Вы прочитаете это письмо спустя несколько часов, а может быть, дней после того, как я умру. И тогда Вы узнаете о тех нескончаемых думах, которые осаждают сейчас меня — еще живую. Это письмо расскажет Вам, так же как могла бы рассказать и я, о том, чего Вы даже не подозреваете. И Вы будете слушать мой голос, разговаривать со мною, словно с живой, удивляться, переживать, бранить… Вряд ли у Вас на глаза навернутся слезы, но лицо Ваше станет таким грустным, каким его видела только я (даже Мидори не знает, что у Вас может быть такое лицо!). И вы скажете: „Какая же ты глупенькая!“ Я сейчас удивительно ясно представляю себе Ваше лицо и слышу Ваш голос.
Пока Вы читаете это письмо, моя жизнь, хотя я буду уже мертва, незаметно возродится в его строках: она вспыхнет в тот миг, когда Вы вскроете конверт и увидите первое слово, и продлится, наверное, пятнадцать — двадцать минут, пока Вы дочитаете последнюю фразу. Она вновь, словно я и не умирала, проникнет во все уголки Вашего существа, наполнит Ваше сердце воспоминаниями. Посмертное письмо… Какие странные слова! Столь же странной покажется Вам и моя недолгая жизнь, заключенная в его строках. Но за этот краткий миг я хочу рассказать Вам правду. Я полна желания открыть вам истину. Страшно в такую минуту говорить об этом, но знайте: живой вы никогда не знали меня такою, какова я есть. Только это письмо покажет Вам, какой я была на самом деле… На самом деле!
До сих пор у меня перед глазами омытые дождем деревья на горе Тэнно в Ямадзаки в алом убранстве осенних листьев. Ах, как это было красиво! Мы пережидали дождь, приютившись под козырьком старых ворот перед чайным домиком „Мёкиан“ и с восхищением глядели на гору Тэнно, возвышавшуюся позади станции. Злую шутку сыграл с нами этот клонившийся к вечеру осенний день. То и дело начинал моросить мелкий дождик. Сквозь его сетку горы, куда мы собирались подняться, казались сказочно красивыми. С того дня миновало тринадцать лет, но до сих пор жива в моем сердце память о необыкновенной красоте деревьев в багряном уборе осени.
В тот день мы впервые остались вдвоем. Вы возили меня по окрестностям Киото, и я изнемогала от усталости. Наверно, устали и Вы. Вы все время говорили мне всякие глупости: вроде того, что любовь — это увлечение, что Вы увлекаетесь редкими вазами, и в этом ничего нет плохого, что Вы увлеклись мною, и в этом тоже ничего худого не видите. И еще Вы говорили, будто только нам двоим по-настоящему открылась осенняя красота горы Тэнно, мы почувствовали ее одновременно и теперь обратного пути нет — все предопределено и непоправимо. Увещевали меня, как капризного ребенка, даже грозили.
В тот день я всеми силами стремилась отдалиться от Вас, но Ваши, казалось бы, нелепые сравнения и пустая болтовня сожгли мое сердце. Ваша бесконечная тоска, скрывавшаяся за резкими выражениями и угрозами, расцвела во мне цветами счастья, ибо я поняла, что любима.
Как просто и легко я, не простившая своему мужу Кадоте его единственный проступок, шла на измену!
В Атами, когда мы остались вдвоем в отеле, Вы первый сказали: станем преступниками! Вы помните? Была ветреная ночь, и неплотно закрытые ставни обращенного к морю окна все время поскрипывали. Посреди ночи Вы решили их закрепить и открыли дверь. Тогда я увидела далеко в море горящую рыбачью лодку. Она пылала ярко, словно сигнальный костер. Наверно, в той лодке люди терпели бедствие и смерть уже глядела им в глаза. Но мы не испытывали ужаса, нас потрясла лишь красота этого зрелища. Когда Вы захлопнули дверь, меня охватило внезапное беспокойство. Я вновь отворила ее, но рыбачья лодка, очевидно, уже сгорела, и перед моими глазами простиралась лишь темная гладь моря без единого огонька. До той ночи я в глубине души еще надеялась найти в себе силы, чтобы расстаться с Вами, но после пожара на море меня охватило странное чувство неизбежности происходящего. Помните? Вы сказали: „Станем преступниками, будем всю жизнь обманывать Мидори“, — и я, не колеблясь, ответила: „Тогда уж станем великими преступниками и будем обманывать не только Мидори, а всех людей, весь мир“. И впервые с тех пор, как мы начали тайно встречаться, я крепко уснула.
В ту ночь мне почудилось, будто судьба сгоревшей на море рыбачьей лодки — это судьба нашей любви, от которой уже нет спасенья. У меня и теперь, когда я пишу Вам свое прощальное письмо, пляшет перед глазами яркое пламя, пожирающее суденышко среди ночного мрака. Тот пожар как бы воплотил в одном мгновенье мучительные страдания, испытываемые женщиной в этом зыбком мире.
Стоит ли дальше погружаться в воспоминания? Ведь им не будет конца! За прошедшие тринадцать лет я испытала немало горя и мук. И все же я была счастливей всех на свете. Убаюкиваемая волнами Вашей огромной любви, я наслаждалась счастьем сверх всякой меры.
Днем я перелистала дневник. В нем часто повторялись слова: „смерть“, „преступление“, „любовь“. Они вновь напомнили мне нелегкие годы, сквозь которые мы с Вами прошли. И все же, положив дневник на ладонь, я ощутила лишь тяжесть любви и счастья. Меня все время преследовало чувство вины за содеянное преступление. Каждый день надо мною витала тень смерти, и, взирая на нее, я повторяла: когда Мидори узнает обо всем, я умру; если Мидори все станет известно, я смертью искуплю свою вину. Вот как велико и невозвратимо было мое счастье!
Ах, кто бы мог предположить, что, помимо той, которую знали Вы, существовала еще одна я — другая (Вам такая фраза, наверно, покажется надуманной, но не знаю, как выразить мысль по-иному). Оказывается, во мне жила еще одна женщина, а я ничего о ней не знала. Да, это была еще одна я, о существовании которой Вам и во сне не снилось.
Однажды Вы сказали, что в каждом человеке живет своя змея. Помните? У Вас была назначена встреча с профессором Киотоского университета Такэдой. Пока Вы с ним беседовали, я, чтобы убить время, стала разглядывать заспиртованных змей в стеклянных шкафах, которые стояли в конце длинного мрачного коридора. Зрелище было не из приятных, и у меня испортилось настроение. Спустя полчаса Вы вышли из кабинета профессора и, указывая на змей, шутливо сказали: „Эта змейка — Аяко, эта — Мидори, а вот эта — моя. У каждого человека есть своя змея, и пугаться их не стоит“. Та, которая жила в Мидори, была небольшой светло-коричневой змейкой из южных стран. Моя змея была вся в белых крапинках с острой, как шило, головкой. Ее привезли из Австралии. Ах, зачем Вы сказали тогда, что в каждом человеке живет змея? Сказали — и забыли, а мне Ваши слова запали в душу, и с тех пор я нередко задумывалась: что же, собственно, представляет собой эта змея внутри человека? Иногда мне казалось, будто она олицетворяет упрямство, иногда — ревность или — рок.
Я и теперь не понимаю, что такое эта змея, но во мне, Вы сами сказали, такая змея жила. Ибо как иначе можно назвать ту другую, которую я не знала, но которая была частью моего существа. И она впервые явилась мне сегодня.
Это случилось во второй половине дня. Когда Мидори пришла меня проведать, я была в той самой накидке, которую Вы привезли мне из Мито. В молодости я ее очень любила. Мидори вошла в комнату, увидала на мне накидку и… остолбенела. Она хотела что-то сказать, но, видимо, сдержалась, и мы некоторое время молча глядели друг на друга. Я нарочно не заговаривала первой, радуясь, что даже Мидори поразил мой необычный наряд. Но вдруг Мидори тихо сказала:
— В этой накидке ты была, когда ездила вместе с Мисуги в Атами. Я видела вас в тот день.
Она страшно побледнела, и ее слова прозвучали так, словно она хотела пронзить меня ими, как кинжалом.
В первую минуту я ничего не поняла. Но когда до меня дошел смысл сказанного, я инстинктивно плотнее запахнула накидку и замерла.
Значит, она все знала! Знала уже много лет! Меня охватило странное спокойствие: будто на закате я гляжу с безопасного места на море и по нему катится к берегу высокий вал прилива. Мне захотелось взять Мидори за руку, утешить.
Вот оно и пришло — мгновенье, которого я так боялась, но я почему-то не испытала страха. В единый миг была сорвана завеса с тайны, а ведь мы хранили ее тринадцать лет, но за ней скрывалась не смерть, о которой я столько думала, а тихое и, — как бы это сказать поточнее? — удивительное отдохновение. Исчезло бремя, многие годы не дававшее мне покоя, но его сменила пустота, и стало так грустно, что захотелось плакать. Меня ошеломило чувство полного раскрепощения. В оцепененье глядела я в глаза Мидори, но ничего не видела перед собой, не слышала ни единого ее слова.
Когда я пришла в себя, Мидори уже не было.
— Мидори, — позвала я ее. Зачем? Сама не знаю. Может быть, мне хотелось, чтобы она еще долго, бесконечно долго сидела передо мной. Скорее всего, если б она вернулась, я безо всякого смущения сказала бы ей:
— Отдай мне Мисуги, и пусть он станет моим законным мужем.
А может, столь же прямо заявила бы обратное:
— Пришло время вернуть Мисуги тебе.
Мне и самой неясно, что сказала бы я, вернись тогда Мидори. Но она не пришла на мой зов.
Раз Мидори узнала правду, я умру! Преступление, преступление, преступление! К чему это бессмысленное сознание собственной вины? Неужели человек, однажды продавший душу дьяволу, уже никогда от него не освободится? Неужели я на протяжении тринадцати лет обманывала бога и даже самое себя? Так размышляла я. Потом я крепко уснула. Меня разбудила Сёко. Я открыла глаза и ощутила такую боль во всем теле, что боялась пошевелиться. Казалось, будто на меня разом навалилась усталость, накопившаяся за тринадцать лет. У моего изголовья сидел дядя из Акаси. Вы с ним однажды встречались. Он заехал меня проведать по пути в Осаку, куда направлялся по делам. Полчаса он болтал без умолку, потом спохватился, боясь опоздать на поезд, и стал прощаться. Уже с порога, надевая ботинки, он сказал:
— Знаешь, Кадота женился.
Кадота… Впервые за много лет я вновь услышала фамилию мужа, с которым рассталась. Дядя упомянул об этом как бы между прочим, но меня его новость взволновала.
— Когда? — спросила я и сама почувствовала, как дрожит мой голос.
— Кажется, месяц или два назад. Говорят, он построит себе в Хёго дом. Рядом с больницей.
— Вот как? — с трудом произнесла я.
Проводив дядю, я, едва волоча ноги, вернулась в гостиную. Внезапно закружилась голова, и, чтоб не упасть я ухватилась за спинку стула. Постепенно силы возвратились ко мне, и я сквозь стеклянную дверь посмотрела наружу: сильный ветер раскачивал деревья, но до меня не доносилось ни звука. Казалось, будто я гляжу сквозь стекло аквариума на некий подводный мир.
— Конец, — сказала я себе, толком не понимая, что я имела в виду.
— Чему конец? — раздался голос Сёко. Я даже не заметила, как она вошла в комнату.
— Сама не знаю, — ответила я и почему-то засмеялась.
— Какие глупости вы говорите, матушка. Ложитесь-ка лучше в постель.
Поддерживаемая Сёко, я кое-как добралась до постели. У меня было такое ощущение, словно прорвалась плотина и все вокруг рушится. Я оперлась рукой о подушку и крепилась, пока Сёко была в комнате. Но едва она вышла на кухню, как слезы потоком хлынули из моих глаз.
Я и представить себе не могла, что женитьба Кадоты так больно ранит меня. Не помню, сколько прошло времени, пока я сквозь стеклянную дверь не увидела Сёко, — она жгла в саду опавшие листья. Солнце уже зашло, и наступил удивительно тихий вечер.
— А, уже жгут! — пробормотала я, как будто заранее знала о чем-то. Я встала с постели и вытащила из ящика стола спрятанный там дневник. „Ну конечно же это судьба — Секо развела в саду костер, чтобы я сожгла свой дневник“, — подумала я, даже не заметив, сколь нелепа была эта мысль. Взяв дневник, я вышла на веранду, села в плетеное кресло и начала его перелистывать. На одной из страниц в ряд выстроились слова: преступление, смерть, любовь… Сколько раз в течение тринадцати лет повторяла я эти слова в дневнике! До вчерашнего дня они ослепительно сверкали и переливались живыми, яркими красками, а теперь разом поблекли, и я без всякого сожаления подумала о том, что через минуту они сгорят в костре и лиловым дымком поднимутся в небо.
Отдавая Сёко дневник, я приняла решение умереть. Жить дальше не было сил.
После того как я рассталась с Кадотой, он жил один. Наверно, ему просто не представлялось удобного случая жениться: то учеба за границей, то война. Во всяком случае, уйдя от меня, он не привел к себе в дом новую жену. И для меня это было опорой в жизни, хотя я сама об этом не подозревала. Так, по крайней мере, кажется мне теперь. Поверьте, с тех пор как мы расстались с Кадотой, я с ним не встречалась, да и желания видеть его у меня не было. Кроме отрывочных слухов, которые передавали мне родственники из Акаси, я о нем ничего не знала, даже имя его вычеркнула из памяти…
Спустилась ночь. Сёко и служанка давно уснули, а мне не спалось. Я достала с книжной полки альбом с фотографиями — моими и Кадоты.
Однажды, несколько лет назад, Сёко, разглядывая этот альбом, сказала:
— Матушка, как интересно наклеены здесь фотографии: ваше лицо и лицо отца соприкасаются…
— Не говори глупостей, — рассердилась я тогда.
Сёко сказала это без всякой задней мысли, но слова ее запали мне в душу, и с той поры я каждый год со странным чувством перелистывала этот альбом. В самом деле, фотографии мои и Кадоты, снятые еще во время нашего медового месяца, были наклеены на соседних страницах, и когда я закрывала альбом, наши лица прижимались друг к другу. И тем не менее за все эти годы у меня ни разу не мелькнула мысль переклеить фотографии или вовсе вынуть их из альбома. Но сейчас пришло время это сделать. Я сорвала со страницы фотографии Кадоты и вложила их в альбом Сёко: пусть на долгие годы сохранится для нее облик отца, когда он был еще молод.
Теперь Вам понятно, какой была та — другая я, о которой я и сама не подозревала. Вот какой оказалась маленькая австралийская змейка с белыми крапинками, что, как Вы однажды сказали, таилась во мне. А та, светло-коричневая, вселившаяся в Мидори, с невинным видом хранила в себе тринадцать лет нашу тайну, которую слизнула в Атами алым, как солнечный протуберанец, языком и проглотила.
Так что же такое — эта змея, живущая в каждом человеке? Может, олицетворение строптивости, ревности, рока, когда они сливаются воедино внутри тебя и нет сил им противиться? Жаль, мне уже не представится случая спросить Вас об этом. Как печально, что человек вынужден носить в себе свою змею! Помнится, в какой-то книге я наткнулась на слова „страдания жизни“. Сейчас, когда я пишу это письмо, кажется, будто моего сердца коснулось нечто тоскливое и холодное, от чего нет спасения. Что же это такое, таящееся в человеке — невыносимо отвратительное и потому невыносимо печальное?
Написала уже так много и вдруг заметила: я почти ни единым словом не обмолвилась о том, какова же я на самом деле. Чем дальше пишу я, тем слабее становится моя решимость и кажется, будто я все время избегаю самого страшного.
Какая это благовидная лазейка — „другая я, о которой сама не знала“! Несколькими строками выше я Вам сообщила, будто сегодня впервые обнаружила в себе змейку с белыми крапинками и лишь сегодня она явилась мне.
Ложь! Так утверждать — значит обманывать Вас! Я, несомненно, давным-давно знала о ее существовании.
Помню страшное зрелище, когда ночью шестого августа весь район между Осакой и Кобе превратился в бушующее море огня. В ту ночь мы с Сёко прятались в противовоздушной щели, выкопанной Вами. Однажды, когда в который уж раз вверху послышался гул „летающих крепостей“, я внезапно ощутила страшную тоску и безысходность и никак не могла с ними совладать. Невыразимая печаль разрывала мне сердце. Она гнала меня прочь из щели, и я, еле переставляя непослушные ноги, вылезла наружу… И увидала Вас.
По всему небу полыхало красное зарево. Рядом с Вашим домом бушевали пожары, но Вы, бросив все, поспешили сюда и стояли у входа в щель. Вместе с Вами я вернулась в убежище и там вдруг расплакалась навзрыд. Сёко и Вы, наверно, решили, что моя истерика вызвана страхом. Да я и сама ни тогда, ни после не могла найти ей разумного объяснения. Простите меня! Подобно тому, как Вы, движимый огромной любовью ко мне, которой я не заслужила, кинулись к нашему убежищу, так я в тот момент хотела очутиться перед убежищем чистенькой, выкрашенной белой краской больницы Кадоты в Хёго, которую видела однажды из окна поезда. Все мое тело содрогалось от этого желания, и я горько разрыдалась, не найдя в себе сил подавить его.