— Артамоша!.. Становись!
На веранде смолкает стрёкот машинки. Артамонов, заранее втянув голову в плечи, обречённо плетётся к ристалищу.
Супруга поджидает его, воинственно пошевеливая налитыми бёдрами (энергию этой женщины не могут укротить ни стирка, ни поливка, ни прополка).
Начинается избиение.
У жены мощные руки и хорошо развитые плечи, она режет вялые подачи Артамонова справа и слева, то и дело шарик с пулевым свистом летит в малинник, и Артамонов, ёжась, лезет в колкие заросли — добывать его оттуда.
Жена не позволяет Артамонову халтурить. Играет она азартно, шумно, не переставая руководить действиями супруга.
— Достал! — грозно выкрикивает она. — Молодец, дуся!.. — А — ещё разик!.. А — в уголок!.,
Выиграв с большим преимуществом несколько партий, жена говорит:
— Ну, хватит. Давай просто так, без счёта. Потренируемся. Я буду бить в правый угол, а ты отрабатывай подсечку.
И ещё минут двадцать гоняет взмокшего супруга.
Тренировки эти, насколько я заметил, Артамонову не помогают. Видать, он достиг своего потолка и дальше, хоть тресни, подвинуться не может.
После жены за Артамонова принимается тёща.
Артамонов малодушничает, прикрываясь благородными мотивами.
— Позвольте, — отнекивается он. — Я проиграл и, стало быть, должен уступить ракетку. Пусть Антонина Петровна сразится с победителем.
Но трюк этот у него не проходит.
— Ладно, сыграй с мамой, — великодушно разрешает жена. — Мне пирожки надо достряпать.
Тёща — семейный чемпион. Обычно она «делает» Артамонова на сухую. Правда, больше одной партии подряд тёща не играет. Такое у неё правило. Чемпионское. Но Артамонову от этого не легче. С тёщей надо «выкладываться». Победа над заранее поднявшим лапки противником не доставляет ей удовольствия. Она может даже капризно положить ракетку, если заметит, что зять не проявляет должного энтузиазма и готов сдаться без борьбы. А это хуже любого поражения.
Артамонов поэтому упирается во все лопатки. Он мечется у стола как дикий вепрь, совершает немыслимые скачки, распластавшись, повисает в воздухе и по-лягушачьи шлёпается наземь.
Всё впустую.
Когда Артамонов убегает аж к малиннику, чтобы там отразить резаный удар, тёща, смирив замах, вяло перекатывает шарик через сетку... Артамонов сплеча замахивается по высоко подпрыгнувшему шарику, но в это время шарик, коварно закрученный чемпионской рукой, резко уходит в сторону — и Артамонов лупит пустоту... Артамонов бросается в правый угол, а тёща, между тем, элегантно кладёт на левый борт...
Но кончается и это истязание. Тут бы, кажется, Артамонову самый раз улизнуть на веранду, к машинке, однако рядом уже пританцовывает от нетерпения застоявшаяся племянница.
— Дядя Тима, а со мной?..
Иногда приезжает на дачу сын Артамонова от первого брака, акселерат-девятиклассник, с пробивающимся над верхней губой пушком. Несмотря на то, что партнёров, вернее, партнёрш, у него здесь достаточно, сын непременно желает утвердить своё преимущество над родителем. Артамонов же, естественно, не может огорчить отказом любимое чадо. Сын настолько долговяз, что позволяет себе роскошь не передвигаться возле стола. Он стоит на одной точке и длинной, как жердь, рукой монотонно дубасит по шарику. Дубасит час, дубасит два, дубасит три...
В перерывах Артамонов-младший запирается в уборной и курит там сигареты. Курит долго, накуриваясь впрок, из всех щелей уборной валит сизый дым, при этом и дамы, и сам папаша деликатно отворачиваются, делая вид, что не замечают ни дыма, ни подозрительно долгого отсутствия малого. Только племянница, которая слегка кокетничает с Артамоновым-младшим, дерзко острит:
— Что это у него там — головокружение от успехов? Распрямиться не может?
Нелегко Артамонову в этой спортивной семейке. Хорошо ещё, что женщины не утесняют его во всем остальном. Они не пилят Артамонова за покосившуюся невзрачную хибару, громко называемую дачей, за отсутствие над строением второго этажа (у всех приличных хозяев второй этаж есть), за оградку вокруг участка, которую можно назвать таковой лишь условно (тонкие металлические столбики, соединённые провисшей ржавой проволокой), за классическое неумение забить гвоздь и прочее, и прочее. Вообще, не будь этого постоянного угнетения пинг-понгом, на артамоновских женщин можно было бы радоваться. Они деятельные, смешливые, бескорыстные. Гвозди они готовы забивать сами — когда угодно и во что попало, сами строят неуклюжие парники из обломков старых досок, кудахча и размахивая руками, пригоняют откуда-то самосвалы с перегноем и потом разбрасывают его лопатами по участку. При этом они весело издеваются над собой и перегноем, в пользу которого ни чуточки не верят. Точно так же легко относятся они к плодам своего труда. В прошлом году у них ушло под снег две грядки свёклы и клин картошки. Они и это превратили в шутку: всё, дескать, в порядке — таковы последние достижения отечественного земледелия, и мы тоже не хотим стоять в стороне.
Я люблю Артамонова, но мне почему-то жалко его. Я пытаюсь разобраться в истоках этого чувства. Возможно, его питают постоянные проигрыши Артамонова? Я гляжу на него и всякий раз думаю: «Господи! Ну какое свежее, будоражащее слово может сказать читателям этот мосластый, похожий на изработавшегося коня, дядька? Какой победный гимн может протрубить этот вечный пораженец?»
Артамонов — писатель, но живет он так же стандартно, как все мы грешные. Из окна его малогабаритной квартиры открывается вид не на какой-нибудь там вишнёвый сад, а на унылый вытоптанный дворик с некогда голубой эстрадой агитплощадки; по утрам он, как и прочие граждане, ходит в магазин покупать ацидофильное молоко, и, как всем прочим гражданам, продавщица недружелюбно говорит ему: «Ты что, ценника не видишь? Нальют с утра шары...» На своих писательских собраниях он произносит занудные речи о необходимости глубже проникать в характер современника и голосует за решения — что-нибудь вроде: «Принять активное участие посредством литературного вклада в деле всенародной борьбы за подъём...»
Решительно ничем оригинальным не отмечена судьба Артамонова. Он не ловил форель в горных речках Швейцарии, не ездил в Африку охотиться на львов, как Хемингуэй, и не переплывал океан на камышовой лодке— как Тур Хейердал. Какой там, к лешему, океан! Артамонов даже плавать-то не умеет. Надо видеть его во время купания в нашей воробьиной протоке. Женщины бултыхаются на середине и громко срамят нерешительного Артамонова. Артамонов, спрятав руки под мышками и виновато улыбаясь, стоит на берегу. Возле бледных ног его ползают перемазанные тиной ребятишки. Наконец Артамонов отваживается — делает несколько журавлиных шагов вперёд. Женщины с хохотом брызжут на него водой. Он загораживается, поворачивается к ним спиной и, громко охнув, приседает по шею. Удовлетворённые тем, что загнали Артамонова в воду, женщины отплывают. Тогда Артамонов, защемив безымянными пальцами нос, а большими заткнув уши, храбро окунается с головой.
Всё. На этом купание его окончено. Артамонов растирается мохнатым полотенцем и уходит на дачу — жечь глаголом сердца ни в чем не повинных читателей.
Через дорогу от нас живёт Пашка. Это загадочная фигура. Он ухитряется сохранить загадочность даже в обстановке повышенной дачной открытости. Известно о нём лишь то, что Пашка «процентник». Он работал (а может, и теперь работает) какой-то мелкой шишкой в крупном учреждении, в том самом, которое некогда нарезало эти участки. Один из участков, стало быть, и достался Пашке. «Пашкой» его прозвали насмешливые дамы Артамоновы. Услышали однажды, как жена окликнула его «Паша», и заладили: Пашка да Пашка. На самом-то деле он Георгий, и, значит, жена крикнула в тот раз «Гоша». Но артамоновским дамам послышалось «Паша» — и новое имя прилипло к нему. И подошло. Больше личит, чем настоящее.
Домик у Пашки ничем не замечательный: стандартное двухкомнатное строение, выкрашенное в голубой цвет. Такие домики ставит желающим «Горремстрой» за полторы тысячи рублей. Зато огород у Пашки самый тучный на улице. Что он там выращивает, узнать невозможно. Пашкин участок огорожен высоким и частым штакетником, сделанным, очевидно, на заказ: таких длинных штакетин мне никогда раньше видеть не приходилось. За штакетником идет плотная стенка малины, а уж внутри её находятся те таинственные злаки и корнеплоды, которые выращивает Пашка.
Можно только догадаться, что плодоносит у Пашки каждый сантиметр земли. Пашка не гуляет по участку (гулять там негде), он даже поливает грядки с крыльца— из шланга с разбрызгивателем.
Долгое время я не мог сообразить, чем меня ещё — кроме высоты и непроницаемости — смущает Пашкина ограда. Потом догадался: в ограде нет калитки. Калитки не оказалось и с тыльной стороны (Пашкин участок граничит с лесом, улицы дальше нет): тот же высокий штакетник, тот же сплошной малиновый экран.
Как проникает Пашка на свою плантацию — непонятно. Собственно, мне ни разу не доводилось видеть момент его прихода или отбытия. Пашка не приходит. Он материализуется. Вот нет, нет его — и уже артамоновские дамы начинают зубоскалить на этот счёт: дескать, Пашка-то! ай-ай-ай!.. Загулял мужик. Видать, какой-то другой «малинник» облюбовал, — как вдруг глянешь — а Пашка сидит на крыльце. Уже успел штаны скинуть, уперев кулаки в мясистые ляжки, тяжёлым взглядом из-под соломенной шляпы гипнотизирует заленившуюся без хозяина живность. И кажется, слышно, как, попискивая, пощёлкивая, испуганно карабкаются наружу растения, расталкивая белесыми головками комочки земли.
Иногда точно так же материализуются Пашкины гости — пара бледных молодых людей: то ли сын со снохой, то ли дочь с зятем. На узком крылечке бесшумно вырастают четыре острые коленки и две пепельные макушки. Лиц не видно: молодые люди сидят, уткнувшись в книги. В такие дни Пашке не остаётся места на воздухе, и он отсиживается в недрах домика. Время от времени он всё же появляется в проёме дверей, нависает над детьми и бдительным оком осматривает грядки. Вид у него при этом такой, словно он собирается прикрикнуть на петрушку, укроп, горох и прочих тунеядцев: «Ннно!.. Задремали, с-сукины дети!»
В дальнем углу Пашкиного участка, на деревянной площадке, подпёртой тремя столбами, установлен большой металлический бак. Назначение его — хранить воду для полива, но выглядит он угрюмо и жутко, как уэллсовский цилиндр из «Борьбы миров». И по вечерам, когда хозяин, дематериализовавшись, исчезает, начинаешь всерьёз думать: а не притаились ли в баке марсиане-наёмники, охраняющие Пашкин концлагерь?
Жена моя утверждает, что она узнала Пашку. Что это, дескать, не кто иной, как бывший её начальник, жуткий зануда и кулак Георгий Афанасьевич Козявко, с которым она когда-то давно работала в управлении «Второгнеупорсбыт».
Но мне кажется, что жена ошибается. Я даже догадываюсь, почему она путает Пашку с Козявко: у неё в воспоминаниях произошёл, как говорится, сдвиг по фазе. Дело в том, что я тоже узнал Пашку.
Это было года полтора назад, когда мы получили новую квартиру. Как-то поднимаясь к себе на седьмой этаж по белой, не отмытой ещё лестнице, я обогнал двух мужчин. Первый был одет в меховой комбинезон военной автоинспекции, второй — в добротное пальто с богатым каракулевым воротником. То есть выглядели они очень по-разному и шли не рядом (комбинезон отставал на полтора марша), но я сразу почувствовал: этих людей соединяет некая незримая ниточка. Так оно и оказалось.
— У тебя какая квартира? — негромко спросил тот, что в пальто.
Спутник его промолчал почему-то.
Тут меня толкнули в спину и повторили вопрос.
Я обернулся.
— Вы ко мне обращаетесь?
— Но, — сказал каракулевый воротник, глядя мимо моего плеча.
— Тридцать седьмая, а что?
Воротник не ответил, перегнулся через перила и крикнул:
— Иван!.. Это какой же этаж будет?
— Седьмой, однако, — ответил запыхавшийся Иван.
Я пожал плечами: он мог бы спросить, на котором этаже моя квартира, и у меня самого.
Едва я успел снять пальто, как в дверь позвонили. Жена открыла. На пороге стоял Каракулевый Воротник. Мы замерли с вопросительными лицами. Воротник, однако, не удостоил нас вниманием. Он полуобернулся, распахнул рот, набитый золотыми зубами, и стал протяжно кричать:
— И-ва-а-ан! И-ва-а-ан!.. Давай сюда! Я здесь — на седьмом!
Так он стоял и орал, зазывая к нам в дом неизвестного Ивана; и мы стояли ошарашенные, не отваживаясь задать естественный вопрос: «А в чём, собственно, дело?» Мужчина вёл себя так, словно наша квартира была уже отнята у нас решением какой-то зловещей инстанции и сейчас предстояла распродажа имущества с молотка.
Подошёл Иван, загребая большими валенками строительную пыль.
— Свояк мой, — кивнув на него, сообщил нам Воротник.
Решив, очевидно, что представление таким образом состоялось, он по-хозяйски шагнул в квартиру, пятная белыми следами только что вымытый пол.
Пока Воротник, бесцеремонно толкая двери, обходил наши полезные и подсобные метры, смиренный Комбинезон объяснил, что свояку его (теперь уже он почтительно кивнул подбородком в глубину квартиры) предложили жилплощадь как раз под нами, но та квартира закрыта, а им хотелось посмотреть — как она в смысле планировки и прочего.
У нас отлегло от души.
— Ну, конечно... ну, естественно, — забормотали мы, — о чём разговор...
Господи! Они пришли не выселять нас! Какое счастье!
Вернулся Воротник и вдруг сунул мне растопыренную пятерню, запоздало знакомясь. Представился он своеобразно: имени своего не назвал, а произнёс такую фразу: «Сам-то я работаю в...» — тут он выговорил учреждение — то ли Горкомхоз, то ли Горпромторг — я сразу же и забыл его.
— Сколько метров? — спросил он.
— Сорок три.
— А у нас? — повернулся он к свояку.
— А у нас сорок семь! — быстро отрапортовал Комбинезон.
— Ну так что, брать или как?
Они снова забыли про нас, углубились в расчёты. И правда, им было что сравнивать. С одной стороны — плюс четыре метра, но минус — шумная магистраль. С другой стороны — минус четыре метра, но плюс центр и отсутствие магистрали. Там — плюс все раздельные комнаты, но минус — совмещённый санузел. Здесь — минус одна проходная, но плюс — раздельные удобства.
Осмелевшая жена усмехнулась:
— Ну, знаете, нас такие сомнения не мучали.
— А вы из какой переехали? — спросил Воротник.
— Из однокомнатной.
— Нно! Дак вам легче, — согласился он. И вдруг задумался. И внимательно, с прищуром, осмотрел нас. Словно желая понять: что это за люди такие, которые могли жить в однокомнатной квартире?
Кого же он увидел?
Перед ним стояли два странных существа: не золотозубые и не солидные, без каменной важности на лицах, одетые черт-те во что — в какие-то пузырящиеся на коленях джинсы...
— А вы от какой же организации получили? — строго спросил Воротник.
— Да мы, собственно, — смешались мы, готовые провалиться, — с одной стороны — как бы от книжного издательства, а с другой стороны — тут вот писательская организация походатайствовала...
Но проваливаться, оказывается, не требовалось.
— Хо! Писателя, значит! — обрадовался Воротник и даже хлопнул меня по плечу. — Ну, тогда будет кому писать о моём боевом пути!
Счастливый человек! Всё у него было: полный рот золотых зубов, свояк автоинспектор, трёхкомнатная квартира, пальто с каракулевым воротником. Некому только было писать за него мемуары.
Так вот, мне кажется, что это Пашка тогда к нам приходил.
Впрочем, так мне казалось до вчерашнего дня. А вчера меня, как заместителя предместкома, послали на городской профактив. Там разные товарищи выступали по разным насущным вопросам. А под конец на трибуну взошёл Пашка. Тема у него была — поощрение развития приусадебных участков и кооперативных садоводческих товариществ. Он говорил о необходимости этого дела в смысле государственной пользы, но одновременно и о некоторых попутных издержках. О том, в частности, что отдельные несознательные товарищи, заражённые дачным строительством, наносят ущерб народному хозяйству путём присвоения материалов на подведомственных или близлежащих объектах. Короче, воруют. «В общем, — сказал Пашка, заключая свою речь, — тащат со строек все: кому положено и кому не положено».
В зале засмеялись.
Пашка споткнулся, недоумённо посмотрел в зал, не уловил причин веселья и твёрдо повторил: «Кому положено и кому не положено»...