Он вынул из молитвенника мятое письмо, разгладил конверт и протянул его мне. Я посмотрел на конверт, но не увидел ничего особенного. Тогда он показал мне на марки: «Смотрите, господин, это же израильские марки! На них ивритские буквы! — И добавил: — Когда я получил от него первую открытку оттуда, я положил ее в молитвенник на ту страницу, где начинается молитва о восстановлении Иерусалима. А сегодня я переложил ее в праздничный молитвенник, на то место, где говорится: „Из-за грехов наших были изгнаны мы из Земли нашей“, — чтобы напомнить Всевышнему, благословен будь Он, о нашем праве на Страну, за которую был убит мой сын».
Кто-то спросил: «Ребе Шломо, а куда ты положил открытку его товарищей?»
«Хороший вопрос, — сказал ребе Шломо. — Эту открытку я положил на молитву: „И тогда, Господь, возвеличь народ Свой, восславь боящихся Тебя“. Положил на эту молитву, чтобы показать Ему, благословен будь Он, что народ Израиля заслуживает славы и уважения. Ибо те, кто оказывает уважение к старикам, сами заслуживают уважения от Всевышнего».
Я посмотрел на этого старика, на лице которого читались любовь к Богу и к людям и великое смирение духа, и сказал, что, когда Мессия, наш спаситель, придет в Шибуш и увидит ребе Шломо, он весьма ему обрадуется.
Элимелех-Кейсар тут же меня перебил:
«Похоже, достопочтенный наш только и способен видеть, что радость Мессии. Так, может, он все-таки поселится здесь у нас насовсем, дождется тут своего Мессию и воочию увидит эту его радость?»
Я кивнул, но ничего не ответил. Он глянул на меня и сказал: «Кивает и молчит. Голова что-то там такое ворочает, а губы молчат».
Я положил руку на сердце: «Моя голова заодно с сердцем, просто рот мой еще не успел сказать то, что я хотел».
Он усмехнулся: «Может, господин просит разрешения для своего рта? Так мы разрешаем. И если он хочет, то мы вручим ему ключ и он будет хозяином всего этого Дома».
Кто-то из молившихся поддержал его: «Мы все равно уходим отсюда, нам этот ключ так и так больше не нужен, зачем ему валяться в мусоре, передадим лучше этому господину. Дай ему ключ, староста, пусть держит у себя».
Староста увидел мою протянутую руку, встал, поднялся на помост, сунул руку в ящик стола, достал оттуда большой медный ключ с железной бородкой, спустился и протянул его мне.
То был тот самый ключ, которым я открывал этот Дом учения в те времена, когда был молод и встречал с Торой и утро, и вечер. Сколько лет я не видел его даже во снах, и вот он вдруг отдан мне насовсем, прилюдно, в том самом Доме учения, да еще в Судный день!
Я взял ключ и положил в карман. Некоторые из тех, кто до сих пор не вмешивался в разговор, подошли ко мне. Я хотел им что-то сказать, но слова застряли у меня в горле. Я поднял глаза и оглянулся — не передумают ли они, не решат ли забрать у меня этот ключ? Я даже сунул было руку в карман, готовясь вернуть его раньше, чем потребуют. Но никто не протянул за ним руку. Ведь все они собирались наутро покинуть свои дома навсегда, какая им уже разница, лежит этот ключ в ящике стола или в кармане заезжего гостя? Меня охватила печаль, и мне стало горько от этой печали. И от того, что мне стало горько, печаль моя только удвоилась.
Но тут пришло время открыть Ковчег и достать из него свиток Торы для дневной молитвы. Я обнял свиток одной рукой, сжимая во второй ключ от того Дома учения, где когда-то учил Тору и где прошли дни моей юности. Я еще не знал, что в этом Доме мне предстоит теперь провести многие дни.
Однако не буду предварять грядущее.
Глава пятая
Заключительная молитва
Солнце стояло над верхушками деревьев. Близился закат. Стены Дома учения потемнели, и редкие свечи с трудом рассеивали мрак. Люди, которых не было здесь целый день, теперь пришли и уныло стояли вокруг кантора, всматриваясь в него подслеповатыми глазами, пока он, подняв голос, произносил: «Блаженны живущие в доме Твоем». Весь этот день они сидели по домам, словно наказанные, но, едва зашло солнце и настал миг подписания приговора, поднялись и потянулись в Дом учения. Возможно, у них и в мыслях не было молиться, потому что они были из тех, кто не верит в силу молитвы и не ждет воздаяния, но этот миг победил их разум. Кантор склонил голову, согнулся всем телом, точно грешник, сознающий свое ничтожество, и начал читать кадиш, не пропуская ни единой ноты из традиционного напева. В отличие от кадиша перед мусафом, куда он включил мелодию кадиша скорбящих, здесь он предварил слова о величии Небесного Отца упоминанием о смерти собственного сына. Последние его слова утонули в общем «Аминь». Потом затих и голос общины, а под конец затих весь Дом учения. Но тишина была недолгой — там и сям послышались вздохи, не нуждавшиеся ни в речи, ни в словах. Тот, Кому ведомы все тайны, понимал этот язык.
Окончив молитву, я оглянулся по сторонам и увидел уже знакомого мне Даниэля Баха. Он стоял перед столом у южного входа с книгой в руках, склонившись в позе, напоминавшей позу кантора, разве что кантор стоял на своих двоих, а у Даниэля вместо одной ноги была деревяшка. Я поскорее выбросил из памяти те неприятные слова, которые он сказал мне вчера, при расставании в канун Судного дня, чтобы не припомнился ему этот его грех при подписании приговора.
На сей раз община стояла на молитве дольше, чем в обычные дай. Даже те, кто пришел сюда недавно, подвинулись поближе к своим соседям, чтобы читать по их молитвенникам, и в их горле тоже гудели какие-то звуки. А дойдя до малой исповеди, некоторые из них стали ударять себя в грудь со словами: «Мы провинились, мы преступали…»
В Доме учения становилось все темнее, только поминальные свечи еще немного освещали стены и столы. Кончили тихую молитву, и кантор поднялся по ступеням к шкафу со свитками, открыл его дверь, спустился и вернулся к своему пюпитру, потом снова склонился над молитвенником и начал громким голосом: «Благословен Ты, Господь…» Свечи уже догорали, когда он торопливо пропел: «Пожалей творение Твое…» и, подняв голос, стал произносить: «Открой нам врата…» Теперь в Доме учения совсем стемнело, а та гора, что высилась напротив него, еще добавляла к его мраку свою темноту, и молящиеся сгрудились вокруг кантора, придвинув свои молитвенники к горевшей там свече, чтобы уловить хоть немного света. Возможно, свет тоже увидел их, а может, и нет, но, как бы то ни было, он буквально потянулся им навстречу, так что кантор от радости даже захлопал в ладоши и воскликнул: «Израиль же будет спасен спасением вечным в Господе!» Потом похлопал снова и со слезами в голосе произнес: «И сегодня будут спасены по Твоему слову, Живущий на небесах».
Из темноты донеслись звуки рыданий, словно молящиеся вторили кантору в его молитве. А двери Ковчега всё стояли открытые настежь, точно небесное ухо, внемлющее плачу народа Израиля. Но тут возле южного входа послышался глухой звук, похожий на удар дерева по дереву. Это Даниэль Бах переступил с ноги на ногу. И почти сразу же этот звук удара дерева по дереву повторился снова. Казалось, деревянная нога Баха никак не могла найти себе покоя. Кантор вынул карманные часы, посмотрел на них и начал поспешно сокращать пение, понимая, что после целого дня поста старики уже не в силах стоять на ногах. Дошел до стиха: «Каждый город на своем холме построен, а город Божий углублен до низин ада»… — продолжил его плачем, затем перешел к словам: «Мы с Тобой…» — и быстро закончил их радостным голосом. Наконец протрубили в шофар, и молебен закончился. Все, кто пришел лишь на заключительную молитву, покинули Дом учения, только Даниэль Бах остался.
Кантор спустил талит на плечи и стал читать кадиш скорбящих, потому что год его скорби по сыну еще не прошел. Хотя по закону скорбящему человеку нельзя молиться в праздничные дни, но Судный день в этом смысле праздник особый, в этот день кантор как бы замещает первосвященника в Храме, а тот обязан был приносить жертву неукоснительно каждый день, даже в дни своей скорби.
После кадиша скорбящих оставшиеся стали обмениваться пожеланиями хорошего года и благословения Всевышнего, и ко мне подошел задиристый Элимелех со словами: «Кажется, я еще не пожелал господину доброго года». Он протянул мне руку. Я пожал ее и напомнил, что он уже помог мне получить ключ от Дома учения. Он смутился: «Я пошутил, прошу прощения». «Что вы, — сказал я, — напротив, это для меня большой подарок». Он удивился: «Господин, видно, смеется надо мной, но, если он говорит правду, значит, между нами не осталось никакой обиды».
Даниэль Бах подошел к кантору и тихо сказал: «С новым годом, отец, хорошего тебе года. Пойдем ко мне, пообедаем». Ребе Шломо ответил: «Ну-ну…» — и по его голосу нельзя было понять, согласился он или нет. Даниэль посмотрел на него и повторил снова: «Пожалуйста, отец, пойдем. Сара-Перл подогреет тебе стакан молока. Теплое молоко после поста очень полезно. Ты не охрип, отец?»
«Почему ты решил, что я охрип, сын мой? — спросил ребе Шломо. — Если бы нам были дарованы два Судных дня подряд, я бы мог сейчас снова повторить все молитвы до единой».
Но Даниэль все не отставал: «После поста очень хорошо выпить стакан теплого молока с медом. Идем, отец, ребенок хочет услышать, как ты читаешь разделительную молитву».
«Начался новый месяц, — сказал ребе Шломо, — я должен сначала произнести освящение новой луны».
«Ладно, отец, — согласился Даниэль, — тогда мы подождем тебя».
«Как он хорошо умеет просить! — сказал ребе Шломо. — Если бы ты так же просил нашего Небесного Отца, душа твоя была бы спасена. Ведь ты же был на заключительной молитве, я слышал, как стучала твоя нога, и глубокая грусть охватила меня, сын мой, когда же придет день твоего избавления?»
Ребе Шломо вышел во двор освятить новую луну. Даниэль пошел следом за отцом. Красивая молодая луна висела в небесах, освещая и верхний, и нижний миры. Я стоял в ожидании, пока община закончит освящение и разойдется по домам. Ведь кто-нибудь мог забыть здесь что-то и вернуться за ним, а ключ от Дома учения был теперь у меня.
Когда все ушли, я запер помещение. Даниэль все еще стоял и ждал отца. Едва только ребе Шломо отряхнул полы своей одежды, он тихо сказал ему: «Ну, идем, отец, идем», и ребе Шломо кивнул ему со словами: «Иду, уже иду». Даниэль взял его под руку, и они пошли. «Я не могу так бежать, как ты», — пожаловался ребе Шломо, и Даниэль сказал ему: «Если ты не можешь бежать, я пойду медленней». А потом повернулся ко мне со словами: «Нам ведь по дороге, так не пойдет ли господин с нами?»
И хотя я уже знал дорогу, я пошел с ними.
Глава шестая
В доме и вовне
Месяц тишрей еще не кончился, а прежние прихожане старого Дома учения уже отправились в путь. Только старый кантор, ребе Шломо, все еще размышлял, восходить ли ему в Страну Израиля. Шибуш не почувствовал их отъезда. Времена стояли такие, что польские города исторгали из себя евреев втихомолку. Сколько-то сегодня, сколько-то завтра, и уезжавшие не печалились об остающихся, а остающиеся об уехавших, уж не говоря о том, что те не завидовали этим, а эти тем. Такие наступили годы для народа Израиля, что плохо было и тому, кто оставался на привычном месте, и тому, кто искал другое. В прежние годы, меняя место, меняли и судьбу, а нынче, куда бы ни направился еврей, его злая доля с ним туда же. Только и утешения, что в самом переезде, потому что едет человек все-таки от знакомого к неведомому. Обычно, когда выбирают между «ясно» и «может быть», «ясно» всегда предпочтительней, а тут стало предпочтительней «может быть» — ведь на старом месте уже ясно, как будет тяжело, а на новом тебя, быть может, ожидает удача.
Но почему все-таки они уезжали зимой, разве в холода ехать лучше? Потому что летом хорошо ехать тому, кто богат, а бедному человеку зимнее время лучше подходит, в это время корабли в другие страны по большей части отплывают чуть не пустыми и цены на билеты поэтому ниже. Скажем, захоти я вернуться в Страну Израиля прямо сейчас, такая поездка обошлась бы мне много дешевле. Не то чтобы я хотел сейчас же вернуться, но, поскольку уж зашла речь о кораблях, я вспомнил и тот корабль, на котором плыл из Страны Израиля в Европу.
На днях хозяин гостиницы сказал мне: «Я слышал, будто господин хочет пожить у нас. Если так, то мы будем считать его постоянным жильцом и снизим ему плату. Но может быть, господин предпочитает снять себе квартиру? Сейчас много домов пустует, только вот приличную квартиру не найдешь. Если же господин просто недоволен своей комнатой, то мы можем поменять ее на другую. У нас есть одна комната для знатных гостей, если господин хочет, мы освободим ее для него».
Я сказал ему, что не хочу менять ни жилье, ни комнату, но боюсь, если он увидит, что я всем доволен, то начнет мною вообще пренебрегать.
«Как это, — сказал он, — из-за того, что человек мною доволен, я буду к нему невнимателен?»
Я сказал: «Ну тогда спросим еще хозяйку, не слишком ли я ее затрудню. Я хоть и не переборчив в еде, но, как вы уже знаете, не ем мяса».
Хозяйка воскликнула: «А кто тут у нас ест мясо?! У нас всю неделю никто его и не видит. А на субботу я могу приготовить господину специальную еду, я со времен войны наловчилась готовить без мяса. Мы тогда варили и без мяса, и без всего, что бы его заменило, и у той нашей еды не было ни вкуса, ни запаха, ничего. Но после войны я приспособилась придавать еде вкус и без мяса. У нас тут гостил один врач, который вообще не ел ничего от животных, так он меня научил готовить целый обед из овощей, и я еще помню его уроки».
Негоже человеку хвалить самого себя, но в общем я своей участью доволен. Теперь у меня есть постоянная комната в гостинице, а в комнате кровать, и стол со стулом, и лампа, и шкаф. Что же касается пищи, то хозяйка каждый день готовит мне хорошую еду. Будучи человеком благодарным, я расточаю ей похвалы, а она слышит эти похвалы и готовит все вкуснее и вкуснее. Расскажу вам, как она меня закармливает. На завтрак мне подают чашку кофе с молочной пенкой, которая покрывает его, точно крышка горшок, и к этому кофе что-нибудь горячее, вроде вареной фасоли, или картошки с сыром, или голубцов, фаршированных рисом и перловкой, а на добавку — когда изюм, когда грибы, и все это сдобрено маслом. В канун субботы — оладьи из гречневой муки с творогом, изюмом и корицей, она их печет с утра и подает горячими. Обед еще сытнее завтрака, потому что в него входит также овощной суп. Ужин скромнее, но в нем всегда есть что-нибудь новое. А на субботу она готовит мне рыбу — вареную или фаршированную, иногда под маринадом, иногда в томате. И это не считая всяких вкусностей. Нечего и говорить, что ни одна суббота не обходится без запеканки. Помогает ей все это готовить женщина по имени Крулька, ее работница. Она из потомков тех швабов, которых австрийский император Иосиф Второй когда-то переселил в Галицию из Германии, и поэтому говорит на смеси немецкого и идиша.
И вот я сижу в гостинице — когда в своей комнате, когда в столовой, которую у них принято называть «залой», — а поскольку гостей мало и работы по дому немного, то у хозяина дел почти нет, и он тоже сидит тут же, в зале. У него открытое лицо, невысокий лоб, в черных волосах серебрится седина, а веки всегда приспущены — то ли потому, что он не ожидает увидеть что-то новое для себя, то ли потому, что хочет сохранить в памяти былое. Во рту у него трубка, большой палец прижимает ее чашечку. Иногда он набивает ее табаком, иногда сосет пустую. Обронит слово и молчит, чтобы дать собеседнику время для ответа. Не то выражает этим уважение к гостю, не то хочет выяснить его характер.
Сейчас этот гость — я, и я стараюсь ответить ему на все его вопросы, сам добавляю то, о чем он не спрашивает, и не скрываю от него даже то, о чем принято умалчивать. Мои земляки-шибушцы не могут представить себе, что человек может говорить правду. Они полагают, что я большой хитрец, из тех, что говорят много, но скрывают главное. Поначалу я пробовал их переубедить, но потом увидел, что настоящая правда сбивает их с толку, и решил оставить им то, что они почитают за правду.