Битва у Триполи(26 октября 1911 г.) - Маринетти Филиппо Томмазо 3 стр.


О, лишь бы это не был крик безмерного отчаяния, подобный тому, какой испускает еврейский квартал, обвитый внезапной паникой во время арабского восстания!..

Ну, вот еще! Я доверяю нашим часовым, которые бодрствуют, со штыками наперевес, на низких сообщающихся террасах Триполи, вокруг задыхающейся мельницы, колоссальных легких города, красные окна которого как будто пробиты шрапнелью.

Свежая заря необъяснимо опьяняет своей белизной пальмовый лес. Я узнаю рефлектор крейсера «Сицилия», чей грандиозный сноп обливает дружеской нежностью суровые траншеи.

Мы все смочены сверхъестественным светом, среди груд, лавин разбитых горшков и камней, которые без конца кидают нам крики голосящих собак.

Скверные, запыхавшиеся певцы. Тревожная репетиция оперы в кишащем полумраке большого театра, разрезанного надвое длинной полосой электрического света.

Внезапно, для того, чтобы заглушить ослепительный голос всех звезд и подземное крещендо оркестра, ослепительный свет рефлектора бросается к зениту, разбивается на два обломка распыленного серебра, второй из которых спускается там, осыпается там, там в глубине декораций горизонта, во вражеском лагере.

— Черт возьми, оптический обман! У турок нет рефлекторов!

Савино все-таки стал около меня:

— Фазуло! Живо мой бинокль!.. Моряки, к своим пушкам! Зарядите первую и вторую!

Потом, повернувшись ко мне:

— Вы видите, на дюнах, против нас… эти три красные огня… Большие фонари. Так они говорят с арабами города… Но мы не видим отсюда минаретов. Завтра у нас будет что-то серьезное… На левом фланге, вот вы увидите! Двойная атака, что ли? Спереди и сзади? Слушайте эту дробь барабанов… Можно различить рожки и дудки… Это их сигнал к соединению… Фонари потухли! Турки очень остерегаются атаковать ночью… Пойдемте спать. Главный канонир, Сеттер, вы разбудите меня при малейшей тревоге!

В палатке командира Савино, лежа друг возле друга, на жесткой циновке, в палатке, где потрескивают капли воска кривой свечки, мы болтаем за последней папироской.

— Вы слышите?.. Петухи сменяют хромоногих собак!

— Проклятый шум! Глупое надрывание! Это начинается каждую ночь, ровно в час!

— Эти африканские петухи великолепны! Я предложу вам завтра одного из них на завтрак, — заканчивает Савино, погружаясь в песок сна.

3. Битва

Кро! Крокро! Кро! Кро! Крокро! Может быть, долго, а может быть, всего четверть часа мне снилось, что я очутился на берегу, среди карканья стаи влюбленных жаб?.. Проснулся ли я после такой усталости?.. О, да! То, что я слышу, это шум далекой перестрелки… Савино уже нет возле меня. Исчез. В открытую дверь, черный четырехугольник бледнеющей снаружи ночи врывается треск битвы, уже более близкой, который растет, поднимается и будит меня.

Слева от меня, за стеной палатки, ужасный треск всех ружей, всех орудий из траншеи.

Грубый голос кричит:

— Огонь! Огонь!

Гигантская машина для сшивания горизонта. Машина, которая протыкает в разъяренных толчках своими блестящими иглами грубую материю темноты! Запальчивые образы, сотни впечатлений, все в три секунды…

Я выхожу из палатки. Оливковые деревья роняют, словно слезы, свои плоды мне на голову… Однако, ничего не видно из этой битвы? Вокруг меня, во мраке, повсюду, везде задыхающаяся, остервенелая, полная тоски работа многочисленных трудящихся рук, которые заставляют трещать дерево и сталь на помосте, высящемся безмерно везде и всюду.

О, как это красиво! Какое счастье! Безумная радость сжимает мне горло. Я чувствую, я чувствую в себе, что все бесконечное, все загадочно-таинственное вновь превзойдено!.. К чертям осторожность!.. Спрятаться за ствол пальмы — это годится только для того, чтобы угадывать свою участь по щелканью смертельной судьбы о кору. С того момента, как у меня в руке только револьвер, я довольствуюсь тем, что контролирую и проверяю знаменитые изображения военной литературы.

Да, пули мяучат, но только в том случае, если они натыкаются на какое-нибудь препятствие. Когда они уходят, вращаясь вокруг себя самих, оглядываясь на все то, что они еще не продырявили, делая с досады прыжки и плача, как заброшенные кошки. Обыкновенно, у пуль насмешливый и ленивый свист, как у мальчишек, идущих из школы…

Но где же неприятель? Вот!.. Вот!.. Эти миллионы свечей, колеблемых и задуваемых сумасшедшим ветром, который вновь зажигает их, это и есть турецкие или арабские батальоны в рассыпном строю; это и есть те, чьи маузеры выплевывают короткие огни в нашу сторону.

— Стреляйте ниже! Выбирайте мишенью пламя свечи!

Один солдат зубоскалит:

— Вон моя свечка! Вы увидите, как я ее задую!

Вдруг митральеза бросается в работу, со своим тоскливым шумом неистового молота, спешащего, торопящегося все более и более, спешащего пройти насквозь и продырявить отвратительную, еще прикрытую дверь ночи.

Я иду к ней, как к элегантной и роковой женщине, чьи мудрые, точные и убийственные взгляды стоят смерти храброго… Она наклонена вперед; у нее силуэт женщины с гибким станом, окутанной черным бархатом и убранной, изукрашенной развевающимся поясом зарядов. В ее черных волосах или, скорее, между ее свирепыми, кровожадными зубами распускается и цветет горизонтально, сплошным, непрерывным порывом, бешеная, как самый безумный и самый страстный цветок в мире, белая орхидея ее жестокого, пылкого, сильного огня.

Ну да, миленькая митральеза, вы — очаровательная женщина, и зловещая, и божественная, с маховым колесом невидимой столошадиной силы, которая фыркает и ржет от нетерпения… И скоро вы будете скакать в окружности смерти к крушению или к победе!.. Не желаете ли вы мадригалов, полных красочности и грации? На ваше усмотрение, сударыня! Я нахожу вас похожей также на жестикулирующего трибуна, поражающего неутомимо-красноречивым языком сердце растроганного кружка слушателей. В этот момент вы всемогущий бурав, кругообразно просверливающий слишком прочный череп ночи. Вы также стальная плющильная машина, электрическая башня, и… что же еще?.. Большая паяльная труба, сжигающая, высекающая и расплавляющая понемногу металлические острия последних звезд.

— Она начинает пылать! — сказал мне спокойный офицер, управляющий ею.

— От страсти, конечно!

— Надо давать малютке время от времени попить! — добавляет сержант, который, не торопясь, смачивает румяные губы митральезы из маленькой кружки.

Четверть шестого.

Я касаюсь локтями края траншеи, облокачиваюсь на нее, открывая летящему резаку вражеской стрельбы только свою голову…

Траншея, как будто и в самом деле, двинулась вперед жестокими толчками и шумными трясками.

Выстрелы, это, быть может, — звонкое ляганье, которое потемки, эти упрямые клячи, швыряют, когда наши ружья, остервенев и озверев, укалывают их тайными шипами.

Эти брыканья, все более и более запыленные, затуманиваются, потому что заря всходит там, налево, у Таджюра, и мои глаза начинают различать голубеющую тесьму волнистой пустыни. Она, эта тесьма, завивается светлой пылью, как будто под невидимыми щелчками.

Я слышу, как Савино кричит сзади:

— Скорей! Сигналы эскадре!.. Три выстрела!.. Вот револьвер с ракетами! Переместите эти две пушки!.. Сначала надо убрать шрапнели! Ну же, сильней, ребята! Наведите первую налево, через траншею! На это черное пятно, перед виллой Джамиль-бея! Прицел на восемьсот метров!..

И его взрывчатые ругательства отсчитывают скрежет маленькой морской пушки, которою управляют с веселой ловкостью школьников на свободе. Это пушка-игрушка или скорее сам ребенок, ребенок-чудо, который скоро начнет декламировать свои стихи наизусть и которого почти на руках несут к аплодисментам восторженных пуль.

У ребенка-пушки, право же, легкие тенора. Стучат ногами, когда его сияюшая рука опустошает полутьму, освещая позади себя неподвижный силуэт полковника Спинелли, который ждет с решительным лицом, с проворным и напряженным телом.

Он наводит свой бинокль, диктуя свои наблюдения майору Пизани, который на коленях, наклонясь над коробкой полевого телефона, разговаривает с кавалерийским генеральным штабом:

— Их много, очень много. Спереди, по крайней мере, шесть тысяч человек, все почти арабы… В трехстах и в двухстах метрах от нашего фронта… Тактика европейская, рассыпной строй, приближаются перебежками… Пользуются малейшим прикрытием… Я вижу на расстоянии тысячи метров огромные массы, которые приближаются, занимая пространство трех километров. Налево, вдоль зазубрины дюны, тысяча всадников. В общем, приблизительно, восемнадцать тысяч человек, из которых четыре тысячи как раз атакуют фронт моего полка. У меня только четыре тысячи человек. Моя седьмая рота не может дольше удерживать виллу Джамиль-бея. Я поджидаю еще батарею двадцать первой, но я уже отправил роту саперов и эскадрон Лоди, чтобы подкрепить центр.

Я поворачиваюсь спиной к пулям, чтобы видеть, как проходит рота саперов, которая бросается беглым шагом, со штыками наперевес, вдоль траншей, в середину битвы.

4. Лейтенант Франкини

Я увлечен этим человеческим потоком.

Но он останавливается и принужден топтаться на месте перед шестой ротой восемьдесят четвертого полка, которая перерезывает ему дорогу и занимает голову этой громадной контратаки. Я пробираюсь вместе с этими людьми вперед.

О! Какая мучительная тоска охватила почти всех нас, когда мы растаптывали в этой ужасной толчее, против нашей воли, пятерых из нас, упавших на землю!

Как остановиться, чтобы подобрать их? Кто мог бы ослушаться этого раздирающего сердце голоса, дикого и хриплого голоса лейтенанта Франкини?

С непокрытой головой, растрепанный, с взбитыми волосами, с завывающим ртом, он бежал впереди своей колонны, подымая высоко-высоко, страшно высоко острую шпагу, чтобы блеск и сверк гипнотизировали глаза всех его солдат и были видны всюду и везде, до последних рядов.

— Смелей, братцы! Нагнуть голову! К этим оливковым деревьям, туда!.. А, черт!.. Эти канальи вошли!.. Я не буду Франкини, если я не отберу через четверть часа эту виллу обратно!.. Стой!.. Ложись! Каждый за дерево!.. Трое сюда, за этот ствол!.. Один стой!.. Цельтесь в открытую дверь и в левое окно!.. Боевые запасы — сюда!.. Те, кто расстрелял все патроны, назад! Выбирайте себе человека!.. Цельтесь ниже!

Теперь он говорит спокойно, самым веселым и хладнокровным голосом, стоя на ветках низких оливковых деревьев. Живые и насмешливые пули, казалось, комкали и ударяли по куче шелковистых материй на голове лейтенанта.

Временами он издевался:

— Не смотрите ни на мертвых, ни на раненых! Тем, кто падает, в конце концов, не приходится стоять!..

Когда он выкрикивал эту фразу, один солдат тяжело упал на руки Франкини с головой, рассеченной, как арбуз.

Франкини положил убитого солдата на землю, взял его ружье и начал стрелять.

Пять выстрелов, пять упавших, сраженных врагов.

Это был матч. Солдаты, забывая про возможную смерть и про опасность, одобряли чудесного стрелка.

Нарочный спрыгнул с лошади сзади нас:

— Полковник Спинелли приказывает лейтенанту Франкини заходить плечом. Ось — кавалерийские казармы, цель — вилла Джамиль-бея. Вы на правом краю фронта, образованном полувзводом митральез, двумя эскадронами спешившихся всадников, с капитанами Гандольфо и Ландолина, батальоном саперов, батальоном восемьдесят второго полка, с капитанами Фабрини и Куссино.

О! Я никогда не забуду ласкового и тихого голоса, каким лейтенант Франкини предложил своим солдатам умереть:

— Идемте, братцы! Наконец-то мы, как следует, позабавимся!

Чтобы посмотреть сверху на огромное заходное движение, которое должно было вымести арабов из траншей и вновь отбить виллу Джамиль-бея, я нагнал на одном из холмов майора Пизани. Я видел своими собственными глазами, как лейтенант Франкини шел среди своих солдат, заложив руки в карманы, неся за спиной свой, вероятно, разбитый снарядом, карабин. И вот так-то, через пять минут, он вошел первый в потушенную наконец дверь трагической виллы Джамиль-бея.

5. Карамболи Скарпетты

А между тем, сзади меня, майор Пизани кричал свои приказания:

— Отведите направо и налево эти два взвода! Нужно освободить траншею, чтобы дать место батарее!..

Как тяжелая бронзовая блевота, с громким шумом колес и разъяренных гневных голосов, под щелканьем остервенелых кнутов, батарея вышла из тропинки, усаженной колючими кактусами, которые примешивали свои могучие и сильные растительные судороги к волнистому валу лошадей.

Длинные, монументальные лошади с широкой грудью, с квадратным крупом и с прекрасными глазами сицилианок, вы вдыхали в это утро опьянение ломбардского сена, и ваше гордое, сардинское ржание силилось без сомнения крикнуть великое слово:

— Италия! Италия!

Я обожал вас, в вашем диком порыве, в то время, как под хлещущим гневом артиллеристов вы яростно как будто метали гарпун в глубину песков, ища утеса, чтобы взобраться и поднять на откос траншеи красноречивый рот битвенных ораторов.

Вот это ораторы, вот это настоящие речи! Кровью, а не словами, кровью обильно поливает землю тело убитого артиллериста и дает боевое крещение первой пушке, с вытянутой шеей, наведенной на неприятеля, который находится в ста метрах.

Прекрасное плотоядное животное управляется, по-видимому, самым великолепным укротителем. Это лейтенант Скарпетта. Гибкая, стройная и мускулистая фигура. Уверенным и свободным жестом Скарпетта наводит пушку.

— Вы перестанете у меня копошиться, как гады!.. Трубку на ноль! Я вас угощу картечью!

С наклонившимся телом, нагнув голову вровень с краем пушки, он наводит орудие, потом отделяется от лафета, выпрямляется с развязностью и непринужденной осанкой биллиардного игрока, желающего посмотреть на свой удар.

— Огонь! Готово! Ну-ка, приналягте сильнее, ребята! Проклятая скотина! это животное зарывается в песок при каждом отступлении!

Вот каким образом лейтенант Скарпетта, карамболируя десять раз кряду катящиеся, надвигающиеся, близящиеся массы неприятельских рядов, позволил битве перевести дыхание и отдохнуть.

Вне траншей, за приливом и отливом арабских масс, белеющий океан пустыни кипел под ливнем наших пуль, словно просеваемых сквозь огромное сито.

Огромный котел с неизмеримым варевом; безумное ныряние жаб… Шрапнели Скарпетты, поставленные на удар, прыгали рикошетами, как плоские камни, растрепывая розовые и позолоченные локоны песков.

За тысячу метров от меня, вдоль зубчатой дюны, двигалась пестрая масса выгнутых крупов и грив, вся испещренная черными фесками. Моментами ее можно было принять за грабеж большого склада разноцветных шелковых тканей.

Поразительная, изумительная прозрачность атмосферы позволяла мне видеть, как на горизонте рыжеватая волнистость пустыни покрывалась серыми язвами и длинными колоннами черноватых насекомых, спокойные движения которых поражали и изумляли радом с ужасным, колеблющимся волнением шрапнелей.

Эти последние разрывались во множестве, в бесконечном количестве, в небесной лазури; о, клоуны, одетые в серебро, клоуны, открывающие свои объятия и прорывающие без устали и без передышки обручи дыма, один за другим, в этом звучном цирке!

Однако, тем временем солнце, еще невидимое на высоком плоскогорий Гебеля, кинуло свои первые лучи, два: из голубого и фиолетового золота, — на крышу смолистых облаков.

Оба луча, мягко склонясь, нежно опустились. За ними последовали другие, скользя, как нежные змеи, змеи из хризолита, на зернистую гущу арабов, с холма на холм.

Эти гибкие и пышные луч и мало-помалу становились музыкальными струнами свежей атмосферы и уже звенели и звучали под торопливым, поспешным пиччикато пуль.

Кто же, о, кто же так хорошо настраивал грубые шумы и взрывы сражения, кто соединил их с раздирающими и сладкими воркованиями африканских горлиц?

Огромная симфония переходила из минорного тона ночных ветерков в мажорное церковное пение пушек, которые вдруг, казалось, изрыгали и выплевывали солнце.

Когда я инстинктивно поднимал голову, я слышал, конечно, пули, но пули влюбленные, чье идиллическое щебетание примешивалось к чириканью воробьев на ветках. Никогда мое ухо не было более счастливым и внимательным, чем теперь, когда мне приходилось отличать настоящих птиц от иллюзорных.

Назад Дальше