Должна Вам признаться: нечто подобное уже случилось со мной однажды. Помните ту змейку с белыми крапинками? Я тогда похолодела от страха. Никогда в жизни я не испытывала такого ужаса. Вы, вероятно, не вкладывали особого смысла в свои слова, а мне показалось, будто Вы заглянули в самую глубину моего сердца. Я боязливо поглядела на Вас. Вы, прикусив незажженную сигарету, задумчиво глядели куда-то вдаль. Может, это мне показалось, но лицо Ваше было таким печальным, каким я его еще никогда не видела. Это длилось какое-то мгновение, потом Вы повернулись ко мне, и Ваше лицо стало, как всегда, приветливым и спокойным.
Прежде я ясно не представляла, какова та, другая, которая жила внутри меня. Но отныне я стала думать, будто она и есть та самая змейка с белыми крапинками, на которую указали Вы. В ту ночь я не одну страницу дневника исписала словами „змейка с белыми крапинками“. Я представляла себе, как эта змея лежит внутри меня, свившись в тугие, сужающиеся кверху кольца, а из самой вершины торчит маленькая, острая, похожая на шило головка. Ну, прямо-таки изящная безделушка! И мне становилось чуть легче на душе при мысли, что все страшное, отвратительное, таящееся во мне, облечено в столь законченную, даже изящную форму. Пожалуй, сам господь бог при виде этой свернувшейся кольцами змейки ощутил бы к ней ласковое сочувствие. Может быть, она даже вызвала бы у него сострадание. Вот до каких дерзновенных мыслей я додумалась. С той ночи я ощутила себя еще более великой преступницей, чем прежде.
Вы уже узнали обо мне многое, но надо набраться мужества и рассказать все до конца. Не сердитесь, пожалуйста! Помните ту ветреную ночь в Атами, когда мы дали слово друг другу обманывать всех и стать великими преступниками ради нашей любви.
Обменявшись столь дерзкими клятвами, мы умолкли: больше нам не о чем было говорить. Мы лежали на белых, хорошо накрахмаленных простынях и молча глядели во тьму. Эти мгновенья удивительной тишины запомнились мне на всю жизнь. Долго ли мы хранили молчание — пять минут или час, не знаю.
В те мгновения, как ни странно, я была совершенно одинока. Забыв, что рядом со мной лежите Вы, я осталась одна, наедине со своею душой. Отчего я почувствовала тогда безысходное одиночество, хотя мы только что заключили наш тайный союз и должны были во всей полноте ощущать взаимную близость?
В ту ночь мы решили обмануть всех, но Вы, по-видимому, не предполагали, что будете сами обмануты. Я в те минуты не делала исключения и для Вас. Буду обманывать всех — и Мидори, и Вас, и даже самое себя — такова уготованная мне судьба! Вот какая мысль мелькала, словно блуждающий огонек, в глубине моей одинокой души.
Да, проступок Кадоты был случайным, но я не могла простить его неверности. Вот почему я решила любыми средствами избавиться от своего чувства к Кадоте — чувства, в котором трудно было отделить любовь от ненависти. Я готова была на все, лишь бы покончить с ним. Я очень страдала, и всей душой искала средства, способного угасить мои страдания.
И все-таки… все-таки! С тех пор прошло тринадцать лет, но и сегодня ничего не изменилось, все остается так же, как в ту ночь.
Любить, быть любимой — какой роковой выбор! Однажды во время экзаменов по английской грамматике на втором или третьем курсе женского колледжа нам дали задание определить активные и пассивные формы глаголов. Среди написанных на листках глаголов была и пара „любить — быть любимой“. Пока все девушки, уставясь на листки и покусывая карандаши, обдумывали задание, кто-то, наверно, из шалости, передал из задних рядов листок, на котором было написано:
„Что ты предпочитаешь: любить или быть любимой?“ Около слова „быть любимой“ разноцветными карандашами и чернилами было проставлено множество кружков, рядом со словом „любить“ — ни одного. Я тоже, как и остальные, поставила кружок у слова „быть любимой“. Наверно, девушки лет шестнадцати или семнадцати, которые толком еще не разбирались, что означает „любить“ и „быть любимой“, инстинктивно уже догадывались: счастье в том, чтобы быть любимой.
Только моя соседка по парте мельком глянула на листок и, ни секунды не колеблясь, поставила большой жирный кружок около слова „любить“. Я сразу почувствовала к ней неприязнь за то, что она поступила не так, как все, но в то же время — и я это помню до сих пор — мне почудилось, будто я ошиблась в своем выборе. Девушка эта была ничем не примечательна. Она не особенно хорошо училась, всегда казалась угрюмой, ни с кем не дружила. Не знаю, как потом сложилась ее жизнь, но вдруг теперь, когда я пишу Вам это письмо, перед глазами вновь всплыло ее лицо, хоть с тех пор прошло двадцать лет и я ее больше ни разу не видела.
Какой женщине в смертный час бог предпочтет дать тихое отдохновение: той ли, которая наслаждалась счастьем быть любимой, или другой, что видела мало счастья, но может сказать: я любила. Только найдется ли в этом мире женщина, которая с полным правом могла бы сказать богу: я любила? Нет-нет, наверно, такие женщины есть, и мои сомнения напрасны. Что, если та ничем не примечательная девушка с плохо причесанными волосами вошла в число избранных? Я представила, как она — простоволосая, в рваном рубище — стоит перед богом с гордо поднятой головой и говорит: я любила! Говорит — и падает бездыханная! Ах, как все невыносимо! Хочется куда-то бежать, исчезнуть! Я стараюсь прогнать преследующий меня образ этой девушки — тщетно. Почему меня не оставляют эти невыносимые, беспокойные мысли, хотя всего через несколько часов наступит конец и я умру? Наверно, это возмездие женщине, не вынесшей мук любви и искавшей счастья в том, чтобы быть любимой.
Я глубоко сожалею, что вынуждена написать Вам такое письмо после тринадцати лет счастья, которое Вы мне дали.
Пришел последний час, — я всегда знала, что когда-нибудь он наступит, — догорает в море рыбачья лодка. Я слишком устала, чтобы жить дальше. Надеюсь, мне удалось рассказать Вам, какой я была на самом деле. Пятнадцать — двадцать минут, потраченных Вами на чтение письма, воплотили в себе мою настоящую жизнь, жизнь истинной Аяко без прикрас и обмана.
Позвольте на прощанье еще раз сказать: тринадцать лет моей жизни казались чудесным сном. Благодаря Вашей огромной любви я была счастлива. Счастливее всех на свете».
Когда я прочитал третье письмо, адресованное Дзёсукэ Мисуги, была уже глубокая ночь. Я вынул из ящика стола письмо самого Мисуги, перечел его и обратил внимание на фразу, которой оно заканчивалось. Она показалась мне многозначительной, я вновь и вновь возвращался к ней:
«Интерес к охоте появился у меня довольно давно, когда я еще не был совсем одинок в этом необъятном мире, и охотничье ружье стало моим неизменным спутником еще в ту пору, когда ничто как будто не предвещало краха моей личной жизни и служебной карьеры».
Внезапно каллиграфически выписанные иероглифы дохнули на меня такой невыносимой скорбью, что я даже зажмурился. Если воспользоваться словами Аяко, возможно, это была змея, которая жила в Мисуги.
Я резко поднялся из-за стола, подошел к северному окну кабинета и долго вглядывался в ночную тьму, где изредка вспыхивали голубые молнии, высекаемые далекой электричкой. Какое значение имели для Мисуги эти три письма? Что он из них узнал? Разве открыли они ему какие-то новые, неизвестные факты? Неужто ему давно не открылась сущность тех змеек, которые жили и в Мидори, и в Аяко? Я долго стоял у открытого окна, ощущая на щеках ночную прохладу. Голова слегка кружилась, как при легком опьянении. Я ухватился обеими руками за раму и некоторое время пристально вглядывался в темноту маленького заросшего сада, словно передо мной было то самое «белое русло пересохшей реки», которое увидел Мисуги.
1949
СЮМОН МИУРА
ГОРНЫЙ ПЕЙЗАЖ
Перевод Г. Ронской
Чжэн и я были друзьями детства. Это теперь, под сорок лет, мы стали такими выпивохами и лентяями, а раньше нас обоих считали в деревне талантливыми людьми. Чжэн писал стихи, с юных лет интересовался живописью и хотел стать таким же знаменитым художником, как сам Ми Фэй[9]. Я же учился в Нанкинском университете и собирался держать экзамен на цзиньши[10]. Однако, трижды подряд провалившись на одном и том же экзамене, я понял наконец, что без взятки мне не видать этой степени, и, хотя не воспылал негодованием на наши времена, принялся все же слегка брюзжать на белый свет, а когда на глаза мне все чаще стали попадаться поседевшие соискатели степени цзиньши, я совсем поумерил свой пыл в занятиях. Как раз в это время умер мой отец, я уехал в Ханьчжоу, в свои родные края, занялся торговлей фуцзянским чаем и превратился в скромного помещика. Я слышал, что Чжэн вернулся в Ханьчжоу примерно в то же время, что и я, но не виделся с ним: все было некогда, хотя я и не особенно утруждал себя делами. Однако изредка мы заходили в один и тот же ресторан. Там мы и стали встречаться несколько раз в месяц, чтобы распить бутылочку вина и побеседовать о литературе.
Я, разумеется, не спрашивал его, отчего он оставил живопись, а он, в свой черед, не любопытствовал, почему я больше не держу экзамен на степень цзиньши. Быть может, потому, что оба мы оказались неудачниками, а скорее всего потому, что встретились мы уже много-много лет спустя, взрослыми мужами, и нам уже давно не хотелось сетовать на неудавшуюся жизнь.
Однажды ночью мы с Чжэном сидели в расписной лодке на озере Сиху и наслаждались вином. Я сказал, что мой сын готовится сдавать экзамен на цзиньши.
— Ну и каковы его успехи? Лучше, чем у отца? — спросил он.
— Хочу обратиться за протекцией к ректору университета. Протекция здесь важнее знаний.
— Имеешь в виду свой провал?
Полное круглое лицо его лоснилось, под носом росли небольшие жидкие усики, но в облике сквозило нечто детское, — хотя в детстве он был тоненьким белолицым и ясноглазым мальчиком. Увлеченный воспоминаниями, я спросил его:
— А с тобой что произошло? Почему ты бросил живопись?
Он сразу нахмурился и встал. Лодка качнулась. Зря спросил, тут же раскаялся я. Чжэн с закрытыми глазами пытался уравновесить лодку. Он подождал, пока она успокоится, открыл глаза — и лицо его вновь осветилось теплой улыбкой.
— Я не берусь за кисть, это верно, но я не перестал быть художником. Отчего бросил, говоришь? К тому есть много причин. Но когда ты спросил меня об этом, я вспомнил историю, которую услышал однажды от своего учителя Хэн Шаня. Вот послушай и ты поймешь, отчего я не пишу более картин. История эта началась еще во времена династии Цин[11], лет семьдесят или восемьдесят назад. Я давно уж забыл подробности, так что, может быть, буду не вполне точен, однако вот она, эта история.
И Чжэн поведал мне следующее:
Ци Бай-ши[12], учителю Хэн Шаня, не было и двадцати лет, когда он поспорил как-то с одним человеком, — имя его я, к сожалению, забыл, да и вряд ли теперь его кто-нибудь помнит, потому что он бросил писать, еще не добившись известности, и уехал из Нанкина. Это был спор, обычный между художниками: «Что совершеннее: естественный пейзаж или писанный рукой человека?» Оба они были молоды, и спор их закончился ничем. Тот художник некоторое время молча глядел на Ци Бай-ши и потом сказал:
— Я думаю бросить живопись. И не потому, что не верю в свой талант, а потому, что стал бояться картин.
И он рассказал Ци Бай-ши такую историю. В поисках старых картин и красивых пейзажей он бродил по Южному Китаю и как-то в глухих аньцинских горах потерял дорогу. Заночевал он под большим деревом. Дело было летом, и его одолели москиты. На следующее утро, голодный, усталый, невыспавшийся, побрел он дальше в глубь леса и вдруг до него донесся тихий плеск воды. Забыв об усталости, он поспешил на этот плеск и неожиданно вышел из леса к неширокому горному потоку, да так и застыл на месте, хотя его давно мучила жажда.
На противоположном берегу, слева, высилась огромная отвесная скала. От нее начиналось ущелье, из которого вытекал горный поток. На вершине скалы росли редкие сосны и криптомерии, кое-где тонкими шнурами свисали лианы и глицинии.
Он сильно устал и хотел пить, но он был художником и поэтому, не останавливаясь, пошел вверх по течению реки ко входу в ущелье. У скалы поток образовал глухую заводь, иссиня-черная вода стояла в ней, не шелохнувшись, но чуть выше она падала вниз с порога, словно рычащий на луну тигр, и впивалась белыми клыками в разбросанные по дну потока камни, похожие на огромных, пригнувшихся быков. По обеим сторонам потока громоздились причудливые скалы и взвивались пики, и поток пробивался сквозь расщелины в них, то прячась в скале, то срываясь вниз тонкими, как обнаженные клинки, струями водопадов. Влага сверкала в лучах летнего солнца, темно-серые и темно-синие скалы, словно высеченные топором создателя, тяжело и круто обступали поток, дымились мельчайшими водяными пылинками. Плечи и головы скал облепили густые купы темно-зеленых деревьев. Но хотя вода громко шумела, а солнце светило щедро, в ущелье царствовал мрачный дух, потому что там не было ничего живого. Казалось даже, что это течет не вода, а холодный, застывший горный туман. При одном только взгляде на зеленые цепи отдаленных вершин, стиснувших ущелье, исчезало всякое ощущение жары. Юноша весь превратился в зренье и слух. Продолжай он стоять так, он мог бы, вероятно, сам сделаться одним из камней, разбросанных в потоке. Как знать, может быть, эти камни, похожие на быков и тигров, когда-то тоже были живыми…
— Не заблудились ли вы? — раздалось над его ухом. Он оглянулся, удивленный, — перед ним стоял седоватый, скромно одетый мужчина благородного вида. Ему, привыкшему уже к чистым звукам воды, голос мужчины показался хотя и приятным, но неуместным в этом ущелье.
— Да, хотел выйти к Аньцину, но вчера сбился с дороги, — отвечал он.
Мужчина внимательно оглядел юношу с ног до головы и, видимо, успокоенный осмотром, сказал:
— Вот беда! Заходите в мой дом.
Оглянувшись, юноша увидел маленькую хижину, крытую соломой. От горного потока к кухне вел узенький ров, наверно, прорытый хозяином. Юноша вдруг почувствовал, как ему жарко, как он устал и голоден и как ему хочется пить.
Усадив его в своей маленькой хижине, мужчина бесшумно захлопотал на кухне. Вскоре он по-отечески тепло глядел, как юноша уплетает пшенную кашу, рыбу и овощи.
— Ешьте на здоровье! Этого добра у меня хватает. Просо и овощи сам вырастил вон на том поле, а рыбу в реке поймал.
Поев и успокоившись, юноша неторопливо огляделся. Мужчина продолжал готовить что-то на кухне. Хижина была тщательно прибрана. Вернее, в ней ничего не было, кроме деревянного сундука, стоявшего в углу. Было прохладно и чисто. «Что он за человек?» — подумал юноша, разглядывая хижину. И тут он снова услышал шум воды. На время он забыл о нем — привык к его монотонному звучанию. Взглянув в ту сторону, где было ущелье, он увидел стену. Одно это не смутило бы его, если бы он не заметил, что раньше там было окно и что замазали его совсем недавно. Значит, в хижине было так сумрачно не только оттого, что сюда плохо доходил солнечный свет. «Если бы там было окно, было бы светлее и ущелье было бы видно… Зачем же он…» — удивился юноша. В это время появился хозяин. Глядя с улыбкой на юношу, он сказал:
— Сколько же лет прошло? Думаю, лет восемь. Да, восемь лет я не видел людей. Если вы не спешите, оставайтесь у меня на ночлег, а завтра утром отправитесь. Все равно до ближайшей деревни два дня ходу. Да, восемь лет без людей…
И мужчина почему-то засмеялся. Он смеялся так весело, что юноша не выдержал и тоже засмеялся. «Да это отшельник!» — догадался он. И сразу понял, откуда такое благородство обхождения мужчины и такая неприхотливость в быту. И он стал рассказывать о событиях последних лет. Отшельник, видно, ничего не знал; он кивал головой, но ему, казалось, доставляло гораздо большее удовольствие просто смотреть на здорового юношу и слушать человеческую речь, чем внимать содержанию его рассказа. Он был похож на отца, к которому приехал погостить сын. Когда юноша умолк на минутку, хозяин спросил: