Так близко, так далеко... - Николай Самохин 3 стр.


...За железными воротцами кооператива, на крылечке крайнего дома, стоял колченогий старик и, прикрывшись рукой от солнца, смотрел в нашу сторону.

— Свои, дядя Саша, свои! — помахал ему Савелий.

— Не пройдёте, — сказал дядя Саша. — Утопнете. Снегу много нападало.

— Мы-то? Хо-хо! — бодро хохотнул Савелий. Только что угнетавшая его печаль отлетела легко, прозрачным мыльным пузыриком — Где бронепоезд не пройдёт, не пролетит стальная птица, Прыглов на пузе проползёт... — и он похлопал себя по тугому животу.

Метров сто мы прошли по тропинке вдоль главной улицы. Дальше надо было поворачивать направо и пробираться целиной. Снегу, действительно, нападало много. Разномастные, весёлые домики тонули в нём по самые окна. Я ещё не знал, который из них предназначен мне судьбой.

Савелий перехватил брюки у щиколоток прйпасёнными бечёвочками, уплотнившись таким образом, бульдозером попёр в снега...

Пропахав широкую борозду через два соседних участка, слегка запыхавшийся Прыглов остановился возле жиденького домика, сколоченного из вагонки.

— Вот, — сказал он, и глаза его вновь подернулись Грустью.

Отряхнув налипший снег, мы взошли на крыльцо. Савелий ударил в забухшую дверь. Домик зашатался.

— Это ничего, — пробормотал Савелий, возясь с ключами. — Ты не думай. Он только на вид такой. А вообще, крепенький. Мы его впятером раскачивали. По пьянке. На спор. И хоть бы хрен.

Сквозь решётчатые ставенки-жалюзи заглядывало солнце, полосатило фанерные стены. Впрочем, заглядывало солнце не только через ставни, но и Через Щели между стенами и потолком.

— Хотел забить плинтусами, — сказал, извиняясь, Савелий, — да не успел. Я же его только прошлой весной начал строить.

Зато Прыглов оказался запасливым хозяином. Он разгрёб снег под стеной домика и показал мне металлйческие коробки из-под кинолент, набитые гвоздями, шурупами, предохранителями, гнутыми шарнирами, болтами и гайками. Он выбрал одну гайку, кинул её в самый большой сугроб, похожий на копну, сугроб издал каменный, царапающий звук. «Кирпичи, — пояснил Савелий. — Тыща штук!» Он подставил лестницу, взобрался на чердак, просунулся до пояса в узенькую дверцу и вытащил ржавый, дребезжащий всеми сочленениями велосипед. «Видал коня?! Оставляю тебе. Катайся».

Всё было у Савелия: трехногий столик под деревцем — для чаепития на свежем воздухе, летняя печка, сложенная из кирпичиков, туалет в дальнем конце участка («Особняк на одно очко», — сказал о нем Прыглов). На внутренней стороне дверей «особняка» приколочен был какой-то, железнодорожный видать, плакат, исполненный на жести:

Один сигнал — вниз,
Два сигнала — вверх,
Три сигнала — стоп.

— А, старик? — кричал довольный Савелий. — Обалдеть можно!

Когда всё было осмотрено, наступил неприятный момент торга. Честно говоря, торговаться было лень. День стоял рекламный: солнечный, тёплый, ласковый. Вокруг сказочных домиков сказочно искрился снег. Капли с крыш пробивали в сугробах аккуратные норки. Томно пахло оттаивающей землей...

Всё же я, потоптавшись и прокашлявшись, начал:

— Ну и... сколько же просишь?

— Две, — ответил Савелий скучным голосом.

— Тысячи? — для чего-то уточнил я.

Савелий промолчал, и я почувствовал, как между нами возникает чугунное отчуждение.

Я снова прокашлялся и, превозмогая неудобство, спросил чужим утробным голосом:

— А как отдать?

На мягком, женственном лице Савелия вдруг стала натягиваться кожа. Впали щёки, упрямо прорезались желваки.

— Старик, — сказал он, не разжимая зубов — Давай не будем. Мне нужно ДВЕ тысячи.

Мне сделалось стыдно. Действительно, какого чёрта привязался к человеку! Ведь мне нужна дача? Нужна. Ну, вот... А ему нужны две тысячи. И всё. И квиты.

— Ладно, — улыбнулся я. — Две — так две. И мы с облегчением ударили по рукам.

По первой травке мы всем семейством выехали на Дачу.

Деревья стали нежные, бледно-зелёные, с ещё не набравшими мощь листиками. Посёлок из-за этого довольно хорошо просматривался. Повсюду в огородах копошились люди. Сгребали в кучки прошлогоднюю траву, жгли. На некоторых участках уже чернела весенняя пахота.

Мы приблизились к своей избушке и обнаружили, что она, ко всему прочему, ещё и на курьих ножках. Коварный Савелий умолчал про это. Под каждый угол домика была подставлена чурка — этим и ограничивался фундамент. Окружённый сугробами домик выглядел всё же поосновательнее.

Теперь же он казался таким ненадёжным, таким игрушечным, что я, опасаясь создать крен, не решался поставить ногу на крыльцо.

— И за такой сортир две тысячи?! — громко изумился тесть.

Я ткнул его локтем в бок и указал глазами на соседей. Никто не должен был знать, сколько мы отдали за дачу. В правлении кооператива её, со всеми потрохами, оценили в шестьсот девяносто рублей. Мы с Прыгловым скрепили документ своим подписями, и я, под бдительным оком председателя, отсчитал Савелию указанную сумму. Остальные деньги я вручил ему с глазу на глаз в подворотне. При этом Савелий, усугубляя впечатление тайной и нечистой сделки, жалобно шмыгнул носом — словно продавал свою бессмертную душу.

— Вас понял, — сказал тесть.

Он-то меня понял, да вот я его не сразу раскусил.

Через полчаса тесть развернул передо мной блокнот:

— Гляди!

В блокноте было изображено некое сооружение: то ли дворец бракосочетаний, то ли водонапорная башня.

— Что это?

— Дом, который мы построим вместо нашей халабуды.

— А халабу... простите, дачу?

— Сломаем, — легко сказал тесть. — Сегодня же и начнём.

Мне сделалось тоскливо. Отдать две тысячи рублей, залезть в жуткие долги — только для того, чтобы сразу же сломать своё приобретение, на два года минимум превратить участок в унылую стройплощадку, жить в палатке, ходить по гвоздям и вытаскивать из живота занозы?!..

Спасла домик от немедленного разрушения приехавшая с опозданием тёща.

— Ах, какая миленькая дача! — воскликнула она. — Кто это говорил, что она невзрачная? Ничего подобного!

Особенно умилили тёщу жалюзи на окнах. Таких не было ни у кого в окрестности.

— Вам нравится? — заторопился я ковать железо, пока горячо. — Хм... А тут созрело решение сломать её.

— У кого это созрело? — грозно подбоченилась тёща и, осененная догадкой, повернулась к мужу, стоявшему с ломом наперевес. — Ты?! Я вот тебе сломаю! Попробуй только тронь!

Дважды ей не пришлось повторять свою угрозу, В нашей семье давно и прочно царил матриархат.

Мне захотелось расцеловать тёщу, но я сдержал свой порыв, чтобы не вбивать клин между супругами.

Я даже сочувственно подмигнул тестю: дескать, вот тебе и сломали! Лопнула идея... а такая была хорошая.

Тесть, впрочем, скоро утешился. Мудрая супруга позволила ему сломать начатую строительством веранду — несколько грубых стоек и перекладин, приживуленных к стенке домика. И тесть самозабвенно принялся отрывать эти брусья — для того, чтобы через некоторое время поставить их обратно.

Нашли себе занятие и все остальные. Жена как присела возле первой попавшейся грядки, так больше и не разгибалась. Свояк достал из портфеля детектив, ушёл с ним в помещение и плотно закрыл за собой дверь. Тёща и свояченица, растопив летнюю печку, готовили обед. Дочка учила кота стоять на передних лапах.

Я взял удочки и, никем не замеченный, потихоньку удрал на протоку.

Чудный водоём открылся моим глазам. Это была даже не протока, а затока Оби, запертая с одного конца дамбой. Этакий узенький симпатичный аппендикс, заросший по берегам курчавым тальником. На противоположном низком берегу разбросаны были маленькие песчаные пляжики. Дачный берег был крутоват и как будто специально приспособлен для рыбалки. Через каждые десять шагов в зарослях открывались просветы, образованные маленькими аккуратными заводями. Старожилы понаделали здесь деревянных ступенечек, ведущих к воде. Затока походила, в общем, на барский пруд из художественной литературы и выглядела не живым водоёмом, а специально построенной декорацией.

На бережку одной из заводей, как и следовало ожидать, стоял в напряжённой позе рыболов с картины Перова. Уперев руки в колени, он поверх сползших на нос очков пристально следил за поплавками.

— Клюёт? — спросил я.

— Клюёт, клюёт, — недружелюбно буркнул рыболов, — ступай себе мимо...

Я прошёл дальше и облюбовал себе заводь. Не торопясь, вырезал рогульки. Поставил удочки. Закурил.

Тихо было в этом замкнутом мирке. Где-то наверху пролетал ветер, он уносился через полуостров к мутной Оби, чтобы морщинить её и без того неспокойную поверхность. Я сочувственно подумал о рыбаках, которые, подняв воротники, горбятся сейчас на плоском берегу реки и ненавидящими взглядами провожают каждый буксир. У меня же здесь царила тишь, гладь и божья благодать. Рыба, конечно, не клевала. Да я и не верил, что в столь несерьёзном водоёме может водиться что-нибудь приличное. Зато не надо было поминутно перебрасывать скособоченные течением удочки, менять червей, распутывать леску. Поплавки недвижно, как припаянные, лежали на зеркальной поверхности. Какой-то тонконогий водяной лыжник отважно крутил между ними слалом. Крохотный, со спичку, чебак плашмя выплыл перед моим носом, погрел на солнце бочок и снова унырнул в глубину.

И медленным, нежным облачком снизошёл на меня покой.

III. Соседи

 Лет десять назад я объяснил одной красивой девушке, что жизнь, в сущности, — по главным отсчётам — прожита: учился в школе, мечтал об аттестате зрелости — свершилось; учился в университете, мечтал о дипломе, о романтической профессии журналиста — свершилось; отполыхал первой любовью, отболел второй, на третьей женился; родил ребёнка, посадил дерево, наконец, сочинил книгу (у меня в то время как раз вышла первая книжка — тонюсенький сборничек рассказов, сделавший меня, тем не менее, весьма популярной фигурой в нашем околотке),

А что же дальше? — спрашивал я — Где перевалы, за которые тянуло бы заглянуть? Какие двери предстоит открыть, чтобы обрести за ними новое качество? Что впереди?.. Слава? Известность? Но чем, в принципе, известность районная отличается от известности мировой?.. Нет, я не видел впереди ничего такого, что не было бы лишь повторением пройденного. Оставались только количественные прибавления: ещё одна любовь, ещё одна комната в квартире, ещё один ребёнок, ещё одна книга... Но ради этого не стоило жить. Пора было стреляться.

Девушка беззвучно плакала. Она любила меня, точнее, хотела выйти за меня замуж. Все мои приобретения казались ей ненужными помехами. Кроме книги, разумеется. Против книги она не возражала. Как и против маленькой славы. Она даже верила в мою большую славу (из-за чего я и гулял с нею, топтал хрупкий весенний ледок) и не находила в ней ничего дурного. Девушку, в конечном счёте, не смущало и то, что сама она может стать лишь повторением пройденного... Но количественные прибавления я как раз развенчивал в своей печальной теории.

Как я заблуждался тогда! Во-первых, по части количества. Верно, кое-что приумножилось. Но что касается книг и, следовательно, известности, то здесь я попал пальцем в небо. Первая книжка так и осталась единственной, грандиозный мой роман захромал в самом начале пути, и я осел в тихой издательской заводи — редактировать чужие количественные прибавления.

Ошибочным было и моё предсказание невозможности в будущем новых качественных состояний. Просто я не знал, что можно ещё сделаться путешественником, филателистом, брошенным мужем, рыбаком-подлёдником, человеком, имеющим строгий выговор с последним предупреждением, любовником, членом родительского комитета, дачником. И всякий раз, за каждым маленьким порожком так любопытно, оказывается, взглянуть на себя нового.

Кем я, например, был до приобретения дачи? Стыдно сознаться: я был Бобиковым... В нашей девятиэтажке сто две квартиры. Сто две семьи живут в доме, по сути — средних размеров деревенька. Как мы живём? Не говоря уже о том, что второй подъезд для нас, вообще, Австралия, мы даже в собственном, первом, друг друга не знаем. Лично я раскланиваюсь только с одним человеком, с артистом театра музыкальной комедии Кручёных: меня представляли ему на одном банкете. Кручёных отвечает на мои кивки, но — я по глазам вижу — не подозревает, с кем здоровается.

Год назад к одной жиличке приехала из деревни племянница. Она, естественно, знала фамилию тётки, помнила дом, а вот номер квартиры забыла. Наивная эта девушка стала искать тётю по фамилии — стучаться во все двери подряд и спрашивать: не здесь ли живёт такая-то? В первом часу ночи её, заснувшую от усталости на площадке восьмого этажа, пожалели жильцы из сорок восьмой квартиры — пустили переночевать. На другой день они догадались вывесить на дверях подъезда объявление: «Товарищ Сидоркина М. Ф.! К вам приехала племянница, Фокина Галина. Обратитесь в кв. 48». Объявление провисело четыре дня, но тётя не явилась. То ли она не обратила внимания на эту бумажку, то ли уезжала куда на время, то ли, может быть приболела и, наоборот, никуда из дому не выходила. На пятый день сын хозяйки квартиры сделал племяннице предложение — и она, поскольку денег на обратную дорогу у неё всё равно не было, согласилась... Только через два месяца тётя и племянница случайно встретились возле мусоропровода: оказалось, тётя живёт в соседней квартире, в сорок девятой. Между прочим, в день, а вернее, в ночь свадьбы возмущенная Сидоркина М. Ф. звонила в милицию, требовала призвать к по рядку соседей, которые своими песнями да плясками не дают ей заснуть.

Хорошо ещё, что в нашем доме, как, впрочем, и в других домах, полно собак. Благодаря собакам, с лёгкой руки моей дочки, многие из нас обрели фамилии. Есть Рексовы, Шерхановы, Чарлины, Амуровы. Есть Булькины, Пупсиковы, Фифкины... Сам я, повторяю, долгое время назывался Бобиковым. Пока наш Бобик не запропал. Теперь я снова неизвестно кто.

Иное дело — дача. Здесь я не безликая «тридцать седьмая квартира», я — человек с именем, отчеством и фамилией. Не прошло и месяца, а со мной здороваются, осведомляются про дела и настроение, интересуются сортом моей смородины, спрашивают, где я достал вагонку, подсказывают, где купить гвоздей. Жизнь здесь открытее (в тесные домики её не спрячешь — она вся проходит в огороде) и уровень артельного духа выше. Вообще, дачный посёлок напоминает мне полудеревенскую улицу моего детства. Как на той улице, здесь всё про всех известно, как на той улице, мне одалживают здесь соли, а у меня просят на время выдергу.

А главное, меня окружают люди, а не обитые дерматином двери с номерными знаками и телескопическими прицелами смотровых глазков. Я могу наблюдать своих соседей, думать о их жизни, любить их или презирать, зная при этом — за что люблю или за что презираю.

Вот сейчас один из моих соседей, писатель Артамонов, раскинув руки и ноги, лежит на последнем клочке целины, на зелёном бугре, пупком выпирающем посреди участка. Бледнокожий, костлявый Артамонов похож на распятого Христа: живот провалился, рёбра пересчитать можно.

— Не да-а-а-м! — протяжно кричит Артамонов, уставя в небо жидкую бороду.

На него с трёх сторон, пыля как сельхозагрегаты, наступают с лопатами в руках жена, тёща и племянница. Они роют бугор с весёлой яростью, коротко взмахивая, разбивают комки земли, вот-вот примутся рубить конечности Артамонова.

...Артамонов отстоял-таки свой бугор. Точнее — отлежал. Дамы, докопав чуть ли не до подмышек, остановились, опёрлись на лопаты, тяжело дышат, смотрят на Артамонова, словно раздумывая: запахать его или оставить? Решили всё-таки оставить: повтыкали лопаты в землю и молча разошлись.

Кроме этого спасённого бугра, на участке Артамонова есть ещё одно, не занятое под овощные и плодовые место: площадка метров в десять квадратных между малинником и летней кухней. На площадке врыт теннисный стол. Не знаю, отвоевывал ли в свое время хозяин эту территорию, но если отвоевывал, то себе на погибель. Теннисный стол — каторга Артамонова, его галеры. Раза два-три в день жена подходит к столу и требовательно стучит по нему ракеткой:

Назад Дальше