Стален - Буйда Юрий Васильевич 5 стр.


– Конечно, – с трудом выдавил я из себя. – Конечно…

Она была естественна, как собака, грызущая кость. Безо всяких ужимок разделась перед полузнакомым мужчиной догола, потому что так удобнее заниматься уборкой. Безо всяких разговоров легла с полузнакомым мужчиной в постель, потому что было поздно и хотелось секса. Ей были чужды условности, ограничения, табу, усвоенные людьми ради облегчения жизни.

Она была идеальной сожительницей – умелой кухаркой, чистоплотной хозяйкой, внимательной собеседницей, терпеливой и снисходительной самкой, а главное – хорошим редактором, чутким и нетерпимым к фальши, ложному пафосу, сентенциозности, которую она называла честертоновщиной.

– Мне кажется, ты допускаешь ошибку, когда пытаешься каждую фразу в диалоге сделать отточенной, яркой, запоминающейся, – говорила она. – Живая речь умирает под грузом всех этих «жареных гусей» и «лиловых дам».

Я не сразу догадался, что она имела в виду чеховскую фразу «Жареные гуси мастера пахнуть» и строчку из стихотворения Саши Черного «Лиловая жирная дама глядит у воды на закат», но вскоре эти «гуси» и «дамы» стали нашими мемами.

Пупа считала, что слова должны сами бороться за жизнь, и если им недостает стойкости, они должны умереть.

И еще – она сразу приняла мою философию углового жильца, которого с людьми ничто не связывает, кроме повседневных забот да пустой общности, пролегающей через жизнь пропастью, а не мостом, и для которого все, что не годится в литературу, не имеет почти никакой ценности.

– Замысловато сказано, но точно выражено, – сказала Пупа, выслушав мою бессвязную тираду о жизненной философии. – Кстати, твоя героиня теряет пуговицу от лифчика – лифчики с пуговицами исчезли вместе с советской властью…

Она не взяла с собой из прежней жизни ни зубной щетки, ни одежды, ни даже зарядки для телефона – все это нам пришлось покупать уже следующим утром.

Наконец книга вышла в свет, и в первой же рецензии на книгу были помянуты Льюис Кэрролл, Салман Рушди, Лесков, Андрей Платонов и Кустурица: «Это даже не магический реализм. Вспомните картины Фрэнсиса Бэкона, Фернана Леже или Марка Шагала. Простые художественные элементы, собираясь на полотне, не воспроизводят, не описывают реальность, не предоставляют вам возможности посмотреть на картину глазами, сформировать впечатление об изображении. Такая живопись, кажущаяся простой, заставляет вас открыть глаза, пытаясь видеть. Но пока вы смотрите, минует этап анализа вашим сознанием, вашим жизненным опытом, и остается сразу в подсознании, формируя, по большому счету, не образ, но впечатление. Так и Игруев, вводя на протяжении всей книги новых персонажей, загромождая пространство артефактами времён, рисует картину мира. Затем, как опытный эриксонист, якорящий пациента, автор приручает сознание знакомым царским или советским прошлым, знакомым перестроечным или современным настоящим. И, наконец, через генетически родные культурные коды заполняет душу читателя сказками, красками, чувствами, снами, характерами…»

– Эриксонизм? – переспросила Пупа. – Это что-то вроде цыганского гипноза. Критики такие критики…

Второй рецензент заметил, что во всех рассказах Игруева главной движущей силой являются «отчаяние и боль, смутно мерцающие даже в самых, казалось бы, светлых текстах… можно от всей души приветствовать возвращение рассказчика в русскую литературу…»

Третий писал: «Холодно, герметично, кукольно, хотя иногда герои похожи на живых… скатологическая проза Игруева переполнена карамазовщиной, веселящим газом, который грозит разорвать ее целостность, но каким-то чудом она остается живой…»

На презентации книги, устроенной издательством в модном клубе «Графоман», Пупа произвела фурор, когда липучки, которыми платье крепилось к ее телу, вдруг начали одна за другой отставать от кожи.

Она вышла в туалет и исчезла, не сказав мне ни слова.

На звонки она не отвечала – наверное, выбросила телефон, внезапно решив начать новую жизнь. В издательстве сказали, что Пупа уволилась и уехала – то ли в Германию, то ли в Австралию.

Я никогда не забуду ее волшебного инопланетного тела и ледяного ума, а она – она, думаю, вычеркнула меня из памяти, как собака – обглоданную кость.

Глава 5,

в которой говорится о черном псе, двенадцати разбойниках и роковой монетке

Из окон моей квартиры открывается вид на Ледовый дворец, куда уже в шесть утра тянутся заспанные мальчишки с клюшками в сопровождении отцов, волокущих огромные сумки с хоккейной амуницией, и на недостроенный Дворец пионеров, где по ночам бомжи грелись у костров, обгладывая кости неосторожных прохожих и попивая стеклоочиститель.

С соседями я старался близко не знакомиться, но здоровался со всеми. В большинстве своем это были пенсионеры, которые весь день сидели у подъезда на лавочке, пересказывая друг дружке сериалы и делясь лекарствами от давления, живота и сглаза. Вечером лавочку занимала компания алкашей – охранников, автомехаников и дорожных рабочих. Они галдели до глубокой ночи.

Справа от подъезда стоит «буханка», которая принадлежит Монетке.

Этот микроавтобус побывал в аду, в самом страшном его месте, но каким-то чудом вырвался оттуда, весь обугленный, ободранный и ржавый, дребезжащий и лязгающий полуоторванными листами железа, весь в дырах и вмятинах, потерявший половину стекол, но сохранивший способность передвигаться на своих четырех.

Во время последней кавказской войны Монетка на этом микроавтобусе отправилась на юг, нашла в госпитале своего жениха Парампупа и привезла его домой. Можно только гадать, чего стоило это приключение девятнадцатилетней женщине. Дыры в бортах автобуса – это пулевые отверстия. Монетка гнала «буханку» через огонь, отдаваясь по пути мужчинам за бензин и еду, чтобы доставить в Москву жениха, который лишился на войне обеих ног, левого глаза и руки.

Однако через полгода Парампуп бросил Монетку. Сказал, что не хочет жениться на шлюхе. И тем же вечером Марыська из соседнего подъезда отнесла его на спине к себе. Монетку жалели, но ведь весь дом знал, что она и впрямь шлюха: ее отец расплачивался по карточным долгам телом дочери, когда ей не было и тринадцати.

Под «буханкой» прячутся бродячие кошки, вокруг шныряют крысы, на колеса мочатся алкаши.

А Монетка – невысокая, плосконосая, с раскосыми скифскими глазами – все ищет счастья то с азербайджанцами, торгующими помидорами на Домодедовском рынке, то с таксистами, приехавшими на заработки из Удмуртии, то с украинскими гастарбайтерами…

Мы с ней соседи, по утрам здороваемся, она стреляет у меня сигареты, я одалживаюсь у нее солью, иногда мы выпиваем по чуть-чуть – Монетка любит поговорить «за жизнь», но только когда нетрезва.

От нее я узнал, что Парампуп рано лишился матери, а потом и отца, жил с мачехой, которая била его чем ни попадя, и ее сожителем, дикообразным стариком, совершенно свихнувшимся на религиозной почве. Он проповедовал безжалостного Христа у супермаркета всю зиму, стоя на бетонных ступенях босиком, и кричал Парампупу, избитому до крови: «Терпи, сволочь, терпи! Наш крест – служить и терпеть. Или ты, сука, думал, что Бог для чего-то другого произвел тебя на свет? В стране моего Отца иначе и быть не может! Не может быть по-другому!»

Однажды старика нашли с проломленной головой в овраге, тянущемся от Ледового дворца до Красногвардейского рынка, но тем утром Парампуп уже отбыл на службу в армию.

Я прикладываю к дверному замку магнитный ключ.

В подъезде сильно пахнет дерьмом. Значит, сосед с девятого этажа снова сливал говно в мусоропровод. Его матери дали десять лет за торговлю наркотиками. Оставшись один, сын годами не платил за квартиру и коммуналку, и в его квартире отключили воду. Парень опорожняется в ванну, а когда она наполняется доверху, по ночам вычерпывает дерьмо ведром и выливает в мусоропровод.

Соседи возмущаются, жалуются в полицию, потом все затихает.

Последнюю сигарету я выкуриваю у окна.

После полуночи движение на Воронежской начинает редеть, гаснуть, все затихает, и тогда появляется пес. Будь он человеком, можно было бы сказать, что у него походка старика, усталого и больного. Он не бежит – плетется, свесив хвост и волоча за собой тяжелую тень. В свете фонарей пес кажется черным. Он садится посреди двора, под моими окнами, и поднимает голову. С высоты пятого этажа я не могу разглядеть его глаза, не могу поймать его взгляд. Кажется, он смотрит на меня. Он не воет, не лает, даже не чешется – просто сидит. Сидит и смотрит на мои окна. Ничейный пес, черный бродяга. Сидит и смотрит. Вокруг него черной лужей растекается его тень. Фонарь мигает, гаснет – пес исчезает, но когда фонарь загорается, – он снова тут как тут, на месте, сидит и смотрит.

Какого черта он приходит сюда каждую ночь? И что ему нужно? Может, он попросту голоден?

Однажды я не выдержал, отрезал кусок колбасы и спустился во двор – но пса там не было. Исчез, растаял, словно дурной сон.

Чужой пес, ничейный, бродяга…

Что же ему нужно в нашем дворе? Он приходит сюда каждую ночь, и всякий раз мне становится не по себе. Дождь ли, снег ли – после полуночи, волоча за собой тяжелую тень, этот черный пес приходит в наш двор, садится под моими окнами и смотрит, смотрит… я не вижу его глаз, но взгляд его невыносим…

Наконец я ложусь спать, пытаюсь уснуть, но сон нейдет. Мысли путаются, начинает болеть сердце. Чертов пес. Чертов пес! Похоже, он болен и слаб. Может быть, он скоро умрет. Заползет в какую-нибудь дыру, в какую-нибудь вонючую нору – и отдаст концы. Содрогнется в последний раз, вытянется, оскалится и замрет с широко открытыми желтыми глазами…

Вздрагиваю и просыпаюсь.

Подхожу к окну и с облегчением вздыхаю: пес жив, сидит на своем месте. Утром он исчезнет. Днем я о нем почти никогда не вспоминаю… а ночью… ночью он, конечно же, придет… притащится во двор, сядет, поднимет голову и замрет, уставившись на мои окна, и мне снова станет не по себе…

Пошел дождь… пес сидит посреди двора… мокрая шкура блестит… чужой, другой, иной… воплощение всего, что пугает меня, а значит, черт возьми, он не только неизбежен, но и, боже мой, необходим… часть моей души… у псов нет души, а у меня есть… чертов пес, черный пес…

Фонарь во дворе мигает, гаснет, загорается…

Пес становится блестящим и желтым, когда фонарь вспыхивает, а когда гаснет, исчезает…

Летом, ровно через год после гибели Бориса Непары, мне пришло приглашение на церемонию бракосочетания господина Глеба Непары и госпожи Любови Нестеровой (Непары). Приглашение было адресовано «господину Сталену Игруеву и его спутнице».

Мысль о том, чтобы пригласить Монетку на свадьбу в качестве спутницы, показалась мне сначала нелепой, потом забавной, наконец – практичной. По дороге домой я мог попасть в неприятности: пьяненький очкарик в метро – любимая добыча милиционеров, а к пьяным с дамой под ручку милиция не пристает.

Монетка согласилась без раздумий, но насторожилась, когда я предложил сгонять в центр, чтобы подобрать подходящую одежду для нее и для меня.

– Это свадьба богатых людей, Лиза, – сказал я. – Очень богатых. Придется блеснуть чешуей.

– Богатых, как в журналах?

Она любила в журналах истории о жизни звезд шоу-бизнеса: роскошные наряды, кабриолеты, дорогие курорты, яхты и пальмы.

– Богаче.

В магазине, увидев цифры на ценниках, она покрутила пальцем у виска, но я закусил удила и заставил ее примерить сначала одно, потом другое платье, пока, наконец, мы не остановились на наряде из плотного алого шелка, отливающего черным. После этого она смирилась с туфлями, сумочкой и дорогим нижним бельем.

– На мне теперь надето больше, чем я сама стою, – сказала она. – Ты жениться на мне решил, что ли?

Утром в день свадьбы я отвез Монетку к Базуке, модному стилисту, дравшему с клиентов несусветные деньги. Но когда я увидел, что он сделал с пегими волосьями Монетки, отвалил еще и щедрые чаевые.

– И ведь не скажешь по тебе, что при деньгах, – сказала Монетка. – Откуда?

– Действительно хочешь знать?

– Ни боже мой! – Она испуганно перекрестилась. – Хочу своей смертью помереть.

Незадолго до обеда в наш узкий извилистый двор, заставленный ржавыми машинами и мусорными контейнерами, между которыми шныряли драные кошки и толстые крысы, медленно въехал черный лимузин и остановился перед кучей строительного хлама, наваленного у стены.

Монетка побледнела – на нас смотрели изо всех окон – и чуть не сверзилась с высоких каблуков, но вовремя взяла меня под руку, выпрямилась, вскинула подбородок и, вызывающе покачивая алыми шелковыми бедрами, прошествовала к машине, у которой нас ждал предупредительный шофер в форменной фуражке.

За минувший год поместье преобразилось. Забор стал гораздо выше, поверху вилась колючая проволока, шлагбаум на въезде сменился шлюзовыми воротами, прибавилось охранников, а камеры видеонаблюдения теперь висели, кажется, на каждом дереве.

Гости, бродившие с бокалами в руках между шатрами, расставленными на лужайке, все как один уставились на Монетку – жены и дочери новых русских начинали привыкать к дорогим, но неброским нарядам, и моя спутница среди них казалась ярким факелом в ночном лесу.

Среди тех, кто сидел за нашим столом, я заметил несколько человек, лица которых были мне знакомы по фотографиям в газетах. Один из них поздравлял молодых, наклонившись к Лу и морщась, когда микрофон начинал фонить.

– Кто это? – спросила Монетка, толкая меня в бок. – Вон тот – кто?

– Нефтяной магнат, – сказал я. – А тот тощий – стальной король. Напротив – угольный барон… а рядом – великий князь всея химических удобрений…

– Че, правда князь? А с виду не скажешь… и все миллионеры?

– Миллиардеры, Лиза. Олигархи.

– Надо же, а так на людей похожи…

Глеб Непара собрал в Рыбалове цвет русского бизнеса – миллиардеров, которые не заработали ни цента на открытом рынке, а были назначены Кремлем. Как ему это удалось – не знаю: после женитьбы на вдове брата его состояние, может быть, и удвоилось, но среди своих гостей он был мелкой сошкой, которая не имела и никогда не будет иметь такого политического веса, как эти короли, бароны и великие князья.

Когда наконец иссякли поздравительные речи, все вышли из шатра на свежий воздух.

Смеркалось, от пруда тянуло свежестью.

Мужчины закурили, хор и оркестр, расположившиеся за пирамидальными тисами, исполняли тихонечко что-то классическое, умиротворяющее.

Монетка плюхнулась в плетеное кресло, вытащила из сумочки сигареты, и к ней тотчас потянулись мужчины с зажигалками. Она с интересом посмотрела на нефтяного магната – он о чем-то спросил ее, между ними тотчас завязался разговор, а я стал протискиваться к Лу, которая болтала с какой-то девушкой азиатской наружности.

– Динара, дочь Глеба, – представила ее мне Лу. – Стален Станиславович Игруев, мой старинный друг. Извини, Дина…

Взяла меня под руку и повела к креслам, расставленным на газоне.

– Он верит в Бога, – сказала она, едва мы опустились в кресла.

– Бывает…

– Не знаю пока, проблема это или нет, но у нас дома полно икон… и вся эта фигня… благотворительность, церкви, молитвы, разговоры о духовности и Царствии Небесном… для бывшего полковника КГБ как-то слишком…

– Что ж, – сказал я, – мир так абсурден, что идея Царствия Небесного просто не могла не возникнуть в голове даже у такого человека, как Глеб Непара…

– Проценты, дивиденды, маржа – к этому легко можно привыкнуть, но я теряюсь, когда говорят о чуде и воле Божией…

– Это еще не беда, – сказал я. – Беда, если он когда-нибудь задумается о смысле жизни: некоторым это не сходит с рук. А эта Динара…

– Хорошая девочка, – сказала Лу. – Ей семнадцать, и единственное ее увлечение – мотоциклы… ты что-то хотел сказать?

– Я не взял с собой твои туфли, извини…

– Какие туфли?

– Помнишь, год назад я случайно прихватил их с собой…

Назад Дальше