— Конечно, ясновельможный пане, — поклонился подобострастно Чаплинский и затрубил в серебряный рожок.
На этот призывный звук ответили и из глубины леса, и из дальних опушек другие рожки, давая тем знать, что все на своих местах и ждут распоряжений. Пан староста Чигиринский знаком пригласил своих гостей пожаловать в лес, а пан подстароста начал их расставлять по звериным тропам. Пану писарю указано было место гораздо ниже, в непроходимой трущобе, которая и поручалась ему одному.
«Уж не желают ли они выгнать на меня медведя?» — подумал пан писарь и осмотрел свой отточенный, дорогой ятаган.
Когда именитые гости стали на своих местах, тогда Чаплинский предложил пану старосте занять излюбленное им место; оно находилось хотя немного и дальше, но зато представляло единственный лаз для зверя, так что все ушедшее из леса от пули должно было натолкнуться неизбежно на притаившегося здесь мысливца. Молодой Конецпольский одобрил предложение и пошел вслед за подстаростой вверх по опушке.
— Вельможный пане, — остановился Чаплинский, пропуская пана старосту вперед, — как вы насчет Суботова, о котором я вам вчера говорил?
— А что? — повернулся быстро пан староста, думавший совсем о другом.
— Да то, что Хмельницкий владеет им незаконно…{3} us occupandi, не имея на то никаких закрепляющих документов; ведь это земли, принадлежащие к староству, значит, каждый пан староста может наделять их кому хочет, но только за своего пановання, для нового же старосты постановления предшествующего не обязательны.
— Но пан забывает, — возразил с некоторою досадой молодой Конецпольский, — что предшественником моим был на этот раз мой отец, которого я глубоко чту и воля которого для меня священна.
Этими словами был нанесен намерениям Чаплинского смертельный удар, и он, почувствовав его, как–то съежился, согнулся и замолк; потом уже, спустя несколько времени, овладев собою, он начал снова тихо и вкрадчиво, в интересах лишь самооправдания:
— Но достоуважаемый панский родитель, воля которого и для всех нас должна быть священной, в последнее время изменил свое мнение о войсковом писаре; егомосць заявил публично сожаление о том, что оставил эту беспокойную голову в живых.
— Говорят, хотя я этого сам и не слыхал, — ответил раздумчиво староста, — во всяком случае отец намекнул бы мне, что Хмельницкий пользуется его даром недобросовестно, что насколько он прежде своими доблестями был полезен нашей милой отчизне, настолько теперь стал явным врагом Речи Посполитой.
— Стал врагом, изменником… Есть свидетели, что он принадлежит к шайке Кривоноса, а панский отец, первый вельможа, государственный деятель, стоящий превыше короля, конечно, был занят более важными интересами, чем следствием про быдло… Наконец женитьба, недуг, — нашептывал льстиво Чаплинский.
— Д-да, но пан забывает, что сам отец изменил свои политические убеждения, стал поддерживать короля… стал восставать против золотой нашей свободы…
— Эх, вельможный мой пане, такие слухи распускает про ясноосвецоного магната лишь быдло козачье, вот вроде этого писаря, чтобы высоким именем произвести смуту… О, поверьте, вы отогреете за пазухой змею!
— Быть может, да я и сам его недолюбливаю, — потер себе лоб староста, — не доверяю его льстивым речам. Но чтобы явно нарушить распоряжение отца — ни за что! Голову скорее сниму ему, если уличу в измене, а унизиться до грабежа хлопа — не унижусь!
— Я преклоняюсь пред высокими понятиями о рыцарской чести, которые вельможный пан в себе воспитал, — поклонился ниже ободренный Чаплинский, — только во всяком случае повторяю, что это человек очень хитрый и крайне опасный… Его бы удалить, обрезать…
— Д-да, кабы Перун разразил его, то я был бы рад, — улыбнулся пан староста, — а зацепить человека без всякого с его стороны повода считаю недостойным себя.
— А если бы кто совершил над пресловутым писарем или над его имуществом какое–либо насилие, — впился в старосту расширенными зрачками Чаплинский, осененный какою–то жгучею мыслью, — то вельможный пан посмотрел бы на это сквозь пальцы?
— А мне что? — пожал тот плечами, — для удовлетворения и личных обид, и имущественных имеются особые суды, жалуйся!
— Совершенно верно! — даже захлебнулся от восторга Чаплинский. — Вот и место! — указал он разбитый молниею ствол липы. — К этому пню сбегаются все тропы. Ну, счастливого полеванья, коханый мой пане! — поклонился он и, не чуя земли под ногами, побежал вдоль опушки дать сигнал к началу гона, а сам решил отправиться с дамами, и особенно с панной Марылькой, на более интересную охоту…
Осмотрелся еще раз пан писарь, снял дорогую черкесскую винтовку, подаренную ему приятелем Тугай–беем, проткнул иглой затравку, подсыпал на пановку свежего пороха и поправил кремень; осмотревши ее еще со всех сторон, прикинувши раза два–три на прицеле, он остался, наконец, доволен рушницей и поставил ее у ствола березы, за которым притаился и сам; такому же тщательному осмотру подверглись и его турецкие пистолеты, и ятаган, и кинжал, и даже охотничий нож. Успокоившись насчет оружия, писарь начал приглядываться к местности, которой ему пришлось быть хозяином.
Словно очарованный, стоял задумчивый лес. Все было спокойно, под высокими светлыми сводами. Только пятна ярких цветов медленно передвигались на них, то сверкая световою игрой, то сливаясь в прихотливые радуги. Внизу было светло; но свет, проникавший сквозь толщу зелени, принимал здесь фантастический золотисто–голубоватый оттенок. Толстые стволы вековых дерев, по мере удаления, окрашивались больше и больше в синий цвет, так что глубина леса казалась вся синей… Только в иных местах прорвавшиеся сквозь листву солнечные лучи обрызгивали яркими бликами гигантов и нарушали световую гармонию.
В лесу стояла чуткая тишина; одни лишь дятлы прерывали ее, и эхо звонко разносило по лесу их постукивания. Здесь, в глубине леса, тянуло сыростью, и в воздухе, хотя и мягком, чувствовалась уже ободряющая свежесть, предшественница грядущих морозов.
Торжественный покой дремучего леса смирил поднявшуюся было бурю в сердце прибывшего гостя и навеял поэтическое затишье: только внутренний охотничий жар медленно распалял его и заставлял вздрагивать сладостным трепетом сердце. Он присматривался и приглядывался к каждому кусту, к каждому валежнику… Ничего нигде… ни лесной мыши!.. Только по другой стороне оврага заколебалась какая–то тень. Не лисица ли это? Они чутки и удирают до наступления опасности. Но нет!.. Лисица на таком расстоянии — не более кошки, а это что–то другое…
Пан писарь начал зорче следить за этим местом и, наконец, убедился, что там, за дубом, прячется тоже какой- то охотник.
Пану писарю это показалось странным. Всегда на таких охотах места приглашенным гостям отводились разборчиво, и никто из посторонних не смел ни перебегать, ни занимать отведенного другому места, а здесь непрошенный товарищ захватил его место. Мало того, захватчик находился ближе к узкому овражку, по которому обязательно должен был проходить зверь, а потому ему, хозяину места, оставалось быть только благородным свидетелем.
«Не насмешка ли это? — недоумевал пан писарь. — Вряд ли… Но кто же там? Уж не воровски ли прокравшийся охотник? То–то он из своей засады так зорко следит за мной, точно боится, чтобы я его не заметил. Экий злодий! Ишь, блеснуло что–то… О, снова! А впрочем, ну его и с этой панскою охотой, и с хамскою услугой! Запалить люльку, чтоб дома не журились!..» — порешил он наконец и полез за кисетом.
Сначала у него возмутилась было охотничья жилка; но досада, что кто–то другой перебил его место, взяла верх. Коли портить, так портить: «Як не мени, так и не свыни!» Он расстегнул немного жупан, опустил пояс и снял даже шапку, повесив ее на сучке, так как ему от ходьбы и от волнения было душно, и, набивши тютюном люльку, с наслаждением затянулся едким дымом.
Вдруг далеко впереди раздался рожок, но не робкий и нежный, а дерзкий, вызывающий. За ним откликнулись хором другие, и вслед за тем послышался глухой шум, словно возрастающий прибой немолчного моря.
Вздрогнул пан писарь и машинально погасил большим пальцем огонь в люльке; потом, поддаваясь охватившей его охотничьей страсти, взял в руки винтовку и начал выискивать, куда бы ему перескочить или переползти, чтобы стать повыгоднее таинственного товарища. Он заметил, что вправо от него тянулся густой дикий терновник и, загибаясь дугой, спускался к самому дну балки, где перемешивался уже с камышом и ракитником, там же за ним стояло дупластое, толстое дерево, и, очевидно, направление оврага было на одной линии с ним. Сообразив все в одну минуту, Богдан нагнулся, пробежал это пространство и стал за деревом. Место оказалось действительно лучшим: теперь дно балки лежало прямо перед ним и позволяло следить за приближающимся зверем на далеком расстоянии. Злорадная улыбка пробежала по лицу пана писаря: «Ну, уж во всяком случае теперь я буду первый стрелять, а ты, злодий, воображай, что я дурень, что я все на старом месте стою!.. Однако, его за горбком и не видно отсюда», — бросил он пристальный взгляд по направлению к засаде и потом, повернувшись лицом к гону, онемел, застыл, весь обратясь в напряженное внимание.
Шум возрастал. Эхо, проснувшись, понесло его гулко под широкими сводами леса. Вот к неясному гулу присоединилось робкое и визгливое тявканье гончих; за ним через несколько мгновений откликнулся более хриплый песий бас; потом еще и еще… и вдруг вся стая залилась сотнями разнообразных, преимущественно трогательно плачевных с подвыванием голосов. Лес словно вздрогнул и насторожился.
Сердце у Богдана забилось тревожно; он еще пристальнее стал следить по направлению приближающегося шума. Вот промелькнула лисица… пошла, кажись, на товарища… вот другая мелькает по левому, крутому спуску оврага… остановилась, понюхала кругом воздух своею острою, почти черною мордочкой, махнула длинным пушистым хвостом и направилась прямо на него.
Фу–ты, какой матерый лис! Спина темная–темная, хвост по краям чуть серебрится и только на брюхе подпалины, но тратить на такого малого зверя пулю не приходится: наши деды берегли ее лишь для крупного зверя, с которым и побороться было любо, а мелкого или травили, или ловили в капканы.
Но вот невдалеке, на дне балки, в самой трущобе, раздался приближающийся треск и ускоренное фырканье. Богдан вздрогнул, взвел курок и взял ружье наперевес, прикипевши к дупластому дереву.
III
Через мгновение показался и зверь, — огромный дикий кабан выставился наполовину из терновника, чтобы сообразить дальнейшее бегство. Чудовищная голова, непропорциональная даже туловищу, опустивши рыло, изрыгала со свистом и храпом клубами пену и пар; налитые кровью глаза злобно сверкали; обнаженные и загнутые назад клыки ярко белели на черно–бурой шерсти; набитая сплошь древесной смолой и грязью, она обратилась в непроницаемую броню; единственными убойными местами представлялись лишь ухо да глаз. Богдан приложился и выжидал более удобного поворота головы. Вдруг раздался чей–то выстрел, Богдан вздрогнул от неожиданности. Зверь выпрыгнул из засады и, не видя врага, хотел было направиться в сторону, но опытный стрелок поймал его хорошо на прицел и послал вдогонку меткую пулю. Загремел выстрел, кабан ткнулся рылом в землю, приподнялся на передних ногах и начал мотать в одну сторону головой, точно желая достать клыками до уязвленного места.
— Убит! Дойдет! — потирал руки Богдан. — Вот так рушничка, спасибо Тугаю! — И он в восторге крикнул: «Го–го!», давая знать ближайшим ловничим, что зверь на месте и чтоб они поспешили; но зверь, услыхав крик, приподнялся снова и, шатаясь во все стороны, побрел налево в глубь леса. Вытянувши нож и оставивши у пня рушницу, Богдан бросился за ним в погоню. Однако смертельно раненый кабан, обрызгивая кровью стебли и кустарники, напрягал свои могучие силы и не только не замедлял шага, а, напротив, ускорял его. Теперь уже догнать его, по крайней мере без собак, становилось затруднительным; впрочем, стройный хор гончих гнал уже по пятам и возрастал в силе. Богдан начинал уже уставать, задыхаться, вдруг он заметил, что кабан провалился в какую–то яму и безнадежно барахтается в ней; тогда он бросился с удвоенной энергией на свою жертву, но последняя словно смеялась над ним, и в тот момент, когда победитель думал уже насесть на зверя, тот вырвался еще раз и скрылся в ближайшем чагарнике. Разгон Богдана был до того стремителен, что он не мог удержать бега и очутился сам в той же яме или берлоге, откуда только что вырвался вепрь. Упавши с разбега, Богдан почувствовал сначала боль от ушиба или вывиха, а потом до него донеслись из ямы человеческие голоса и стоны. Последнее обстоятельство поразило его; он нагнулся, чтобы узнать, кто там, но вдруг в глубине зарычал злобный голос:
— Если двинется — пулю съест.
— Раз маты породыла! — крикнул в яму Богдан.
— О, свой! — ответил кто–то радостно, но в это время вся стая гончих навалилась на жалкую берлогу; с воем и лаем принялись собаки рыть землю, а штуки три вскочили даже в самую яму. Богдан вытолкал их и, крикнувши: «Суботов!», выскочил сам на пригорок.
Стая как бы разделилась на три группы, рьяно лаяла и разгребала землю. Догадавшись, что и там, быть может, сидят такие же нежданные звери, как и в этой берлоге, Богдан бросился со всею энергиею отвлечь стаю, направив ее на следы красного зверя. Поймавши несколько гончаков, он наткнул их на свежие следы, обрызганные кровью, и когда они, затявкав, знаменательно понеслись запальчиво в чагарник, он направил туда и остальную, уже возбужденную товарищами стаю. Тогда только, убедившись, что ни одного доезжачего не было здесь, Богдан вздохнул свободно и, утирая рукавом жупана пот, обильно выступивший на его лбу, направился и сам замедленным от усталости шагом в эту трущобу. Недалеко в долине вся стая кружилась на одном месте, победно ворча.
А в это время спускались с пригорка к болоту два всадника.
Ехавший впереди всадник был пан подстароста, а следовавший за ним — пышная панна Елена, одетая в полупольский, полумалорусский костюм, отливавший светло–розовыми и светло–лиловыми тонами, она напоминала нежный цветок первой весны. У обоих всадников сидело на левой руке по хищной птице, накрытой с головы красным, разукрашенным колпачком. За пышным панством следовало на почтительном расстоянии еще несколько корогутников, с такими же ловчими птицами; внизу у болота стояли особые мысливые с легашами.
— Не мудрено, моя крулева, все это может наводить на разные догадки… — говорил искренно и убедительно подстароста, осаживая коня и пропуская Елену рядом с собой, — ведь панна целых два месяца не казала никуда глаз, не допускала к себе, точно замурованная красавица в волшебном лесу!.. Ездил я, ездил!
— Будто уж так часто? — бросила вскользь Елена с лукавою улыбкой.
— Разрази меня Перун! — вскрикнул подстароста. — Да хоть бы встретиться было, как в сказке, с змеем–собакою, хоть переломил бы на нем пару копий, потешил бы богатырскую удаль. Уж либо мне, либо ему, собаке. Да, на беду мою, змей–то суботовский сам прятался.
— Рыцарство делает пану честь, — метнула Елена блестящий взор в самое сердце подстаросты, — но, к сожалению, в Суботове не было при мне змея–стражника, — вспыхнула она легкою зарницей.
— А сам этот захватчик–владелец, где же он находился?
— Тато Богдан? — приподняла Елена с недоумением ресницы и потом сразу опустила их черной бахромой. — Он находился при сиротах–детях, то удалялся в пасеку молиться и грустить по жене…
— Го–го! Поверю! Сто чертей с ведьмой! Такой–то он, этот козак, — выкрикнул презрительно Чаплинский, — такой он нежный и страстный малжонек?
— Пан Богдан, — подчеркнула Елена и побледнела, как лилия, — поступал шляхетно с женою и при жизни, и после смерти, тато мой вообще человек шляхетный.