеск струи, рвущейся из трубы. У хлебных лавок чернеют изогнутые дугами очереди. На спинах у людей крупные цифры, выведенные мелом. В городе нехватка хлеба. За пайками встают чуть не с вечера. Стоят молча, но уже не подавленно, как попервости, а с угрюмым ожесточением.

Назад Дальше