Опять-таки по закону равновесия, к «господам ташкентцам» российским живо потянулись местные «ташкентцы», столь же быстро и естественно образовав с ними единую нравственную среду. Это те самые, что пошли в исправники и урядники, сделались волостными, охранниками на тюремных вышках, а то и генералами личной охраны императора всея Руси. И это было тем более знакомо, поскольку многотысячелетний опыт был за спиной. Деспотии привлекают для собственной охраны иноязычных рабов или наемников. Так было с потомками Чингисхана в Ханбалыке и с персидскими шахами-кад-жарами. Первых охраняли русские копьеносцы, а вторых — гуламы-самсоновцы.
Забегая вперед, уточним, что в последующей революции, а также ее издержках, обе нравственных группы — интеллигенция и «господа ташкентцы» — принимали соответствующее своему историческому предназначению участие. Великий русский писатель предупреждал, обращаясь к правительству и революционерам, что всякое насилие неминуемо привлекает к себе морально неполноценных. Но правительство составляли те же «господа ташкентцы», которые по природе своей не способны утвердить себя в человечестве без насилия. Именно бездумное и длительное насилие привело страну к войне, Распутину и общему взрыву. Однако «господа ташкентцы» в результате не исчезли с лица земли, они лишь видоизменились. Все усилия интеллигенции в революции не дать сделаться вооруженному насилию постоянным фактором жизни успеха не принесли. «Господа ташкентцы» кричали революционные лозунги, но в мыслях и сердце у них было одно: «Бар-ранина!» Интеллигенция, а следовательно, сама революция, издыхала на лесоповале, корчилась в крови на полу в Лефортове и на Лубянке, а уже тысячи, миллионы Распутиных отделывали дубом свои кабинеты, соревновались в цвете персональных машин и ширине бедер своих «секретуток», скупали на валюту бельгийские ружья для персональной охоты в огороженных заповедных лесах, а некоторые уже открывали валютные счета в Швейцарии на себя и своих детей. Они теперь не писали в суд полуграмотные записки, как делал это пьяный сибирский конокрад, а лишь снимали телефонную трубку — и Фемида с выколотыми глазами послушно прижимала рукой чашку с чугунной гирей. Неслыханный до тех пор пароксизм истории: они, «господа ташкентцы», объявили себя интеллигенцией и революцией. Впрочем, также наукой, литературой и нравственностью. «Ум, честь и совесть нашей эпохи» — это они тоже приписали себе. Да мало ли что они приписывают: от поголовья овец до народного счастья. Наступила эра всеобщего ханабадства…
Здесь прямо следует сказать о том, что же позволило этим в общем-то бесталанным людям так ужасающе развернуться, сделаться «солью земли», «господа ташкентцы» обычно не блистают ни в науках, ни в литературе, ни в строительстве дорог. Зато в области управления — ого-го! Кто еще может перегородить Волгу, повернуть в сторону реки всего континента, переселить пять, а понадобится им, так и пятнадцать народов с гор в тундру? Всё — они. На заре еще прошлого века разгадал другой великий русский писатель эту угрозу Отечеству. Помните у Пушкина: Дубровский посылает кузнеца Архипа проверить, не заперта ли дверь в горящем доме, где пируют тогдашние «ташкентцы», учинившие очередное «мероприятие». «Как не так, отопри!» — сказал кузнец и наглухо запер дверь…
Но откуда вдруг в нашем веке произошла их чудовищная сила, подобная гуннскому нашествию? Не сама она явилась. Вернемся в ту же Закаспийскую область начала века, которая состояла в границах, примерно, нынешней Туркмении. Войск там стояло вовсе немного, меньше нынешней полнокомплектной дивизии. Еще меньше было пограничной охраны, поскольку граница была открыта, и курды из Персии перегоняли всякий год в Каракумы на сезонные пастбища стотысячные стада. В свою очередь, туркмены-сарыки перегоняли своих овец на афганскую сторону, к Гиндукушу, и обратно. Границу, по существу, сторожили редкие казачьи разъезды, а три или четыре таможни обслуживались каждая пятью-шестью чиновниками. В остальном аппарат управления состоял из канцелярии при начальнике области и шести приставов на местах со штатом из одного-двух писарей и трех-четырех стражников. Все вместе это составило бы в пересчете на нынешнее штатное расписание едва ли треть руководящего аппарата самого маленького из сорока районов республики. А ведь есть еще областное и республиканское руководство. Руководство по всем линиям: от Союза композиторов до банно-прачечного треста. Невозможно подсчитать, но думаю, что этот «аппарат» по сравнению с тем, дореволюционным, вырос не менее, чем в тысячу раз. А может быть, в десять тысяч раз. Чудовищный количественный рост породил качество в виде неслыханного в человеческой природе мутанта. Кое-как контролируемое и сдерживаемое «ташкентство» переросло в бесконтрольное «ханабадство».
Вот каково воспользовались революцией «господа ташкентцы», сделавшись вдруг главной и единственной политически активной силой страны. И опять-таки Ленин с величайшей государственной тревогой предупреждал об этой возможности. Я не хочу бросать тень на всех больших и малых администраторов края как в дореволюционное, так и наше время. Тогда был генерал Кауфман — тот самый, который требовал от своих чиновников обязательного уважения к нравам и обычаям народов края, вступивших в исторический контакт с широким и многообразным российским этносом. В этом смысле о нем оставалась добрая память, и даже Салтыков-Щедрин, мало кого даривший благоположением, нашел для него уважительные слова. Или генерал Колпаковский, засадивший лесами алатауские предгорья и крепко державший в узде великодержавную «ташкентскую» вольницу, нахлынувшую за добычей в Талас, Пишпек и форпост Верный. Немало было других, в том числе рядовых администраторов, сажавших леса, рывших колодцы, бесстрашно работавших в чуму. О них много лет спустя с уважением отзывались местные аксакалы, и имена их кое-где сохранились на карте края. Также и в «ханабадский» период оставались еще какое-то время люди пламенных революционных лет, пока не пришло время сплошного, оголтелого «ханабадства», когда малейшая человечность и хотя бы понимание национального разнообразия человеческой природы объявлялись святотатством и заканчивались — за экономией дров для миллионов костров. вечной мерзлотой Котыми.
Третья, так сказать, страдательная сторона, к которой, помимо правительства и революционеров, обращался великий русский мыслитель, предупреждая о тщете пути к человеческому счастью способом постоянного вооруженного насилия, был НАРОД.
«Никогда, никогда, никогда англичанин не будет рабом!» Эти слова британского национального гимна, подкрепленные семью веками с момента провозглашения «Великой хартии вольностей», сыграли вдруг недобрую роль. Ливерпульский матрос или лондонский извозчик в колониях никак не желал держать себя на равных хоть бы и с индийским раджой. А это чутко воспринимается народами на любой стадии развития, тем более насчитывающими многие тысячелетия высочайшей культуры. Контакта глубинного, нравственного тогда не получалось. Как и всякое естественное историческое действие, («ханабадские» мутации — ненормальное течение истории, подобное перерождению клеток в организме) колониальные завоевания, наряду с очевидной негативной стороной явления, имеют и свои положительные моменты. Не станем здесь приводить классические примеры, хотя бы древнегреческие колонии в Причерноморье. Но и грубый колониальный захват периода расцвета капитализма, а вместе — расцвета науки, техники, культуры, социальных учений, независимо от собственных хищнических целей, приносит все это и в колонии. Прямолинейная ханабадская философия старательно закрывает на это глаза, когда дело касается «их», и объявляет благостным светочем в ночи даже русский царизм с его крепостнической сущностью. В этом следует разобраться со всей внимательностью.
Дело в том, что история полна парадоксов, так или иначе ведущих человечество к единой цели. Колонии в большинстве случаев не отозвались на этнический призыв английского, французского, немецкого, голландского и т. д. передового по тому времени общества. Они переняли у него в процессе двух или трехвекового общения многие его институты, культурные и технические навыки, иногда даже религию и способ жизни, но нравственно, на уровне души, не сблизились. Результат в этом смысле был прямо противоположным.
Вместе с тем, крепостническая Россия, независимо от своих империалистических устремлений, направила в свои вплотную примыкающие к ней колонии (это тоже немаловажный фактор) десятки и сотни тысяч только что формально переставших быть крепостными солдат и переселенцев. Эти не пели горделивых гимнов и нанимались в батраки к беднейшим дехканам. Вместе работали, ели вместе, учили обоюдно язык. Свой своя познаша. И когда такой российский человек (а это был русский, украинец, белорус, мордвин, татарин и любой другой) начинал рядом сеять хлеб и строить собственный дом, это было в древнем порядке вещей. Исправник тоже не ведал разницы между двумя соседями, и «своему» даже чаще доставалось по зубам. Вот почему в гражданскую войну в Средней Азии не происходило глубинного разделения по национальному признаку. С той и другой стороны были «мусульманские» воинские части, но почти никогда не страдало русское население. Точнее, страдало, как и во всякую гражданскую войну, но больше от «своих», разделившихся на лагери сородичей. Следует прямо сказать, что «национализм» как явление, с которым столкнулось общество в сороковые — восьмидесятые годы — производное все того же ханабадства. К этому мы еще вернемся.
Не только сугубо российская, но и другие этнические волны приливали сюда. Вслед за русскими войсками, высадившимися на Кизыл-су, с другого берега Каспия двигались кавказские переселенцы, в первую очередь армянские каменщики из перенаселенного Карабаха, которые вместе с русскими солдатами строили станции, пакгаузы, вокзалы, Красноводский порт, Ашхабад, Новый Мере, Чарджуй, составив значительную часть новогородского населения. Нет, не одни «господа ташкентцы» устремлялись в этот древний край, но и люди современно мыслящие, инициативные, не могущие в родных местах найти применения своим способностям. Неспокойные люди, на которых и зиждется прогресс. Не говоря уж о молодом российском предпринимательском капитализме и купечестве, пролагавшим пути к Китаю и Индии. Именно сюда они направили своих наиболее способных представителей. И еще энтузиасты — земские врачи, учителя, агрономы, геологи, топографы, шахтные маркшейдеры, художники, литераторы — все те, для которых дешевая баранина лишь счастливо сопутствовала их деятельности. Такова была общая политическая, этническая и культурная картина молодого и одновременно древнего края в преддверии революции.
Мировая война и революция внесли в нее свои естественные изменения, краски и оттенки. Сюда откатились и задержались здесь остатки белых и других движений, причем именно та их часть, которая не пожелала и при поражении расставаться с родиной. Границы тут долгое время оставались открытыми, что накладывало определенный отпечаток на местную жизнь. Как бы продолжив традицию и взяв за основу позиции русского востоковедения, революция первые годы не применяла жестокого, административного насилия по отношению к местным особенностям, давая место и время эволюции. Ленинский завет оставался в силе, несмотря на издержки военного коммунизма. Но уже крутился, стремительно набирая силу, зловещий тайфун ханабадства. На бескрайней центральноазиатской равнине на десятки и сотни километров огораживались «зоны», воздвигались вышки с прожекторами и пулеметами, натаскивались на людей собаки. Люди друг на друга к тому времени уже достаточно были натасканы. В каждом народе, наряду с Мамлякат и Джамбулами, искали собственных Павликов Морозовых. И народов в крае прибавилось: ссыльных москвичей, ленинградцев, тверских и смоленских «кулаков», казанских «подкулачников», жен и детей «врагов народа», чечен, ингушей, калмыков, балкарцев, карачаевцев, немцев, причерноморских греков, турков, курдов, ираноазербайджанцев, поляков, караимов, крымских татар, не допущенных к реэвакуации в прежние места обитания евреев и многих-многих еще, внесших свой элемент в общую панораму. Именно тут проектировалась самая великая стройка коммунизма, которую должно было видеть с Марса.
Вот с этого, примерно, времени и начинается наш дестан.
Третья глава
Но вернемся в Ханабад, сказочный и одновременно реальный до боли зубовной. Туда, где миражи настолько проникли в жизнь, что трудно уже разобраться в началах сущего. Что было раньше: мираж или сама жизнь? Что по чему должно строиться: жизнь по планируемым миражам, или мираж все же есть мираж? Так сказать, зыбкое недействительное повторение реального мира. «Обманчивый призрак; нечто, созданное воображением, кажущееся». Так сказано о миражах в самых последних словарях…
Победный дебют сразу приобщил меня к практическому ханабадству. Я ездил в разные концы великой пустыни, составляющей девять десятых территории исконного Ханабада. На крайнем ее Западе обмелевшее, по невыясненным обстоятельствам, море превратило остров величиной с небольшое европейское государство в полуостров. Туда уже тридцать лет ездили посуху, но в секретариате «Ханабадской правды» мой репортаж оттуда упорно переделывали на «Остров четырех богатств». Там добывали нефть, озокерит, йод и бром.
— Постановления не было о полуострове, — объяснял мне секретарь редакции.
Побывал я и на колодцах крайнего Юга, где молчаливые люди неподвижно сидели на вершинах барханов и смотрели в белое от зноя небо. Вокруг, в низинах между барханами паслись овцы. Две громадные, с пудовыми челюстями собаки лениво поглядывали по сторонам: не появятся ли жилистые каракумские волки, одинокий барс или гепард. А еще плыл я по буйной, сумасшедшей реке, которая так и называлась в древности «Безумная» В просторечии ее звали грубым словом от присевшей на песок женщины, поскольку она разливалась беспорядочно по пустыне, смывая и унося с собой все попадавшееся на пути. Рванувшись на тридцать километров в сторону, она смыла как-то столицу целой автономной республики. Посередине пустыни купался я в озерах, из которых пили воду гоплиты Александра Македонского, а вокруг синели черепки еще не известных науке цивилизаций.
Но светлой мечтой был Канал, куда я стремился с самого начала. Казалось, там я постигну тайну происходящего со мной, с окружающими меня людьми, с самой природой вещей. Нечто мистическое содержалось в прямых и решительных линиях на карте, которыми исправлялось несовершенство природы. Одна за другой появлялись они между Балтийским и Белым морем-, рядом с Москвой, между Волгой и Доном. В порыве чувств хотелось взять линейку, выравнивать реки и берега морей, убирать горные хребты, чтобы можно было уже без всяких препятствий шествовать величавой поступью к сияющим вершинам. Они теперь так и назывались, пунктирные линии на картах — «великие стройки Коммунизма». А делалось все до гениальности просто. Здесь тоже вначале было слово: «Сталин сказал — и расцветут Каракумы!»
Эта стройка была самая великая. Бешеная, с желтыми водоворотами, масса воды беспрепятственно мчалась к тогда еще существующему морю посредине великой Центральноазиатской равнины. Трехпудовых сомов, усачей, метровых сазанов разделывали в рыбожарках по берегам древних каналов степенные, с большими черными усами чайханщики. Стада джейранов чутко вслушивались в тишину вечных песков. И вдруг схватывались с места, вспугнутые чудовищным, рукотворным громом, и мчались куда-то в солнечный зенит, не выбирая дороги. Будто выползшие из древних пещер приземистые машины раздвигали устоявшиеся барханы до самого основания, и поспешно разбегались, уползали из нор и ходов рыжие и песчаные лисы, змеи, ящеры-земземы. Взмахивали ковшами на железных шеях экскаваторы, за ними, уравнивая все живое и мертвое, ползли скреперы. Люди рыли канал, добивались многократного перевыполнения плана, хоть проектировщики еще не установили, где его рыть. Работали здесь пионеры стройки: сотни полторы матерых белозубых ребят с наколками на плечах и разбитных девушек с широкими спинами и непонятной жизнью в прошлом. Из них для нас выбрали двух-трех с более или менее ясной биографией. Изо дня в день мы давали их крупные планы в центральную прессу. Они смотрелись то в кабине бульдозера, то рядом со скрепером или на фоне плавучего землесоса. На блузках у них были прикреплены розданные фотокорреспондентом комсомольские значки, и они снисходительно улыбались в ответ на наши вопросы.