Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты. - Морис Симашко 7 стр.


А рядом по каменной, с трещинами, ровности пересохшего такыра до самого горизонта разматывалась новенькая, с синевой, колючая проволока, вбивались загнутые в одну сторону металлические колья, устанавливались прожекторы на вышках. Ждали прибытия барж с подлинными строителями. Сколько их должно было тут быть? В штабе стройки услышал я эту государственно значимую цифру миллион…

А первые уже явились из некоего небытия. Люди-тени беззвучно собирались в единый прямоугольник. Сидя на корточках, при ослепительном свете прожекторов, они что-то ели из железных мисок. Свет падал с четырех сторон и движения их казались многорукими. По краям стояли люди с собаками. Потом тут же на песке тени укладывались спать. Люди и собаки равнодушно смотрели на размазанный теперь по земле прямоугольник, переминались с ноги на ногу, зевали. Из поселка доносились частушки хора Пятницкого. Миражи и реальность сливались воедино. Любопытно, что тени на такыре так и воспринимались нами, как нечто потустороннее; не имеющее отношения к жизни. Мог ли я знать, что в этом прямоугольнике находится некий казахский писатель, романы которого я буду переводить через много-много лет, где-то в другую эпоху…

С известным всему миру кинооператором я проехал всю тысячестокилометровую трассу грядущего канала, летал на личном самолете начальника строительства и продолжал писать о гордых, полных джеклондовской широты и достоинства строителях канала. Я организовывал их выступления с искренней и одновременно лукавой верой в общественную необходимость таковой работы. Закон миража миллионократно усиливается в собранной воедино человеческой массе. Это чувство растет в геометрической прогрессии, и при умелом пользовании данным обстоятельством можно строить мировые катаклизмы самого чудовищного содержания. Что и выявил «век-волкодав». Впрочем, сравнение не точно. Собака, даже способная удушить волка, обыкновенный зверь, родившийся от другой собаки. Отнюдь не миражное чудовище, выведенное путем сознательного нарушения природного генетического кода…

В кабинете-вагончике начальник строительства — ученик великого Девиса, проработавший три года в Америке и, соответственно, генерал-майор государственной безопасности, сказал вдруг нам со спецкором «Правды», что канал здесь строить нельзя. Это вызвало в нас взрыв патриотического негодования. Клиническая картина такого припадка следующая: мыслительный процесс полностью прекращается, что-то горячее бросается в голову, начинают чесаться руки, ноги, все тело. И хочется сокрушать врага…

Пожилой человек в мятом кителе без погон подвел нас к карте и коротко сказал: «Видите, река текла к другому морю. Потом случилось поднятие суши, и она потекла сюда, в это море. Поднятие тектоническое всей платформы, по всему горизонту. Понимаете? Не будет вода течь вверх, закона такого нет в природе!» Потом подумал и как-то искоса посмотрел на нас: «Разве что вынесут соответствующее постановление…»

В другом устланном ковром вагончике подтянутый и с парадными погонами полковник, начальник политотдела великой стройки, процедил: «Ну, видели настроения!» И мы целой бригадой засели в темную каракумскую ночь разоблачать пораженческие мысли «некоторых руководителей стройки». Среди нас не было гидростроителей и даже водопроводчиков, что только облегчало задачу. К утру материал был готов и улетел первым служебным авиарейсом…

Таким образом словно губка, опущенная в благоухающую ванну, я набирался опыта. Однако истинное ханабадство в том и состоит, что его никак не ограничишь исключительно сферой служебных отношений. Оно заполняет человека целиком, заволакивая мозг, проникая в сердце, печень и дальше в какие-то неведомые глубины естества, где скрыта тайна совершенства. То, что любой ханабадец на две головы выше какого-нибудь зарубежного чинуши, миру давно известно. Но вот как преломляется этот удивительный рукотворный симбиоз реальности и миражей в области природных человеческих чувств? Они-то не могут до такой степени подчиняться даже самым хорошим решениям.

К чести начальства, следует сказать, что оно понимало это. Хоть пункт о морально-бытовом разложении никогда не терял своей значимости, Закон Миража действовал и здесь. Требовалась лишь некоторая аккуратность в действиях, что касалось действительности. Но не дай бог проявиться чему-то такому в самом мираже. Что же, это было логично. Именно мираж, в отличие от действительности, наблюдает сразу множество людей.

Нечего и говорить, что я в своих странствиях познакомился с Элеонорой Васильевной и «Сучий двор» сделался объектом нашего дальнейшего повествования. Требуется объяснить, что это такое. Ничего тут нет недоброго и тем более постыдного. Помните великолепные верещагинские полотна, где краски как бы выгорели от чудовищного ханабадского солнца. На долгом пути через степи и пустыни солдаты строили для себя форпосты — замкнутые с четырех сторон, наподобие римских лагерей, строения с огромным двором-плацем посередине. Строились они обычно рядом со старым ханабадским селением, знаменуя собой начало Новому городу Когда солдаты уходили дальше, в громадных казарменных помещениях оставались жить их жены и вдовы. Они рождали новые поколения, которые чем-то неизъяснимым уже отличались от тех, кто остался в неблизкой родной стороне. Помните, то же самое происходило когда-то и с солдатами Александра Македонского. Ну, а название двору осталось от тех первых, солдатских времен, с учетом соблюдения некоторых традиций. Элеонора Васильевна была здесь местной львицей, и поскольку ведала финансами в местной «Ханабадской правде», то знала и делила с нами все наши беды и радости. Командировочный — собственный или специальный корреспондент — находил тут улыбку и не притязательную щедрость души.

Собственно говоря, Элеонора Васильевна присутствовала в каждом пункте необъятного пространства, менялись лишь внешние приметы. Случалось, она была замужем, но это не имело определяющего значения. Чаще всего просматривался некий местный покровитель из ханабадского руководства. Элеонора Васильевна отзывалась о нем со всей серьезностью, как о своем друге, и не любила распространяться на эту тему. Да и сама она обычно занимала вполне достойный пост: инспектора горОНО, профсоюзного работника, заведующего отделом культуры Впрочем, она всегда была очень мила и умела себя дер жать. При этом лишь требовалось звать ее по имени-от честву. С нашей стороны, несмотря на некоторую очевидную двусмысленность ее положения, проявлялось к ней истинно ханабадское благородство.

Будь сейчас время застоя, можно было бы рассказать на эту тему десятки интереснейших сюжетов. Чем и занимаются некоторые смелые романисты, выдавая таковые сюжеты за жгучую правду. Что стоило хотя бы поведать о милых символах, так или иначе связанных с Элеонорой Васильевной. В некий период истории среди асов ханабадской прессы присутствовала мода на скромные знаки внимания в виде недорогих фаянсовых чашек определенного цвета. Их дарили на память Элеоноре Васильевне в подтверждение очевидной сердечной победы. У некоторых был целый набор таких «именных» чашек. С сервизами в то время было несвободно. Увидев такую чашку, выставленную на буфет ничего не подозревающей хозяйкой, посвященный улыбался, мысленно приветствуя своего предшественника. А добившись сам безусловного внимания со стороны Элеоноры Васильевны, дарил свою чашку: синюю, красную или розовую с цветочками. Это был как бы тайный орден, объединенный именем прекрасной Дамы. Ну что бы стоило написать авантюрный роман о периоде застоя и назвать его «Двенадцать чашек»!

Ах, ханабадская газетная молодость, много есть чего такого о тебе рассказать. Так и хочется декламировать что-нибудь эпическое: «Богатыри, не вы!» Слезы невольно навертываются на глаза, и снова видятся миражи, миражи, миражи, слышатся уверенные голоса, выкрики, вопли, ласковый шепот, лай собак. Но нет, были, были светлые минуты! Святые, чистые воспоминания! Где вы теперь, Элеонора Васильевна, как у вас с перестройкой?..

Пусть не уверится читатель, что все, даже личное, состояло в то время из одних миражей. Человек остается слаб и в самую героическую эпоху. То нищему вдруг подаст пятнадцать копеек, то, присутствуя в конвое, не выстрелит, когда некая тень шагнет в сторону сорвать клюкву с куста, то над стихотворением заплачет. «Гвозди бы делать из этих людей!» Вот и попробуй. Правда, китайцы говорят, что гвозди делают только из ни на что не годного железа. Так они и пишут иероглифами!

А человек слаб, особенно в делах сердечных. Назовем ее просто Шаганэ, хоть и не встречал я ни разу в Ханабаде такого имени. Тут не будет чашек и прочих атрибутов ханабадского благородства, да и стиль придется менять. Началось с того, что принято было хорошее постановление по усилению работы среди женщин местной национальности. Преподаватели Ханабадского педагогического института, при содействии актива, прочесывали хлопковые поля и тутовые рощи ближайших колхозов, отлавливая не желающих получить высшее образование абитуриенток. Те убегали к предназначенным им мужьям с первого, второго и даже четвертого курсов. Поиски готовых выдвинуться женщин шли и в высших, руководящих эшелонах. В силу положительных анкетных данных и скромного поведения не проработавшая и года после института в школе Шаганэ была взята на ответственную работу в обком партии. Думаю, свою роль тут сыграла и мощная грациозность ее фигуры, которая как бы подтверждала идеологическую устойчивость. Я как раз и познакомился с милой, чистой сердцем и помыслами Шаганэ в период ее неожиданного взлета…

Но снова прервусь для объяснения…

Как механизм, губами шевеля.

Нам толковали мысли неплохие

Не верившие в них учителя.

Мысли — миражи. Это нечто вроде упырей, что под видом живого человека пьют человеческую кровь и высасывают мозг. Будешь идти все вперед и вперед из последних сил, но вместо пальм и светлого моря воды обретешь проступившую сквозь иссохшую корку земли сверкающую на солнце соль…

На этом роковом пути с указателями в направлении сияющих вершин я все же нет-нет, да и бросал взгляд в сторону. Что-то потаенное, ускользающее от глаз находилось там, и это был не мираж. Сама жизнь пряталась в каких-то щелях и складках, с головой укрываясь маскхалатом с миражными пятнами. Там, в стороне, пребывал изначальный Ханабад, столкнувшийся с новой, так сказать, научной системой ханабадства. Что там, за оплывшими дувалами, за глухими, без единого окна, стенами, за бесстрастием лиц и движений, отрицающим саму идею миража? Каково пришлись химеры всеобщего ханабадства к опыту их устоявшейся в тысячелетиях жизни?..

Это никак не открывалось сразу. Мне предстоял долгий путь познания, не имеющий конца. Главная трудность заключалась в том, что и всеобщее ханабадство, которое я искренне исповедовал, было по сути не понятно ни уму моему, ни сердцу. Я знал лишь его атрибутику, то есть видел те же миражи. И поскольку сам состоял в этой системе миражей, то считал их основой бытия. Таким образом две линии предстояло мне бессознательно исследовать: линию всеобщего ханабадства, в котором я был вскормлен, и линию ханабадства действительного, имеющего свою историю и географию, где все было подлинное жизнь и миражи. Представляли ли они собою две параллельные в пространстве или сливались где-то на каком-то отрезке истории? Сами вопросы эти делаются мне понятны только сейчас, а тогда я и не думал ни о чем. Жил себе, и все…

Но это только казалось мне. Со всем пылом молодости и натуры, верующей в миражи, я не мог не войти с ними в роковое противоречие. С первого детского лепета мне внушали, что следует говорить только правду, затем, что «пионер — всем ребятам пример», с молоком альмаматери я впитывал в себя, что «критика и самокритика — движущая сила общества». И вот с самыми добрыми намерениями, не разобравшись, что на дороге к сияющим вершинам суть не имеет ровно никакого значения, я сунулся выполнять совершенно бесперспективную работу: наполнять миражи содержанием. Мне виделась там какая-то плоть. Даже алхимики были практичнее: все-таки предполагали получить золото из какого-то другого элемента. Но что можно извлечь даже из очень правильных сновидений?

На камне разве вырастет тюльпан?

Это сказал великий ханабадский поэт.

С чего же началось все?..

Дородный, с приросшими к голове огромными мясистыми ушами, он улыбался всем своим широким лицом с крупными желтыми зубами. В глазах его «стоял жир», как определяют такое состояние организма ханабадцы. Не только цветом зубов, но чем-то еще неуловимым был он похож на довольного жизнью балованного слоненка. Пилмахмуд — так и звали его беззлобно подчиненные. Была в нем какая-то естественная, располагающая приветливость. Я смотрел без улыбки на него, совершая внутреннее усилие, чтобы не поддаться этому естественному обаянию, готовый вот-вот не поверить документам, многочисленным свидетельствам, даже собственным глазам.

Потом я всю ночь писал фельетон, и передо мной стояло его лицо, слышался мягкий, покровительственный голос. Меня ставило в тупик какое-то особенное движение его сытой руки. Нет, не отметающее факты, а как бы не придающее им того значения, которое придавал я. В этом движении содержалась некая абсолютная уверенность. Не было и тени не то что страха, раскаяния, — но и намека на тревогу. На руке его покоились золотые часы «Победа» с браслетом — те самые…

«Тот самый Пилмахмуд» — назвал я свой первый фельетон. Какая-то давно не испытанная внутренняя дрожь стояла во мне. Он уезжал на курорт, Слоненок, и от каждого из трех детских домов области ему было пре поднесено по паре этих первых послевоенных золотых часов. А кроме того, по четыре и по пять тысяч рублей деньгами. Что он получал от обычных школ, мне было неизвестно.

Такую дрожь я дважды испытывал лишь в войну-Накануне я побывал во всех этих детских домах и видел, что вместо трех конфет-подушечек с повидлом детям выдают только по две, а наказанным вовсе ничего не дают Там содержались дети, оставшиеся одни на белом свете после ленинградской блокады, Харьковского сражения, до срочного взятия нашими войсками Киева, после Керченского рва и Бабьего яра. И были там местные ханабадские дети с черными неулыбчивыми глазами. Сливочного масла, что завозили туда каждую неделю, я нигде так и не увидел. Не было там розового «ханского» риса, как значилось в накладных, не было мяса от забиваемых ежедневно баранов, белого хлеба, зеленого чая. Была каша из крупы маш. Днем этот маш плавал в супе и вечером опять присутствовал в каше. Лишь в одном из домов я разглядел в погнутых черепках и мисках редкие пятна сырого хлопкового масла. Лица у детей были голубыми, а руки какими-то бумажными, с чернильными прожилками…

Я почему-то не верил, что фельетон выйдет. Не из-за кричащих фактов или чего-то там еще. Просто не был уверен в своем умении, хоть написал уже пьесу, которая шла в ханабадских театрах, простых и академических В ней все отвечало традиционному ханабадскому реализму

А фельетон вдруг вышел чуть ли не на следующий день Он занял полный «подвал» и через всю полосу крупно значилось: «Тот самый Пилмахмуд». В пятидесятый раз я рассматривал его, читал отдельные абзацы и весь фельетон от начала до конца. А потом наступила тишина…

Это чувство во все времена хорошо знакомо ханабадским газетчикам. Они ждут грома, испепеляющей мерзавца молнии со стороны обкома партии, ЦК, наконец, возмущенной общественности. Ведь вот они, факты: многократные ревизии, свидетельства десятков людей, в том числе директоров школ о регулярных поборах. А вот акты милиции о продаже на сторону детдомовского масла, мяса, детских ботиночек. Вот собственный дом на восемь комнат с садом, построенный в один какой-то год Пилмахмудом, а в доме ковры во всех комнатах по полам и на стенах. И собственная «Победа» помимо служебной. Это через каких-то пять-шесть лет после окончания войны, в которой здоровенный как бык Пилмахмуд по неизвестным причинам не принимал участия. Но шла неделя, другая, прошел месяц, а заведующий областным просвещением спокойно подъезжал к исполкомовскому зданию, поднимался к себе на второй этаж. Ему приносили чай, фрукты, еще что-то завернутое в бумагу, и он запирался с молоденькой секретаршей, чтобы без помех работать над методикой преподавания Конституции СССР. Именно в этом предмете был он дипломированным специалистом.

Назад Дальше