— Ха–ха! И панна это утверждает, именно панна? Езус — Мария! — уставился он на нее своими выпуклыми светлыми глазами.
Елена вспыхнула до ушей и не нашлась, что ответить.
— Неужели же, — продолжал с горечью собеседник, — неужели пышная панна, крулева литовских лесов, привязана к нему, как дочь, или даже… я молчу! — спохватился Чаплинский.
— Тато мне, — ответила после некоторого молчания взволнованная Елена, — много, много сделал добра; он спас меня от смерти, вырвал из рук врага, защитил от преследования, поручил опеке магната, значит, дал эдукацию, и теперь любит, как родное дитя…
— Может быть, больше? Ведьма ему в глотку! — прошипел сквозь зубы, прищуривая глаза, спутник.
— Пане! — подняла гордо головку Елена и сверкнула молнией на Чаплинского.
— Пшепрашам, — съежился тот и перешел сейчас же в трогательно искренний тон… — Я верю, он сделал действительно панне несколько услуг, и он был награжден за них уже сторицею тем, что мог их сделать: я бы за одно это, за одну возможность, за близость к панне, отказался бы от рая… Як бога кохам! — проговорил он одним духом и потом, глубоко вздохнув, отер струившийся по лицу пот.
Панна поблагодарила его обворожительным взглядом и сконфузилась.
— Иные же дяблы–перевертни берут за свою услугу страшную плату…
Елена вспыхнула теперь вся до корня волос ярче полымя и отвернулась, чтобы скрыть набежавшие, непослушные слезы, а Чаплинский, не замечая, что своей наглостью нанес ей обиду, продолжал в ревнивом азарте.
— Такую несообразную, несоответственную плату, какую может заломить только жид или хлоп! Берут и не квитуют! Когда можно поквитовать — не квитуют… Три месяца проходит, но что им тайные терзания жертвы! Хамский гонор важнее.
Последние слова попали так метко в обнаженную язву Елены, что она вздрогнула от боли, побледнела мгновенно и ухватилась рукой за луку седла. Чаплинский сконфузился, заволновался и бросился к ней.
— Сто тысяч ведьм мне на голову! Что я, старый дурень! У ног панских лежу! Раздави, а прости! Языка бы мне половину давно надо было отнять, он всегда выбалтывал то, о чем ныло сердце! — сыпал спешно подстароста, задыхаясь и ударяя себя кулаком в грудь. — Вот кто виноват! Вот кто! Око отравленное, полоненное!
— Но я — то, пане, ни в чем неповинна, — ответила наконец надменно Елена и обдала подстаросту таким холодом, что он задрожал как бы под порывом декабрьского ветра. — Да, наконец, я не просила пана об опеке, — улыбнулась она свысока, — а пан позволил себе, и несправедливо, такие речи, какие разрешаются только капеллану на исповеди.
— Милосердья! — прошептал, низко кланяясь и отводя далеко руку с шапкой, Чаплинский и весь побагровел от оскорбленного самолюбия. Потом, желая скрыть свое смущение, он заговорил сразу небрежным тоном. — Здесь осторожнее, панно, крутой спуск, я лучше проведу под уздцы вашу лошадь, — с этими словами он соскочил с седла и пошел впереди.
«Да, в этом–то он прав! — думала взволнованно Елена, уставившись в челку коня и покачиваясь в седле. — Богдану, видимо, мало нужды до моих мук! Все ведь поставила на карту, а он, кажется, больше дорожит мнением своих хлопов, чем моей честью. Что ж это? Или краса моя ему надоела, или он не понимает, какие оскорбления я терплю! — сжимала она больше и больше свои соболиные брови, и складка ложилась меж ними все резче и мрачней. — Краснеть при всяком намеке, при всяком подходящем, даже не на меня направленном слове. Выслушивать все замаскированные соболезнования… А! — втянула она в себя воздух дрожащими, раздувающимися от гнева ноздрями и отбросилась назад. — А если б? — она не договорила своей мысли и покрылась вся жарким румянцем. — Ведь могло же и может статься! Хорош бы был тогда для меня шестимесячный срок! Я ему месяц тому назад намекнула даже об этом… он всполошился было сильно, затревожился, побежал посоветоваться к отцу Михаилу, а потом мало–помалу затих, успокоился… Шляхетный вчинок!.. — губы Елены сложились в саркастическую усмешку. — Уклониться хочет, что ли? Или он считает свои хлопские звычаи важнее меня?! После этого еще и та святоша может вернуться в мой дом и вытолкать меня вон? Так нет же, не пропали еще чары моей красоты! Почувствуешь ты мою неотразимую силу! Не ласка — ревность замучает тебя! А другая уже никогда не войдет в твое сердце…»
Пан Чаплинский вскочил вновь на коня и подъехал к Елене.
— Уже мы скоро у места, моя панно кохана, — начал он робко и потом добавил тихо, с умоляющим взором, — неужели панна лишит навек милостей своего покорного и верного, как пес, раба? Я же не хотел обидеть, а сердце глупое не могло сдержать своего порыва. Я уже и без того наказан, сильно наказан, — вздохнул он.
— Я не сержусь, пане, — улыбнулась печально Елена, — сиротам ведь и не подобает пренебрегать указаниями.
— Нет, не то, я понимаю шляхетную гордость, я сочувствую ей. «Не лезь в друзья, коли не просят», но не могу удержаться, не могу, — правда за язык так и тянет… Ну, ну, умолкаю! Нем, как рыба. А вот, что я хотел сообщить и панне для соображений, и даже свату, это значит вашему тату, для сведений, — начал он деловым тоном, заставив Елену серьезно прислушиваться к его словам.
— На последнем сейме в Варшаве наш почтенный король уличен в намерениях, направленных против нашей золотой воли и конституции, то есть просто был уличен в государственной измене{4}.
Елена взглянула на него изумленными, недоумевающими глазами, да так и застыла.
— От него теперь отняли почти всю власть, расстроили все мероприятия, — продолжал, смакуя, Чаплинский, — но с клевретами его думают поступить еще строже, а особенно с более мелкими и сомнительного происхождения. Таким песня во всяком случае спета, имущество их будет сконфисковано, а, пожалуй, многие из них не досчитаются и голов.
— Ай, на бога! — закрыла панна глаза руками.
— Панно, богине, стоит ли такое зрадливое быдло жалеть? Катюзи по заслузи! — пожал он плечами. — Вот свату моему не мешало бы осмотреться.
— А что? — повернулась быстро Елена.
— Да ведь он все терся у уличенного уже Оссолинского, бывал у короля, ему давались какие–то поручения, на него решительно падает подозрение.
— Я что–то не понимаю, — заговорила Елена, подняв на Чаплинского сухие глаза, — значит, и Оссолинский всего ожидать может?
— Всего не всего, а удаления от должности — верно.
— А мой тато всего за то, что был предан королю и первым сановникам ойчизны?
— Дитя мое, король сам есть раб ойчизны, раб Речи Посполитой, — толковал докторально подстароста, — если он требует чего–либо незаконного, вредного для нашей свободы, то повиноваться ему в таком разе преступно. Сват мой поступал неосторожно, и ему нужно оправдаться серьезно, не то рискует всем… Речь Посполитая к внутренним врагам своим немилосердна. А он не к часу против меня нос дерет!.. Заискивать бы ему у меня нужно, потому что я и в Кракове, и в Варшаве, и в Вильно имею руку… меня все знают, имя пана Чаплинского гремит по всей Литве и Польше! — Голос его звучал все заносчивее и злобнее. — Здесь ему, если и не найдут улик, трудно без поддержки устоять, а я, напротив, расцветаю в силе: староство все и теперь в моих руках, владения Конецпольских под моими ногами, мои собственные во всех углах Литвы… Умрет старый Конецпольский, сын перейдет в Подолию, а я останусь здесь настоящим старостой, — подкручивал усы Чаплинский, закусив удила…
Елена смотрела на него новыми, изумленными глазами и все бледнела… В голове у нее кружился какой–то хаос… в сердце стояла тупая, докучливая боль.
— Да что староста?! — увлекался в азарте Чаплинский. — Мне предлагали польного гетмана, а от польного до коронного один шаг. Уродзоный шляхтич, моя панно едына, не хлоп, да если еще тут и тут, — ударил он себя по голове и карману, — полно, то он может захватить в свои руки полсвета. — И, почувствовавши, что произвел впечатление речью и эффектно закончил ее, захлопал в ладоши и бросил в сторону Елены изысканно любезно: — Пыльнуй, пышна крулево, забава начинается… нужно держать правою рукой за колпачок сокола, и как только вылетит цапля, или утка, или гусь из–под собак тех, что вон по берегу рыщут, — то нужно сейчас же сорвать с птицы колпак и указать на добычу…
— Ах, как это волнует, — ответила Елена с милою улыбкой, уже совершенно овладев собой.
С шумом поднялась из тростника большая цапля; широко взмахивая своими выгнутыми крыльями и вытягивая сложенную чуть ли не втрое шею, она медленно повела головой с длинным клювом и, описав в воздухе полукруг, направилась на тот же берег назад, ближе к лесу.
В это мгновенье Чаплинский сорвал колпачок со своего кречета и крикнул Елене: «Пускайте!» Но панна растерялась, отняла руку от колпака и оставила в темноте сокола, а тот еще крепче впился в руку своими согнутыми когтями.
Грациозный, легкий, оперенный красивою рябью, которая на голове сливалась в один темный тон, а к хвосту расходилась волною, кречет снялся с руки и мелкими, частыми взмахами перпендикулярно поднялся вверх, точно кобчик, чтоб рассмотреть, где добыча. Заметив же ее, понесся наперерез стрелой. Цапля, завидев своего смертельного врага, всполошилась и начала торопливо подниматься вверх; она изменила первое направление и повернула клювом к врагу, стараясь до встречи подняться как можно выше, чтобы постоянно находиться над кречетом.
Сокола и кречеты бьют свою добычу сверху; только кречет по диагонали ударяет добычу и ранит ее клювом, а сокол взлетает высоко и, сложив крылья, падает камнем на жертву.
Цапля неслась теперь на Елену, взмывая все выше и выше. Кречет делал спиральные круги и приближался к своей добыче; но последняя, — по крайней мере казалось снизу, — выигрывала в расстоянии.
Елена до того была восхищена этой воздушной гоньбой, что не только забыла про своего сокола, но забыла про все. Уронивши поводья, вся разгоревшаяся, с сверкающими глазами, она следила лишь, поднявши головку, за поединком пернатых.
Чаплинский подскакал и почти крикнул:
— Панна! Пускайте же сокола! Снимите колпачок, панна!
— Ай пане, как это прелестно! — заявила с восторгом Елена. — Я и забыла про своего… Колпачок? Ах, зараз, — и она наконец сорвала его.
Сокол встрепенулся, зажмурил сначала от света глаза, а потом сорвался и понесся легкими полукругами; но заметив. добычу, ракетой взвился вверх и начал достигать ее широкими кругами. Стремительный полет его, видимо, превышал быстроту цапли, и сокол уже, вероятно, находился в одной плоскости с кречетом, когда последний заметил соперника; он сначала остановился в недоумении, а потом, изменив полет, погнался за соколом; но тот вырезывался вперед и вперед и подымался уже выше цапли.
— А, сокол, сокол мой впереди! — восторгалась детски Елена и хлопала в ладоши. — А какой он крохотный кажется, словно ласточка вьется.
— А вот и мой добирается, — волновался Чаплинский.
Цапля между тем, заломив голову, напрягала последние усилия, чтобы подняться выше своих преследователей, но сокол уже над нею взвился, остановился и замер… Цапля следила за врагом и с трепетом ожидала страшного удара. Вот сокол сложил крылья, цапля вдруг сделала вольт — перевернулась на спину, выставив против врага острый клюв и длинные, крепкие ноги. Свинцом ринулся сокол и угодил бы, быть может, на клюв, как на вертел, если бы не подскочил наперерез ему кречет и не вцепился в сокола, желая отбить у него добычу.
— Ай! Что же это? — возмутилась Елена. — Панский кречет напал на моего сокола? Останови, пане! — разгоралась она и гневом, и страстью.
— За блага жизни, моя крулева, всяк готов перерезать горло другому, — улыбался знаменательно пан Чаплинский.
А разъяренные хищники впились взаимно когтями и с остервенением начали рвать друг у друга роскошное оперение, ломая крыльями крылья. Бойцы, держа друг друга в объятиях, быстро опускались вниз, окруженные целыми облаками пуху и пера. Цапля, воспользовавшись ссорой врагов, бросилась в лес и скрылась в листве.
— Сокол мой, сокол! — чуть не плакала панна Елена, подымая в галоп коня, словно стремясь на помощь к несчастному.
— Да, соколу не сдобровать, — злорадно вставил Чаплинский, — у кречета побольше и посильнее когти.
— Ой–ой! Не говори так, пане: сокол — моя надежда!
Но сокол с ловкостью отражал удары противника и наносил свои; наконец, ему удалось вырваться и отлететь… Теперь, будучи на свободе, он напал на кречета с неотразимою силою: бросался пулей на него сверху, шеломил острой грудью и ударами крыльев. Кречет слабее и слабее мог защищаться, наконец, избитый, истерзанный, облитый кровью, он начал падать комом, а разъяренный сокол разил его и разил.
— А что, а что! — шумно радовалась и смеялась Елена. — Наша победа! Моя надежда столкнулась с панской самоуверенностью и перемогла ее.
— И уверенность, и гордость, и пышность — все сложу у божественных ножек, — скривился Чаплинский, — лишь бы панна вступила со мной хоть в столкновение.
— Посмотрим! — улыбнулась вызывающе Елена и понеслась вперед.
— Так панна преложила свой гнев на милость? — догнал ее Чаплинский.
— Я не злопамятна, — ответила Елена, ожегши его молнией взгляда…
IV
Богдан, подозвавши доезжачих и поручив им убитого вепря, отправился обратно за своей рушницей и шапкой.
В лесу во всех концах раздавались выстрелы и крики: «Го–го!» и «Пыльнуй!». Лес вздрагивал и стонал от ворвавшегося в его вековой покой гвалта. За опушкой вдали раздавались крики травли и порывистый топот коней.
Проколесивши порядочно по лесу, Богдан едва мог найти свою рушницу, а шапки, как ни высматривал, нигде не видел ее вокруг на соседних деревьях; наконец он узнал первое место свое и направился к нему, но шапка исчезла; с досадой он повернул было назад, зная, что подвергнется сильным насмешкам, как вдруг случайно наткнулся ногою на шапку. Удивился Богдан, отчего бы упасть могла шапка без ветру, и, подняв ее, сейчас же узнал причину: шапка была пробита пулею насквозь; сучок, на котором висела она, был расщеплен, а под ним сидела глубоко в стволе пуля.
«Это не случайность, — вдумывался Богдан, соображая положение места своего таинственного товарища, — очевидно, выстрел его, но такой вышины зверя нет в наших лесах, а потому и такой промах невозможен…»
— Метил, очевидно, в голову! — промолвил громко Богдан, пораженный этою дерзостью, — приятель какой–то… из старых или новых? И метил, несомненно, с согласия или даже указания хозяев… Никто бы не решился оскорбить магната таким гвалтом над его гостями… Эге–ге! Значит, моя голова здесь порешена!
Он пошел из лесу медленными шагами, поникнув головой; ее гнели тяжелые, бесформенные думы, из хаоса которых вырезывался один только ясный, неотступный вопрос: дело ли это личной вражды Чаплинского или желание самого старосты?
Время шло…
Давно уже серебряный рог Чаплинского протрубил сбор, но Хмельницкий не слыхал его и шел без цели вперед.
Из лесу ловничие выносили в разных местах сраженную добычу: кабанов, оленей, серн и одного забежавшего в эти леса зубра; за ними выходили группами счастливые мысливцы и неудачники. Вырывались возгласы и взрывы смеха, а иногда и гневные возражения.
— Як пан бог на небе, — азартился красный, как бурак, и толстый, как лантух (большой мешок), пан Опацкий, — так правда то, что моя рушница из знаменитых; вы не смотрите Панове, что она неказиста на вид, зато в каждом ремешке ее седая сидит старина… Она была подарена прапрадеду моему великим князем литовским Ольгердом.
— Да тогда еще огнестрельного оружия не было, — осадил его кто–то из более молодой шляхты.
— Как не было? — озадачился пан и, слыша легкий смех окружавших слушателей, пришел еще в больший азарт. — А я заклад с паном держу… Да что с паном? Со всем панством! Никто не перестреляет моей рушницы! Идет сто дукатов, тысяча дукатов, — что никто? Тут и сила, и меткость… нет на свете рушницы другой! Я на сто кроков, как ударил в хвост вепря, так он только сел и давай что–то жевать; я подхожу — жует; я его хвать за горло, он выплюнул… и что ж бы вы думали, панове? Мою пулю! Выплюнул и, натурально, протянул ноги…