Я вошел на цыпочках, чтобы не потревожить спящих. Не был бы я в туфлях, мои шаги вообще бы никто не услышал, но на улицах было грязно, а я от рождения чистюля, поэтому кое-кто, видимо, уловил шум, потому что в постелях заворочались.
Свеча жизни горела на столе посреди большой комнаты, и талит с молитвенником лежали рядом. Сладкий запах стоящего в печи повидла наполнял воздух. Долгие годы не пробовал я этого повидла, и теперь запах спелых слив, смешанный с запахом печи, сразу вызвал в моей памяти те давние дни, когда моя мать, светлая ей память, намазывала мне это сливовое повидло на хлеб. Негоже, конечно, в ночь поста размышлять о съестном, но запахом съестного Тора даже в Судный день не запрещает наслаждаться.
Появился хозяин, молча показал мне мою кровать и оставил дверь моей комнаты открытой, чтобы я мог раздеться при свете. Я закрыл за ним дверь и лег. Свеча жизни освещала мою комнату. Или, может, не освещала, а мне только казалось, что освещала. Я сказал себе — ну, сегодня тебе не уснуть, обязательно заявится тебя пугать либо резиновая рука Резиновича, либо деревянная нога Баха. Но стоило мне лечь, как сон тут же сморил меня и я уснул. И скорей всего, спал без сновидений.
Глава третья
Между молитвами
Полтора часа как рассвело. В воздухе еще пахло утренней свежестью, и очистительный ветер несся над городом и его развалинами — тот ветер, что всегда веет над еврейскими домами утром Судного дня. Я шел медленно, убеждая себя не спешить: большинство людей не встают так рано, не то сон настигнет их потом во время молитвы.
Когда я вошел в синагогу, там уже вынимали из Ковчега свитки, чтобы читать Тору. Оба свитка, и тот, что был в руках кантора, и тот, что был предназначен для завершающего чтения, не имели ни корон, которые обычно надевают в праздничные дни, ни иных украшений — все дорогие вещи, сделанные из чистого серебра руками мастеров, прибрала в дни войны к рукам австрийская казна, купить на них оружие, и Тора осталась без украшений. Грустно торчали из свитков их палки, эти дерева жизни, волнуя сердце своей выцветшей краской. Смотри, как скромен Царь царей, Всевышний, будь Он благословен, — сказал о Себе: «Мое серебро и Мое золото», — а сейчас не оставил Себе даже толики серебра, дабы украсить им святую Тору.
Надеюсь, не сочтется мне за грех, если я скажу, что большая часть из вызванных подняться к чтению Торы не показались мне заслуживающими этой чести в Дни трепета. И почему это их решили так уважить в такой святой день? Не правильнее ли было умножить уважение к Небесам и вызвать к Торе людей богобоязненных, изучающих Святое Писание? А может, эти, вызванные сейчас, купили себе такую честь за большие деньги? Но нет, и пожертвования их были не так уж велики, и вообще мне показалось, что эта честь их не так уж и взволновала.
По правде сказать, я не из тех, кто непрестанно сравнивает нынешние дни с днями минувшими. Но когда доводится видеть, как незначительные люди все чаще занимают место больших, а бездеятельные — места энергичных, становится жаль нынешнее наше поколение, которое не видело Израиль в его былом величии и полагает поэтому, что у Израиля никогда величия и не было.
Какой-то старик — видно, из последних старцев Большой синагоги — начал читать Тору. Начал громко, напевно и со слезами в голосе, словно оплакивал не только смерть потомков Аарона, о которой читал, но и кончину всех своих сверстников, всех детей своего поколения. Но поскольку я еще не становился сегодня на утреннюю молитву, то решил, что лучше будет все-таки помолиться в нашем старом Доме учения.
Наш старый Дом тоже изменился. Шкафы, прежде полные святых книг, исчезли, от них не осталось ничего, кроме шести-семи досок. Большая часть тяжелых длинных скамей, где прежде сидели великие знатоки Торы, пустовала, на остальных восседали люди, которым явно было все равно, где они сидят. А на раввинском месте расположился некий Элимелех, которого они называли также Кейсар, как у нас произносят слово «кайзер», один из тех, кого я встретил накануне вечером, — тот, которого так насмешил мой вопрос о гостинице.
Знатоки Торы еще, может быть, появятся и вернут городу славу Торы, но вот пропавшие книги уже не вернуть. А ведь пять тысяч книг было в нашем старом Доме учения. Ну, может, не пять, а четыре тысячи или даже три, но и такого не найти было во всех других Домах учения в городе и в окрестностях. Да что книги — изменились даже потолок и стены. Потолок, который раньше был темен от копоти, теперь сверкал свежей известковой побелкой, а истертые стены были заново оштукатурены. Не стану утверждать, будто закопченное красивее побеленного, а потертое красивее оштукатуренного, но прежняя копоть накопилась от всех тех свечей, которыми наши отцы освещали себе буквы Торы, а в прежних, до блеска истертых стенах можно было разглядеть каждого человека. И пусть сами мы не могли сравняться важностью с теми, кто истер эти стены, мы были важны потому, что жили в одном с ними поколении. А сейчас эти стены выглядели так, будто в этом помещении никто никогда и не сидел.
Да он и был почти пуст, наш старый Дом учения, — молившихся набралось бы на два миньяна, не больше, и почти все молились без талитов. А ведь в Судный день положено молиться в облачении. Мне вдруг вспомнился рассказ, как в одну синагогу во время праздничной молитвы заявились вдруг мертвецы с кладбища, и тогда все молившиеся сняли с себя талиты, и эти мертвяки тут же сгинули. Впрочем, это рассказывали о каком-то другом городе, да и там, говорят, стали с тех пор молиться в праздник без талитов только ночью, когда облачаться в талит с цицит не обязательно, — а здесь почему они так молились?
За пюпитром стоял какой-то старик и нараспев читал молитву. То, как он стоял, сразу выдавало в нем человека бедного. Если у него и был собственный дом, то наверняка пустой. А каждое слово, которое он произносил, свидетельствовало о разбитом, удрученном сердце. Если бы Царь царей всех царей, Пресвятой, Благословен будь Он, захотел использовать Свои разбитые сосуды, этот сосуд Ему наверняка бы подошел.
Закончив поминальную молитву, многие присели передохнуть. Я сел рядом и спросил, в чем причина того, что они молятся без облачения. Один из них вздохнул и сказал, что они просто не успели раздобыть себе новые талиты. Я спросил: «А старые где?» «Кто знает?! — сказали. — Может, взвились на небо в пламени, а может, сделали из них простыни для каких-нибудь распутных девок». И повторили: «Какие сожгли, а какие украли». Я спросил: «А когда сожгли, когда украли?» Они опять ответили со вздохом: «Да в том последнем погроме — окружили город со всех сторон и стали нас грабить и убивать». И один добавил: «Только война кончилась, только мы вернулись по домам, как сразу же начались эти погромы. А если кому и удавалось выйти из погромов целым и невредимым, так он выходил голым и босым. Даже талитов эти бандюги нам не оставили».
Я вздохнул от жалости к своим землякам, которых постигла такая Божья кара. И вдруг показался себе человеком, который, сам беды не испытав, знай сует свой нос в беду ближнего. Но Элимелех-Кейсар решил, видно, что я раздосадован, почему они молятся без облачения. Он сел развалясь, выставил одну ногу вперед, другую отставил, посмотрел на меня искоса и вопросил: «Господин-то небось думает, что Господь не примет нашу молитву, да? Ну так пусть господин попросит этих погромщиков, этих сынов Исава, помолиться Ему вместо нас». И в его зеленых с желтизной глазах, блестевших, как панцирь черепахи на солнце, сверкнули ненависть и злоба. Я было подумал, что собравшиеся тут же упрекнут его за эти грубые слова, но в их взглядах не было и тени упрека — скорее уж одобрение. Я поднялся и отошел к окну.
Это было одно из тех двух окон нашего старого Дома учения, которые выходили на гору. Здесь я в юности учился, здесь писал свои первые стихи. И часто смотрел отсюда в небо, словно поучая Всевышнего, какое назначить мне будущее. Жаль мне сегодня этого человека, который не дал своему Творцу, благословен будь Он, сделать с ним то, что Творец хотел с ним сделать. Не принесли мне удачи эти мои поучения.
Чудный свет струился на гору из окон Дома учения и с горы в старый Дом, свет, подобного которому вам наверняка никогда не доводилось видеть, — как бы единый, но состоящий из многих сияний сразу. Такого места не найти во всем мире. Я стоял и думал: «Нет, не сдвинусь отсюда, пока Господь не захочет забрать Себе мою душу». И хотя мне вспомнилась смерть, мне не было грустно. Может, мое лицо и не было радостным, но радость была в моей душе, и я почти готов сказать, что такого рода чувств я не испытывал уже многие годы, — когда душа радуется, пусть даже лицо в этой радости не участвует.
Синагогальный староста постучал по столу и сказал: «Дополнительная молитва, мусаф», — и они вернули книги в Ковчег, а кантор подошел к пюпитру, низко склонился над ним, положил лицо на молитвенник и произнес молитву «Хинени», а затем прочел, как положено, половинный кадиш, частично на мелодию кадиша скорбящих. Я снова посмотрел на гору напротив нашего Дома учения и подумал: «Вот гарантия, что отсюда не придут тебя убивать. Наши отцы строили свои молитвенные дома под горой, чтобы прятаться в этих домах, если придут убийцы. Гора защищает тебя с одной стороны, а государство защищает тебя с другой стороны, и, пока человеку не придет конец, он пребывает в уверенности, что нет у него места лучше этого».
Глава четвертая
Ключ
Между мусафом и минхой, дополнительной и дневной молитвами, люди снова вернулись на свои места передохнуть. Я подошел и опять присел между ними.
Один начал разговор словами: «Что-то сегодня ребе Шломо затянул мусаф больше, чем во все прежние годы». Другой на это: «Если он и заключительную молитву так затянет, мы даже к полуночи не разговеемся». А тот ему в ответ: «Можно подумать, что дома тебя ждет знатный кусок мяса и добрый стакан вина, вот ты и боишься, что молитва затянется. Да хоть бы тебе всей твоей трапезы на полтора зуба хватило!»
Я прервал их разговор, обвел рукой помещение и сказал: «Хорошее у вас тут место». Первый вздохнул и сказал: «Хорошее ли, плохое, да все равно мы сразу после праздника его покидаем». Я удивился: «Что это значит — покидаем?» Он ответил: «Покидаем — значит уезжаем. Одни собрались в Америку, а другие в такие дальние страны, что даже прапраотец Адам туда не хаживал». А второй добавил: «И никто из них не уверен, что его туда впустят».
Я спросил: «Как же так — покинуть известное ради сомнительного?»
Он пожал плечами: «Тут у нас и еще кое-что наверняка известно. К примеру, что после этих ужасных погромов нам здесь больше не жизнь».
Я вздохнул: «Да, я слышал, что у вас были погромы, года три-четыре назад в газетах писали об этом».
Он сказал: «Дорогой вы мой, погромы были и четыре года назад, и три, и год назад, и три месяца тому, но газеты писали только о самых первых погромах, когда это было в новинку. Вот во время войны мы с моим соседом-неевреем были друзьями по несчастью, стояли в бою плечом к плечу, а потом, когда вышли живыми из боя и вернулись домой, его сады и поля ждали хозяина целы-целехоньки, а у меня все хозяйство сгорело. И вдобавок ко всему он в конце концов еще и руку поднял — меня убить. А потом, когда погромы повторились снова, второй раз и третий, к ним вроде как уже привыкли, и газеты перестали о них писать. И правильно сделали. Зачем об этом писать? Чтобы евреи окончательно впали в отчаяние? Или затем, чтобы и другие народы научить погромам? Я вам так скажу: с того дня, как газеты в первый раз написали о Кишиневском погроме, не было такого, чтобы где-нибудь не случился новый погром. И не в том даже дело, что у сыновей Исава-злодея злоба в крови и гнев ими так владеет, что, стоит тому гневу проснуться, хватает такой человек топор и убивает кого ни попадя. Но вот толпой выходить на убийство — этому они точно из газет научились. А когда научились, это для них перестало быть грехом и стало привычкой. А о том, чтобы нам кто-нибудь помог, деньгами там или одеждой, так об этом нет и речи. Нынче так стало, что, пока один город пошлет помощь другому, к ним самим уже приходит погром и они сами нуждаются в помощи. Теперь господин понимает, почему мы покидаем свое место? Мы покидаем свое место, потому что наше место отвернулось от нас. Оно больше не хочет, чтобы мы жили в нем спокойно».
Я сказал: «Но ведь в этом городе жили ваши отцы и деды, как же вы можете его покинуть?»
Он ответил: «Кто сказал, что это легко? Но ведь человек хочет жить, а не умирать».
Я опять показал на стены, на окна: «И вы готовы покинуть место, где молились ваши предки?»
Но тут в наш разговор вмешался все тот же Элимелех-Кейсар: «А почему бы достопочтенному господину самому не поселиться в нашем городе и молиться там, где молились его предки? Все вы, туристы, таковы — сами живете в больших, спокойных городах, путешествуете себе по всему миру, а нас уговариваете жить в том месте, где молились наши отцы и деды, чтобы мы здесь удостоились мученической смерти за свою веру и тем прославились среди народов мира, показав им, какой мы замечательный народ, евреи, — готовы на смерть за свою веру. Сыны Исава заносят руку нас убить, потому что сильный всегда заносит руку на слабого, а такие, как вы, приходят и говорят, что это, дескать, Всевышний, благословен будь Он, таким манером очищает народ Свой. Разве не так, достопочтенный?! Вы бы небось хотели, чтобы мы превратили все наши дни в сплошной Судный день, и в Тиша бе-ав, и в субботу, чтобы через это дать миру понять, что народ наш думает только о своем Боге и скорбит об Иерусалиме. А то, что в субботу ничего не заработаешь, а после поста Судного дня куском сухого хлеба не насытишься, это вас не интересует! Вот, достопочтенный, ты сейчас слышал, что говорят люди, ведь они стоят и молятся с вечера, а ждет ли их дома чем разговеться?!»
Нельзя судить человека в беде. По его лицу было видно, что он и сам из тех, которые не знают, чем завершить суточный пост. А он схватил меня за руку и продолжал:
«А не хочет ли господин узнать историю какого-нибудь из этих людей — ну, например, того старика, который вел молитву? Так я расскажу. В Стране Израиля есть места, которые называются „квуца“. В таких местах еврейские парни и девушки живут и работают вместе на земле. Так вот, в одной такой квуце, Рамат-Рахель называется, у этого человека был сын, звали его Йерухам. И этот Йерухам написал отцу — приезжай, мол, будешь жить с нами, как живут другие старики, родители моих здешних друзей. Но не успел этот старик поехать к сыну, как какой-то араб подстерег его сына и убил. Вот так. И теперь у него ни сына нет, ни места в жизни».
Кто-то из сидевших поднялся со скамьи и воскликнул: «Это поклеп, Элимелех, это неправда! Разве товарищи Йерухама не написали его отцу, чтобы он приехал к ним и они дадут ему кров и пищу, как если бы его сын был еще жив?!»
Элимелех не смутился: «Ну и что, если даже писали? Ну и что, ведь он не хочет туда ехать, потому что жалеет их и не хочет быть им в тягость. Им сейчас нужно заботиться о сироте, которого оставил Йерухам, а они все там живут скромно. Всевышний, благословен будь Он, конечно, знает, что делает, но все же дозволено усомниться, не превысил ли Он на сей раз должную меру? Что, Ему жалко было, чтобы Йерухам остался в живых? Что, разве Йерухам не исполнял завет почитания отца своего, как заповедано? Разве я не прав, ребе Шломо?»
Ребе Шломо поднял голову над молитвенником, вытер глаза полой талита и сказал: «Не было праздника, чтобы я не получил от него денег в добавление к тем, которые он посылал мне в обычные дни. — И стал листать молитвенник. — Я хочу показать господину кое-что».