Со временем — он был уверен в этом — он сумел бы убедить Эмброуза Бекетта, как бы трудно это ни было. А сейчас придется начинать все сначала, с сыновьями. Если бы один Томас стал наследником, задача значительно бы упростилась… Это был мягкий, чуть женственный парень, очень набожный и умеющий ценить отношение церкви к их семье. А с Сиднеем намного сложнее. Тот упрямый и туповатый. И вдобавок самонадеянный.
Сидней обращался с преподобным Макинноном либо с какой-то небрежной вежливостью, которая приводила пастора в бешенство и парировать которую было еще труднее, чем открытую враждебность, либо с ласковым безразличием, которое, однако, при случае сменялось беззлобной жестокостью.
К примеру, как-то днем Макиннон застал его в недвусмысленной позе с молодой индианкой под большой скалой у реки. Парень поднял голову от ослепленного страстью лица девицы и воззрился на пастора с холодной насмешливой злобой. А на следующий день, в воскресенье, когда Макиннон, читая со своей кафедры проповедь о грехе прелюбодеяния, взглянул вниз, на передний ряд, где со своим семейством восседал Эмброуз Бекетт, в жарком, наглухо застегнутом черном сюртуке, он встретился с таким озорным и заговорщицким взглядом Сиднея, что невольно запутался в словах.
Пока они спускались с телом Эмброуза Бекетта в долину, Джозеф уже достиг рынка в Ириш-Корнере. Он барабанил по цинковой шторе магазина до тех пор, пока оттуда не вышел сторож-китаец и не собралась небольшая толпа. Тут он снова начал излагать историю про Эмброуза Бекетта и кабана в лесу. Это уже было великолепное, почти профессиональное представление. Правда, потребовалось немало времени и усилий, прежде чем люди поняли наконец, что же случилось и чего он хочет. Затем Джозефу принесли большой брус льда, завернутого в грубую мешковину, водрузили тюк ему на голову и отвели на дорогу, ведущую к деревне.
Почти не останавливаясь, он несся в темноте по горным тропинкам и весь взмок, словно его поливали из пожарной кишки, однако он не чувствовал себя усталым — возбуждение придавало ему силы. Он никогда еще не играл такой значительной роли в жизни людей и смутно ощущал, по-видимому, что вряд ли такое еще случится.
Он легко бежал рысцой в гору, как вдруг замедлил бег и остановился… Его ладони и огромная, как у идола, голова ощутили сквозь мешковину прохладную сырость льда. От дикого восторга он исступленно замычал. Лед… Лед… Если он поспешит, то ему отколют кусок белого, блестящего, шероховатого льда и он будет облизывать его, сколько захочет, будет держать его над запрокинутой головой и открытым ртом, и холодные, невообразимо приятные капли будут попадать ему прямо в горло; он будет тереть его неровными краями по своим крепко сжатым векам, и холодная вода, высыхая, будет приятно холодить кожу.
Он пританцовывал от радости, балансируя с глыбой льда на голове. В горах, где он жил, лед считался роскошью, не для доктора, конечно, — у того даже имелась специальная машинка, которая делала кубики изо льда…
Обитатели дома Бекеттов услыхали лай собак раньше, чем люди поднялись на холм. Луиза выскочила из дома и бросилась по тропинке вниз, туда, где светились фонари. Взглянув на носилки, она закричала и стала дико выть, закрывая руками лицо и стягивая кожу судорожными движениями пальцев.
К ней подбежали оба сына.
— Мама… Мама…
Томас прижал ее к себе и тоже зарыдал.
Сидней нежно обнял ее за плечи:
— Не надо, мама. Я буду заботиться о тебе… Всегда буду с тобой. Не надо…
Тело внесли в дом и положили на кухонный стол. Стол был слишком короток, и ноги покойника свешивались вниз; доктор выпроводил всех из кухни и при свете четырех фонарей стал зашивать рваные раны. Лишь один раз он открыл рот и пробормотал:
— Бедняга, только в аду могут так отделать человека… Но будь иначе, ты бы дольше промучился…
В небольшой тесной гостиной рядом с Луизой Бекетт сидела Вера Браунфорд. Луиза приникла к ее старой несокрушимой груди, высохшей и жесткой, как пожарный шланг, и в то же время широкой и успокоительной, как океанский простор.
— Выплачься как следует, дитя, — говорила Вера Браунфорд. — Хорошенько кричи. Если не будешь плакать, вся сила от тебя уйдет. О боже, как тяжело терять человека! Как тяжело терять такого хорошего человека, как Эмброуз! Кричи сильнее, дитя. Тебе станет легче…
Старческий, надтреснутый голос звучал ровно, но многолетний опыт сопереживания придавал обычным словам утешения силу высокой поэзии. Луиза Бекетт громко плакала.
Женщины деревни сгрудились возле софы, а мужчины, окружив охотников у дверей дома, слушали рассказ очевидцев о том, как все это случилось. Детишки толпились около взрослых или широко раскрытыми глазами, не мигая, смотрели в сторону кухонной двери.
Преподобный Макиннон то подходил к мужчинам, то к женщинам. Наконец он пробрался к Луизе Бекетт.
— Луиза, — обратился он к ней. — Прими мое утешение. Вспомни: ведь твой возлюбленный супруг не ушел от нас насовсем. Он только переселился в высший мир и ждет тебя в обители нашего господа. Твой супруг был хорошим человеком, Луиза, и примерным христианином. Пусть это утешит тебя в ожидании вечного блаженства…
Женщина подняла свое окаменевшее от горя лицо и взглянула на него покрасневшими глазами.
— Спасибо, пастор, — прошептала она и снова уткнулась головой в грудь Веры Браунфорд.
В группе мужчин слышался глухой, нетвердый голос Хантли:
— Иисусе, это случилось так быстро… Говорю тебе, масса Эммануэль, это все так быстро случилось, что мы ничего не успели увидеть…
— Что же это делается на белом свете? А? — вопрошал Эммануэль. — Ведь прямо по Библии: и в рассвете жизни мы смертны.
— Ты верно сказал, Эммануэль, — подхватил преподобный Макиннон. — Это истинная правда. — Он положил руку на плечо Сиднею и слегка пожал его. — Всегда помните: мы, христиане, не должны бояться смерти, если живем так, что в любую минуту можем предстать перед богом. Никогда не забывайте пример, который господь показал нам на своем единственном сыне. Наш долг — жить так, чтобы каждый день каждый из нас имел право сказать себе: «Сегодня я готов исполнить волю божью».
Он внимательно смотрел на Сиднея, пока говорил; но лицо молодого Бекетта оставалось печальным, замкнутым и угрюмым: на нем ничего нельзя было прочесть.
М-р Теннант, школьный учитель, прочистил горло. Он высоко ценил преподобного Макиннона и считал своим долгом поддерживать его, давая земной, практический «ход» утонченным и возвышенным изречениям священника.
— Это относится и к вам с Томасом, Сидней, — заговорил м-р Теннант. — Вы должны теперь стать настоящими мужчинами. Должны трудиться на своей земле так же старательно и упорно, как ваш отец. Должны заботиться о вашей доброй матушке…
Вдруг из темноты послышалось громкое хриплое мычание, и через несколько секунд к дому подбежал Джозеф — с пеной у рта, взмокший от пота, который, смешиваясь с водой от таявшего льда, грязными полосами разрисовал его лицо и успел промочить всю одежду.
При виде Джозефа со льдом люди перестали говорить. Масс Кен, отец Джозефа, взял сына за руку и провел в дом. Четверо мужчин из тех, что охотились в этот день с Эмброузом, последовали за ними. Они сняли с кровати постельное белье и матрас и приготовили кипу старых газет, чтобы подложить их под тело покойника. Потом очистили глыбу льда от грубых, шершавых волокон мешковины и раскололи ее на пять кусков. Расстелив газеты прямо на голых пружинах кровати, они сели ждать в полутьме маленькой комнаты, в которой Эмброуз Бекетт прожил со своей женой больше тридцати лет.
К Сиднею, оставшемуся во дворе, подошел молодой охотник, который тоже был сегодня в горах с его отцом, и осторожно положил руку ему на плечо.
— Сидней, — сказал он. — Я переживаю, поверь, не меньше твоего. Не меньше, чем если бы это случилось с моим отцом… Возьми себя в руки, Сидней. Мы не оставим вас в беде. Вам теперь нужен будет помощник для обработки участка, который вы с массом Эмброузом раскорчевывали на днях. Что вы будете сажать? Земля там хорошая.
В глазах Сиднея сверкнули слезы. Он вспомнил этот последний день работы на новом участке у реки. Какой силой и уверенностью веяло от могучей фигуры отца в тот яркий, солнечный день.
— Спасибо, Зак, — сказал он. — Спасибо. Томасу и мне нужна будет помощь. Отец хотел посадить там цитрусы. За них хорошо платят сейчас, ты же знаешь: с тех пор, как кончилась война, людям опять понадобилось апельсиновое масло[85].
Томас с беспокойством взглянул на брата.
— Когда это папа говорил, что мы посадим там цитрусы? — спросил он. — Ведь мы еще только обсуждали это. А в последний раз, вспомни, я сказал, что нужно сажать имбирь. Мне больше нравится имбирь. Он надежнее.
— Имбирь выращивают все, Томас, — произнес Сидней терпеливо. — Отец говорил еще, что если все мелкие арендаторы будут выращивать один имбирь, то он в конце концов погубит их. Должен же кто-нибудь сажать и другие культуры…
Дверь кухни раскрылась, и в желто-белом прямоугольнике света появился силуэт доктора Раши. Сидней и Томас, масса Кен и Эммануэль вошли в кухню и вынесли оттуда тело покойника. Доктор сделал все, что от него требовалось. Он даже смыл пятна на теле мертвеца и обернул его простыней, снятой с кровати сына, которая стояла в кухне.
Когда Эмброуза Бекетта вынесли, поднялся вой плакальщиц. Луиза с долгим душераздирающим криком бросилась через всю комнату к телу мужа. Она зажала ладонями его лицо, и тело ее судорожно задергалось, как у загнанного зверя.
— Масса Эмброуз! — кричала она. — Масса Эмброуз!
Тело покойника обложили кусками льда. Затем преподобный Макиннон с молитвой обошел вокруг кровати и люди стали расходиться по домам.
Ушли все, кроме Веры Браунфорд и трех ближайших подруг Луизы.
Была мрачная предрассветная тьма — время ожидания первых лучей солнца, которые вот-вот коснутся горных вершин и начнут накаливать небо над долиной.
Преподобный Макиннон вернулся домой и расседлал своего коренастого серого мерина. Потом он улегся на свое одинокое ложе, вспоминая кроткую, измученную жену, которую схоронил два года назад, и с беспокойством думая о своей пухлой дочке, видевшей десятый сон в пансионе, в ста милях от деревни.
И доктор Раши вернулся домой. Его слуга увел мула, и доктор сел допивать бутылку, которую начал перед появлением Джозефа; он думал о ранах Эмброуза Бекетта и о том, сумел бы он спасти ему жизнь, если бы подоспел вовремя; а еще он думал о том, что неделю назад послал в Куинсхейвен на анализ соскоб, взятый у Эмброуза Бекетта, потому что обнаружил у него первые симптомы рака прямой кишки…
Сидней и Томас тоже легли спать. Они лежали на кровати, на которой спали с детства, тесно прижавшись друг к другу и мучительно всхлипывая. Но, не переставая убиваться по отцу, они не переставали спорить о преимуществах разведения цитрусовых и имбиря.
В комнате, где лежал покойник, остались на ночь женщины. Время от времени Луиза наклонялась над кроватью и недоверчиво прикасалась к влажной простыне.
— Масса Эмброуз! — тихо спрашивала она. — Ты умер? Ты вправду умер?..
Джозеф тоже вернулся домой. Он всегда спал в кухне с Эльвирой, своей младшей сестрой. И сегодня, прижавшись к ней, он вдруг начал горько плакать. Эльвира проснулась и спросила, в чем дело. И он «рассказал» ей, как он быстро пробежал весь путь до самого Ириш-Корнера, и как потом пробежал этот же путь обратно со льдом, и как никто не дал ему после всего этого даже малюсенького кусочка льда…
Неблагодарность и равнодушие людей глубоко поразила девочку. Она вытерла слезы с его большого потного лица и прижала его к себе, укачивая своими тоненькими ручками и осыпая короткими, как птичьи клевки, поцелуями.
Скоро он заснул.
В ЛАГЕРЕ ЗЕМЛЕМЕРОВ
Перевод с английского В. Рамзеса
— Какой из него босс, — говорит Сынок. — Не по душе он мне, Данни. Ему бы командовать рассыльными и секретаршами в конторе, а не нами.
— Заткнись, — отвечаю я ему. — С каких это пор безмозглые черномазые позволяют себе обсуждать начальство? У тебя есть выбор? Ты можешь подать в отставку и уехать в свое имение?
Но в душе я согласен с Сынком. Мы плетемся в конце цепочки. Сынок тащит теодолит, а я — нивелир на треноге. Вокруг высокая трава и выжженная земля, твердая как камень. Отсюда три мили до черных вод Катакумы, таких черных, что даже молния не отразится в них. Пахнет болотом Руй, пахнет сладко и порочно, как пахнут девицы в зайдертаунском публичном доме. В болоте Руй живут одни только змеи; оно бесплодно, как дурная женщина. Во всей Южной Америке нет второго такого болота, даже в Бразилии, даже во Французской Гвиане. Новый босс, мистер Кокбэрн, шагает далеко впереди со своим маленьким, низеньким помощником мистером Бейли. Помощник этот не в счет, он только стажируется на Катакуме. Джон жмется к ним, поближе к винтовке. Остальные люди из нашей партии растянулись на тропе между этой троицей и нами — мною и Сынком. Мистер Кокбэрн — новичок с головы до пят. Шляпа, парусиновый охотничий костюм, ботинки — все новенькое, с иголочки. И даже походка у него как бы новая, со скрипом.
— Мистер Кокбэрн! — отрывисто кричит Джон. — Смотрите!
Я поворачиваюсь туда, куда указывает палец Джона, и вижу оленя. Он упитанный, мясо, наверное, нежное, быстро перебирает копытцами и так и просится на мушку. Мистер Кокбэрн снимает с плеча винтовку — трах! Пуля скосила полосу травы, но мы ведь не коровы.
— Почему он не дал винтовку Джону? — говорит Сынок.
— Потому что это правительственное имущество, — отвечаю я, — а мистер Кокбэрн здесь представляет правительство, стало быть, стрелять можно только ему.
Мистер Кокбэрн — высоченный мулат, молодой, дородный, с глазами не зелеными и не голубыми — цвета бутылочного стекла. В своей большой шляпе он похож на солдата, какими их показывают в кино.
— Проклятое солнце, — громко говорит он Джону, — так слепит, прямо глаза режет.
Солнце почти уже село у нас за спиной, он нас, верно, за дураков принимает.
Джон только кивает в ответ, а мистер Кокбэрн поворачивается и идет вперед. Индейское лицо Джона становится непроницаемым, как тюремные ворота.
— Быть беде, — говорит Сынок, указывая подбородком сначала на Джона, а затем на мистера Кокбэрна. — Некстати заболел мистер Гамильтон. Вот это был босс!
— Что бы ни случилось, Джону несдобровать, — говорю я. — Это их дело — Джона и мистера Кокбэрна. Брось об этом думать. Ты бесштанный, неграмотный негр, у тебя больная жена и пятеро детишек. Тебе не до чужих бед.
Но в душе я снова соглашаюсь с Сынком. Эх, если бы я только знал, что произойдет…
Но нет, жизнь не так устроена. Все идет по порядку день за днем. Вот так и тянется с того времени, как мистер Кокбэрн вместо заболевшего мистера Гамильтона возглавил партию, обследующую бассейн реки Катакумы.
Первый день мы работаем в саванне позади лагеря. Видно, что мистер Кокбэрн чего-то боится. Но он прячет свой страх даже от себя самого. Это худший вид страха. Страх слышится в его голосе, когда он кричит, чтобы мы держали теодолит прямо и вбивали колышки там, где он велит. Страх чувствуется и в том, что он заставляет нас работать в полуденную жару, когда даже аллигаторы прячутся в воде. Он командует в лагере так, будто он генерал, а мы солдаты. Но это потому, что он новичок, и все бы сошло, если бы не Джон. С первого дня Джон пытается держаться с новым боссом так, как он держался с мистером Гамильтоном.
Видите ли, Джон и мистер Гамильтон были неразлучны, несмотря на то, что мистер Гамильтон — человек ученый и из богатой семьи. Но они оба вскормлены молоком карибской матери и по духу братья. Когда партией руководит мистер Гамильтон, мы слушаемся Джона так, будто он и есть наш босс, а по вечерам мистер Гамильтон полулежит в плетеном кресле на веранде и они беседуют с Джоном, на лету ловя мысли друг друга. Мы усаживаемся на ступени веранды и слушаем их разговоры. Но когда мистер Гамильтон заболел и нас привез сюда мистер Кокбэрн, все переменилось, потому что мистер Кокбэрн боится. Он старается сбить с Джона спесь — ему не велено притрагиваться к винтовке, не разрешается подыматься без спросу на веранду. Десятник — всего лишь десятник, а босс — это босс, хочет показать мистер Кокбэрн.