— К вечерне звонить пора.
Тут сам Пимен Иваныч поклонился отцу в ноги, поцеловал ему руку и вздохнул:
— Вашу волю не рушить. Покорствуем.
Иван Филимоныч поднялся к колоколам и взялся с Мишкой-подзвонком раскачивать язык Княжина колокола.
Когда Пимен Иваныч бережко спускался по крутым ступеням лестницы, пробуравленной узким буравом сквозь каменную толщу колокольни, ему ударяли в спину тяжелые, веские удары большого колокола.
Домашним Пимен Иваныч объявил, что «батюшка к обеду не будет», а наутро весь Темьян слухом полнился, что не будет больше Ивана Филимоныча Холстомерова, первостатейного купца, а есть теперь звонарь Иван Филимоныч на соборной колокольне. Слух этот нырял по городу и, глубже и глубже забирая тину и грязь с холстомеровского дна, молва хлестала: «Сынок-то, Пименка-то, к Христову дню поднес отцу яичко: определил в звонари, а сам орудует капиталом». Другие другую тину забирали со дна: «Не сынок, а внучек, Семен Пименыч: этот на дедово место встать захотел, а отца-то не спихнешь с его места: цепонек, а дед-то ногами послабже: дал ему подножку, он на колокольню и залетел».
Так усердно ныряли добрые люди в замутившийся холстомеровский прудок, доставая дно и вытаскивая оттуда всякую муть, что, посоветовавшись с отцом, внучек, Семен Пименыч, которому на Красную горку предстояло жениться, полез к дедушке, вечерним часком, на колокольню — и пал в ноги. Полежал он в ногах немало, не жалея своей поддевки из аглицкого тонкого сукна, и молил деда:
Красной горке Ваша воля: прикажите, дединька, из моей доли, какой угодно, отлить колокол — хоть в тысячу пудов, — отольем и на колокольню на ваше место поднимем, — а сами пожалуйте к нам жить, к внукам вашим: не можем срама снести! Новому колоколу больше, чем звонарю, обрадуются: вам честь будет, и нам не укор.
Но отклонил Иван Филимоныч:
— Не колокололúтель я, а звонарь. Где звонарю колокола лить? Его дело звонить.
И сколько ни просил Семен Пименыч сойти наниз, сколько ни жаловался и на молву людскую, и на собственное малоуменье жить без дедова водительства, — дед остался непреклонен и даже пригрозил:
— Уймитесь: не то из звонарей в подзвонки уйду.
Семен Пименыч замолчал и, понурив голову, спустился по деревянному бураву.
Пимен Иваныч не успокоился и поехал к самому архиерею Смарагду просить — снял бы владыка своей святительской властью первостатейного купца с колокольни. Архиерей выслушал, опустил с миром, призвал протопопа Гелия и строго спросил у него: как смел принять к себе такого звонаря из неуказанных? Но протопоп Гелий сказал потайно владыке нечто, от чего опал гнев владыки. Касалось ли сказанное протопопом «гнили», заведшейся в холстомеровском старом дубе, о которой намекал сыну сам звонарь, или, наоборот, сказанное относилось к особой, без мору морёной доброте холстомеровской дубовой древесины, — это осталось навсегда неизвестным, но только архиерей оставил нового звонаря на колокольне. Он даже одобрил его степенный, долгий звон, которым встречал звонарь владыку всякий раз, как тот ехал служить в собор. Новый звонарь не умел вызванивать Власовые звоны, но его собственные трезвоны, перезвоны и благовесты, полиелейные, водосвятные, похоронные были столь истовы, столь длительны и усердны, что лишь немногие любители скорбели, что не слышат Власовых звонов. Впрочем, скорбь их скоро прошла: оказалось, что подзвонок Миша наследовал от Власа не только кубовую рубашку и протоптанные валенки, но и его славные звоны. Мишке пошел доход: вместе с другим подзвонком, Степкой Чумелым, малоумным парнем лет семнадцати, он вызванивал Власовы звоны любителям за двугривенный. Это разрешалось ему делать пред будничными вечернями.
Примирился с неизбежным и Пимен Иваныч. Однажды архиерей благословил нового звонаря в алтаре и наградил его богородичной просфорой за молитвотворный звон. Иван Филимоныч берег эту богородичную просфору в своей каморке у образа. Пимен Иваныч оценил этот высокий знак архиерейской милости: не протопопу, а звонарю пожалована была.
Пимен Иваныч на досуге обдумал отцовские слова: «давно был я на отходе».
Выходило, что, действительно, давно. Вспомнил Пимен Иваныч, что и в прощеное воскресенье и в Великую среду Иван Филимоныч прощался со всеми домашними по обычаю всегдашнему, да не так, как всегда. Полагалось пред каждым из домочадцев, склонив голову, коснуться пола двумя перстами и промолвить по чину: «Прости меня, Христа ради», — этих двух перстов и было довольно для домохозяина, чтобы получить прóщу у домашних, у молодцов и у прислуги. Вспомнилось теперь Пимену Иванычу: не так прощался Иван Филимоныч: пред каждым повергался он ниц, каждому в особь сказал ласковое слово, а себе — укор.
Домовница Акулина Кузьминична, двоюродная сестра Ивана Филимоныча, вспоминая его низкие метания, гоношилась и охала:
— Ой, заметила я, одна все тогда ж запомнила, батюшка Пимен Иваныч, да запамятовала: тебе не сказала.
Но, так говоря, она правду каблучком тут придержала: все заметили, да никто не понял, что значили эти метанья. Прощался Иван Филимоныч не на простую «прóщу», а уход себе выпрашивал у родных и домóвых.
Еще вспомнили: стал мягок, стал сердоболен Иван Филимоныч перед светлой неделей и что-то грустен и затишлив. Деньги в его руках держались не с прежней крепостью: прежде держал он их всей корявой пятерней, а теперь лишь между мизинцем и безыменным придерживал: там, где прежде нищему копейку подавал, теперь гривенника, полтинника, рубля не жалел. Долги прощал. По векселю простил одному неуплатчику немалую сумму. И вспомнил Пимен Иваныч, что начал он было коситься на это: «слабеет старик. Не денег жаль — жаль, что крепость теряет».
Вспомнили и еще кое-что.
Осталось и невспомянутое. К Красной горке готовились у Холстомеровых две свадьбы: одна — в дом, другая из дому. В дом брал внук Семен Пименыч дочку первого маслобойца темьянского Авдотью Ниловну Липованову, девицу с лицом румяным и белым, а с приданым большим и многосундучным. Из дома старшую внучку Дарью Пименовну выдавали за бакалейщика Андрея Павловича Свистунова (фирма «Братья Свистуновы»). На Страстной неделе, в понедельник, Иван Филимоныч ходил с женихом в баню. Дело было так. Жених, Андрей Павлович, заехал в Великий понедельник только взглянуть на невесту и завезти постного сахара к чаю. Пока передавал он постный сахар, Иван Филимоныч приказал:
— Соберите мне в баню.
Когда жених вышел от невесты, Иван Филимоныч ему молвил с лаской:
— Андрюша, в баньку сопроводи меня. Побалуй старика. Не люблю я, когда спину чужая рука трет. А ты не чужой: не взыщи, потрудись.
Не позволил себе и удивиться Андрей Павлович и ответил почтительно:
— С превеликим удовольствием, дединька. Только белья у меня с собою нет.
— И быть не должно: не в баню ехал. За бельем Гришка из молодцовской слетает и в баню завезет.
Поехали в баню. Банщику велено было обварить мяту, поддать мятного пару и веники распарить. Мыл же Ивана Филимоныча названый внучек Андрей Павлович. Иван Филимоныч полюбовался на внучка: расторопен, ловок; тело крепко, бело: будто весенним березовым соком напоен — так свеж и силен. На телесной белизне отметил Иван Филимоныч у внука названного пятнышко повыше правого соска.
— Что это у тебя? Черненько.
Внук застыдился:
— Пятнышко родимое.
— Мета счастливая, — улыбнулся дед. — Запомню твою мету. Потеряться вздумаешь — найдем.
Вспыхнул жених:
— Не потеряюсь, дединька.
А сам спину деду домывает.
— Будет, — сказал Иван Филимоныч, довольный осмотром: понял он, что и боковая холстомеровская отсáда пойдет крепко. Есть к чему ей привиться: корень и тут крепок.
Веселый и довольный поехал из бани Иван Филимоныч с названым внуком пить чай с постным сахаром.
В тот же понедельник призвал он к себе домовницу Акулину Кузьминичну и наказал ей, чтобы вызнала час, когда внукова невеста Авдотья Ниловна пойдет в баню, и чтоб непременно навязалась с нею и вызнала бы о внуковой невесте то самое, что вызнал о внучкином женихе сам Иван Филимоныч. Была и тут ему удача. Вóвремя зашла к Липовановым домовница Акулина Кузьминична. Она славилась на весь Темьян как мастерица-взбивальщица банного мыла с мятой, с калуфером, с травой чередой: никто лучше нее не пенил мыльную пену: пухом белела, лебяжьим ластилась к телу. Зашла: у Липовановых в баню собирались. Как первую взбивальщицу не позвать, когда она тут как тут? И позвали, и взбивала кружевную пену Акулина Кузьминична для внуковой невесты, а взбив и вымывшись, поведала обо всем Ивану Филимонычу глаз на глаз. Выспросив и выслушав домовницу, Иван Филимоныч порешил с облегченьем, что и тут крепок будет корень холстомеровский: не предвидится шаткости, а добротность ведома — два молодые корня холстомеровские сплетались с чужими добротными и крепкими корнями. Это — на запас, а крепок и главный корень: Пимен Иваныч.
Вот тогда-то и решил Иван Филимоныч, что укрепил и утвердил он холстомеровский корень. Никто не приметил, что с этой понедельничной бани начал он думать о том, как укрепить попрочней свой собственный корень, тот корень раба Божия Iоанна (нет ни Филимоныча, ни Холстомерова в этом корне), которым надлежит ему утвердиться в земле вышней. Случай представился скоро — и пересадил свой корень Иван Филимоныч из обширной холстомеровской усадьбы, «свободной от постоя», на соборную колокольню — ближе, как ему казалось, к почве вышней, в которой всем предстоит укрепиться.
4.
В Светлый день с красным яйцом, на Рождество Христово с поросенком, на второй Спас — с яблоками «белый налив» из собственного сада, на Ивана Постного с именинной кулебякой поднимался на колокольню Пимен Холстомеров с домочадцами мужского пола и поздравлял Ивана Филимоныча, но сам Иван Филимоныч не спускался с колокольни, и о том, что жив он там, на вышке темьянской, узнавали темьянцы по степенному, спокойному звону, призывавшего их настойчиво и неотступно в собор. Слушали они этот звон и говаривали друг другу:
— Зовет Иван Филимоныч в свою лавочку!
— Зовет. Как в его лавочку не пойти: товар у него хорош, нигде другого такого нет: безобнóсный. Веку ему нет.
И шли в лавочку к Ивану Филимонычу.
Изредка поднимались к нему на колокольню старые его други из Гостиного ряда.
Поднялся однажды и сам Липованов, маслянник, посидел в звонарне, осмотрелся и молвил:
— Что, друг Иван Филимоныч, опять в приказчики ты, вижу, нанялся?
— В приказчики, — улыбнулся Холстомеров. — Хозяин у меня не в пример всем хозяевам. Лучше у него служить в молодцах, чем на свой алтын обороты делать.
— Да, Хозяин у тебя большой, торгует без протору. Только строгонек. Не боишься за прилавком-то у Него стоять?
— Где строг, там и милостив.
Липованов вздохнул, грузно поднялся со скрипучего стульца и стал прощаться:
— Ты, друг, к Хозяину, поди, поближе нашего теперь: шепни-ка ему в другой раз и про нас, купчишек запоздалых, чтоб потерпел Он на нас до времени — не подавал бы векселей ко взысканию.
— Не вхож я к Хозяину-то, — сказал Холстомеров.
— А ты толканись, будь друг…
— Шепнуть — шепну, да хорошо, как послушает!
— Богат ведь Он: авось и послушает.
Облобызавшись с Иваном Филимонычем, Липованов, кряхтя, спустился по скрипучему бураву.
Поднимались к Ивану Филимонычу и внук Семен Пименыч, и другие родственники просить совета кто по торговому делу, кто по семейному, но всем неизменно отвечал Иван Филимоныч:
— Я звонарь. Ничего не разумею в коммерции.
В ответ слышал:
— Первый разуметель были!
И отвечал:
— Отразумел, милый. Разумею теперь, как бы звон к утрене не проспать.
Так отрезал себя от жизни Иван Филимоныч.
Сначала пытались, было, домашние приставлять отрезанный ломоть к караваю, но отваливался и не приставал. Когда родился у Семена Пименыча первенец Иван, прадеда звали взглянуть на правнука и обнести его вокруг купели, но остался на колокольне Иван Филимоныч и только поглядел, как несли Ивана Семеныча в пеленках, в атласном пунцовом одеяле в собор к купели и, поглядев, перекрестил из-под колоколов путь правнука.
Не сошел с колокольни Иван Филимоныч и тогда, когда несли двоюродную сестру его, с ним выросшую, домовницу Акулину Кузьминичну к последней обедне в соборе — он встречал ее последний путь печальным перезвоном.
Потом махнули рукой на Ивана Филимоныча: никто уж и не звал его ни для радости, ни для горя сойти с колокольни.
А он сам взял да и сошел в один погожий майский день, перед вечерней, под самого Николу.
Подзвонков Мишу и Чумелого весна согнала с колокольни и погнала к Темьяну ловить рыбу. Холстомеров сел на скамейку под колоколами, возле перил у пролета, и смотрел на город. Весна зазеленила и забелила все сады. Около собора были сады: Дудилова, купца, Аликаева, отставного генерал-маиора; протопотопов сад с знаменитым пузатым крыжовником; Мукосеева, мещанина, медника, — маленький садик, больше всех забеленный весною: в нем буйно цвели вишни. Эти сады были видны в один пролет колокольни. В другой, в противоположный, были видны сады: Алопегова, учителя семинарии, с знаменитой сосной, под которой пил чай персидский посол Хозрев-Мирза, когда приезжал через Темьян; Амосова, купца гуртовщика; Вейзенштурма, лекаря; Живителева, заседателя. Иван Филимоныч любовался садами и переходил то к одному пролету, то к другому; в третий пролет сверкали золотом купола собора, и синела дальняя бечевка Темьяна, перевязавшая зеленую ровную ткань лугов, а в четвертый — серела широкая соборная площадь с белыми, Екатерининской стройки, присутственными местами. В одном пролете зеленее всех было в саду у гуртовщика Амосова: липы и березы еле-еле уделили место затейливой беседке с охромевшим купидоном, намалеванным на двери. В другом белее всего было в саду у медника Мукосеева: весна белой пеной вспенила частый вишенник — будто облако спустилось с синего темьянского неба и застряло, не тая, на тонких стволах. Оба они, Амосов и Мукосеев, на Пасху приходили звонить на колокольню. Амосов, черноглазый, высокий, с серьгой в левом ухе, жил один с матерью в каменном доме, купленном у разорившегося штаб-ротмистра Пылейко. Весь город к нему хаживал за липовым цветом: липы у Амосова славились спорым медовым цветеньем. Из городского училища хаживали в сад к Амосову за березовыми прутьями, а он, по любви к просвещенью, разрешал безвозмездно. Мукосеев жил с молодой женой в своем вишеннике и тоже был высокий и черноглазый. Оба Николаи: один — Мирликийский, другой попроще: российский, Кочанов. У одного зелено, у другого — бело.
— Вишневый цветень буен нынче: дай Бог, чтоб спор на плод был, — подумал Иван Филимоныч, озирая Мукосеево вишенье. Вишнями славился Темьян, а у Мукосеева была самая ядроватая, черная вишня — и на вкус сладкая и сочная.
Вдруг — дальнозорок был старик и от природы, и от старости — видит: в белом вишневом облаке мелькнуло, будто огоньком, алое. «Молодая хозяйка Мукосеева, Грушенька, должно быть, в ряды за покупками собралась», — подумал Иван Филимоныч, проводил ее глазами, как она на улицу вышла, румяная, голубоглазая, грудастая, быстрая и мягкая на ходу: «Молодцы-то не поддели бы в лавках: дрянь всучат без обману».
Захотелось Ивану Филимонычу посмотреть, погадать, как липы будут цвести у Амосова в этом году: так ли густо и буйно, как вишни у Мукосеева. Старые люди говорят: вишне цвет — липе нецвет. Иван Филимоныч подошел к Амосовскому пролету. Зелено в саду у купца Амосова и тихо: ни души. Липы да березы. Все видно с колокольни. Сам Амосов, Николай Степаныч, в саду. «Именинник завтра. Видно, под праздник, под Николу, раньше времени амбар закрыл». У задней калитки стоит Амосов. В нее липовая аллея, самая старая, упирается. Все видно. Амосов, черноглазый, в рубахе пунцовой канаусовой, открыл калитку а в калитку — Мукосеева Грушенька. Впустил ее. Заалело у него в липовой зелени. Запер калитку на ключ. Ключ в карман. Все видно Ивану Филимонычу. Ключ в карман, а Грушеньку — в беседку с охромевшим купидоном. В дверях обнял и поцеловал. Закрыл их охромевший купидон. Никого нет в саду. Липы не дрогнут. Тихо. Березы кудрявятся без шепота.
«Грех какой: мужняя жена! От молодого мужа, от красавца! Стыдно смотреть».
Иван Филимоныч вздохнул и отошел от амосовского пролета, пошел к мукосеевскому: там бело и пусто. Бело-то осталось, а пусто не долго было. Все видно с колокольни. Мукосеев вернулся с площади. Калитка отперта. В дом вошел. Побыл в доме. Вышел. Вступил в белое облако. Опять вошел в дом. Опять вышел. Опять — в облако. Опять — из облака. Выбежал за калитку. Женщина какая-то руками ему кажет. Слушал, прислонившись к забору. Отпихнул ее от себя. Опять в дом вбежал. Выбежал. Блестит что-то в руках у него: медник! Нет, не медное! Бежать пустился. Надо ему обежать собор. Мимо колокольни побежит.