Стален - Буйда Юрий Васильевич 6 стр.


– Год назад… – Она поднялась из кресла. – Как-нибудь потом. Извини, мне надо идти…

Между деревьями загорелись фонари, и лимонно-желтое платье Лу вспыхнуло, когда она вошла в круг света, где ее ждал муж.

А я – я вернулся к Монетке.

Она была счастлива. С нею заигрывали блестящие и богатые мужчины, ей льстили, рассказывали анекдоты, ей несли напитки и сладости, ее шутками восхищались, историю ее поездки на Кавказ за Парампупом слушали с разинутыми ртами, ее роскошное тело олигархи пожирали глазами, забыв о своих быстрорастворимых женах, ее вульгарность была веселой, раскованной и победительной, а когда она предложила спеть, величественный брылястый старик, владевший огромной финансовой империей, снял смокинг и велел «подать музыку».

Принесли аккордеон.

Старик подвернул рукава рубашки, сел на стул подле Монетки и лихо пробежал по клавишам.

И она запела – сначала «Как на кладбище Митрофановском», потом «Однажды я сидела на рояли», затем «У церкви стояла карета», наконец скинула туфли, взобралась на стол и, расставив толстенькие красивые ножки пошире и поддернув повыше подол, раскинула руки в стороны и закричала низким хриплым голосом:

Жили двенадцать разбойников,
Жил Кудеяр атаман.
Много разбойники пролили
Крови честных християн!

Наемный хор, перебравшийся поближе к разгулявшейся толпе, грянул:

Господу Богу помолимся, древнюю быль возвестим! Так в Соловках нам рассказывал инок честной Питирим…

Как же прекрасна была Монетка в те минуты! Как великолепна и заразительна! Как играло ее тело и как трогательно дрожала ее шея, беззащитная в своей наготе! С каким глубоким чувством, с какой страстью рассказывала она новым русским разбойникам историю обращения жестокого бандита Кудеяра в кроткого христолюбца, вдруг ушедшего в монастырь замаливать грехи! И с каким воодушевлением и со слезами на глазах вся эта огромная толпа подхватывала финальные строки старинной баллады, которые хор повторил трижды, с каждым разом выговаривая слова все проникновеннее, все торжественнее, все тише:

Господу Богу помолимся, будем ему мы служить!
За Кудеяра разбойника будем мы Бога молить!

Ее попытались было качать, но тут император всея финансов встал со стула, тряхнул кудлатой головой, крикнул петухом и заиграл на аккордеоне что-то разухабистое, отчаянное, плясовое, и оркестр подхватил, и все мужчины наперебой кинулись приглашать Монетку, и она никому не отказывала, прижималась всем телом к партнеру, хохотала, стреляла глазками, виляла задницей, скакала козой и была на седьмом небе от счастья, и вся эта толпа, словно вдруг забыв о своих миллиардах и дорогих костюмах, бросилась отплясывать с таким азартом, с таким упоением, какое бывает на деревенской свадьбе, когда уже все выпили довольно, чтобы почувствовать себя свободными, но еще недостаточно для драки.

К лимузину нас провожали толпой, мужчины совали Монетке свои визитные карточки, дарили на память зажигалки и портсигары, писали золотыми паркерами и монбланами номера своих телефонов на ее руках, коленках, на ее сумочке, нефтяной магнат нес за нею ее туфли, а она, хохочущая, задыхающаяся от счастья, едва удерживая в руках все эти огромные букеты цветов, только успевала подставлять лоб, щеки, уши и губы для поцелуев, пока не рухнула на заднее сиденье машины и закричала: «Поехали, ямщик! Погоняй!»

А когда лимузин выехал за ворота и между водителем и нами поднялась шторка из непрозрачного стекла, она всем телом повернулась ко мне и спросила:

– За что? Я же тебе нет никто и звать никак, а ты потратил на меня кучу денег. Почему?

– Мне хотелось праздника, и он получился. Конечно, я не ожидал, что ты сведешь всех с ума, но ведь тебе понравилось. Разве нет?

– Чего ты хочешь, Игруев? – Она прерывисто вздохнула. – У меня же нет ничего такого, чтобы… – Она запнулась. – Чего ты хочешь? Почку? Или обе? Больше у меня ничего нет…

Она была все еще взволнована, под ее кожей переливается огонь, глаза в полутьме светились, а когда я протянул к ней руку, она вдруг вся задрожала и бросилась ко мне с такой силой, словно между нами пролегала бездна.

Мы не узнали друг дружку, когда очнулись, и долго лежали на широком сиденье без движения, сплетя руки и ноги и медленно остывая…

– А ведь машина стоит, – прошептала Монетка. – И давно стоит.

– Значит, приехали, – сказал я.

Кое-как одевшись, мы выбрались из лимузина и побрели в темноте к подъезду, взявшись за руки.

Невозмутимый шофер нес за нами цветы и пакеты с подарками.

У лифта Монетка посмотрела на свою руку и со смехом сказала:

– Растаяли…

– Что?

– Все, что они написали на мне, растаяло от пота… номера телефонов, имена – все растаяло…

Кое-как загрузив в лифт цветы и пакеты, я протянул шоферу стодолларовую купюру. Он снял фуражку и с улыбкой поклонился.

Мы ехали наверх, по-прежнему держась за руки и понимая, что нам незачем думать о том, что будет через пять минут, завтра или через двадцать лет, потому что все решено за нас, все решилось там, на заднем сиденье лимузина, но когда лифт остановился и створки двери разошлись, свет вдруг погас, а потом вспыхнул, осветив тело Парампупа, лежавшего на полу в луже мочи и блевотины, полуголого, уродливого, скрючившегося, прижимавшего к боку обрубком левой руки пустую бутылку, и тут я понял, что мир превыше всякого ума действительно существует во всей его неотвратимости и во всем его ужасе…

Монетка с жалобным криком бросилась на колени, попыталась поднять Парампупа, но он был тяжел как труп. Я с натугой поднял бесчувственное тело – Монетка нервно совала ключ в замок – и внес Парампупа в ее квартиру, положил на пол, потом занес цветы и пакеты и – Монетка даже не взглянула на меня – закрыл за собой дверь…

Незадолго до рассвета я проснулся от головной боли, проглотил две таблетки анальгина, запил водкой и снова лег – так удалось дотянуть до утра.

Но потом снова пришлось глотать таблетки и пить водку, и когда в дверь позвонила Монетка, я уже приканчивал бутылку.

Монетка с двумя пакетами в руках прошла в гостиную, обдав меня горячим запахом шампуня «зеленое яблоко», и выложила на диван алое платье, туфли, сумочку, ожерелье, лифчик, пояс с чулками и пакет с кружевными трусиками – все, что было на ней вчера.

– Ага, – сказал я. – Поправиться не хочешь?

Монетка кивнула.

– После вчерашнего, – сказала она, – я чувствую себя дура дурой…

– Зря, – сказал я, разливая водку по стаканам.

– Не знаю, что со мной не так… он же безногий алкаш… да еще безглазый и безрукий… дурость это, конечно, дурость…

– Не переживай, Лиза. Христос ради этой дурости на крест взошел.

– Да ты что несешь, Стален! Он же Христос! А я кто?

– Ты это называешь дуростью, другие называют это любовью. Все дело в словах, Лиза. А платье возьми. Прямо сейчас возьми. И все остальное забери. Оно твое, и тебе оно идет. Ты же видела, как мужики от тебя с ума посходили…

– А что… – Она выпила, тряхнула головой и вытянула перед собой ногу. – Такие ножки на помойке на валяются!

Выпили еще, Монетка сначала поругала меня за то, что я позволяю коту драть обои в прихожей, которые висели лохмотьями, и вообще раскормил скотину, потом сняла халат, надела платье и туфли, протянула мне руку, словно приглашая на танец, я потянул ее к себе, не удержал равновесия, мы свалились на диван, потом я помог ей переодеться, закрыл за нею дверь и лег спать на диване, пахнущем зеленым яблоком, а когда проснулся, понял, что надо идти в магазин за водкой, оделся и вышел, а через день пришел в себя в больничной палате на четырнадцать человек – под капельницей, с погнутой иглой в вене и синяком под глазом.

Не помню, как я оказался в Подмосковье и как попал в эту забытую всеми богами психиатрическую больницу, где зимой спасались от холодной смерти бомжи, ночевавшие под платформами станций пригородных поездов. В страшные морозы они брели по обочинам, падали, вставали, дыша из последних сил, и наконец кое-как добирались до этого двухэтажного здания, и их принимали, потому что им больше некуда было идти.

Кормили здесь кашей на воде, в туалете на полу стояла моча по щиколотки, на втором этаже, в женском отделении, выходили из запоя медсестры, которые делали уколы мужчинам с первого этажа – с ними эти медсестры потом пили и трахались, пациенты по очереди мыли полы, весной сажали картошку на огородах врачей, осенью ее выкапывали и варили в кастрюлях на кирпичах, обмотанных нихромовой спиралью, посылали в поселок за водкой и кефиром гонца – тощего парнишку, пролезавшего через форточку, а потом пели хором, дрались и блевали кефиром…

Наконец меня выписали, вернув документы, пустой бумажник и мобильник.

Я позвонил в редакцию и договорился с начальством, что мой очередной запой будет считаться очередным отпуском.

У подъезда больницы меня ждала продырявленная пулями «буханка», за рулем которой сидела Монетка. Как ей удалось меня разыскать – ума не приложу, а она объяснять не стала.

Когда до Москвы оставалось всего несколько километров, она остановила автобус на обочине, закурила и заговорила, не глядя на меня и то и дело запинаясь:

– Когда мой папаша проигрался вдрызг и не знал, как расплатиться, он расплатился этим. – Ткнула пальцем в грудь. – Вообще-то он был неплохим человеком… умный, веселый, книжки мне вслух читал… – Помолчала. – Я бы простила ему все, но после первого раза, когда я пришла к нему поплакаться, он дал мне рублевую монету и сказал: «На, заработала». Вот этого я ему никогда не прощу. Мужиков могу простить, а монетку – нет. Я в ней дырочку сделала, продела нитку и носила на шее…

– Где он? – спросил я. – Жив?

– Жил с какой-то бабой, а потом его зарезали. Проигрался, полез в драку, его и зарезали. У нас в подъезде собирали деньги на его похороны – я сняла с шеи рубль и отдала. А на похороны не пошла… – Выбросила окурок в окно. – Поехали, что ли…

Мы еще успели в магазин, чтобы купить ей фату в тон платью.

Гости осуждали Монетку за то, что та выходила замуж не в белом платье, а в алом, но все же сходились на том, что и в таком наряде «зараза хороша, очень хороша».

– Заслужил, – сказала она, вручая подарок – платиновый портсигар с многраммой какого-то олигарха. – А зажигалки ихние и все остальное я загнала в ювелирку – как раз на свадьбу хватило. Одну только себе оставила.

Подозреваю, что загнала она и бриллиантовую запонку, оброненную старым банкиром в траву, когда он засучивал рукава, чтобы взяться за аккордеон, но задавать дурацких вопросов не стал.

В загс поехали на мебельном фургоне, чтобы Парампупу в инвалидном кресле было просторно. А застолье устроили в кафе «Эльбрус», которым владел Махмуд Синяя Борода. Пили, пели, плясали, курили у забора, клонившегося над оврагом, и Монетка высоко задирала подол, чтобы достать сигарету из пачки, засунутой под резинку кружевого чулка, и вызывающе щелкала золотой зажигалкой…

Какая-то пьяненькая старушка со срамной бородкой стала выкрикивать пожелание новобрачным: «Чтоб молодому хорошо ссалось, а молодой – сралось!» Ее заставили замолчать криками и свистом, а Монетка объяснила: «Если мужчина больше мочится, у него член хороший будет, а женщина…» Но дальше я не расслышал – в другом конце улицы экскаваторы снова принялись разрушать недостроенный Дом пионеров, пристанище бомжей и бродячих собак, и большие куски битого бетона с грохотом полетели в кузова громадных самосвалов…

Небо потемнело, стало накрапывать, гости бросились под крышу, и я, воспользовавшись суматохой, сбежал со свадьбы.

Вечерело, фонари отражались в лужах, с деревьев медленно падали капли и листья.

Я побрел к «Красногвардейской».

Глава 6,

в которой говорится о мечте русского человека, чувстве дома и Белом квадрате

Когда одиночество перестает быть даром, благом и спасением, когда жизнь кажется никчемной, а слова бессмысленными, когда в голове ясно, а в сердце пусто, когда космос распадается, превращаясь в хаос, когда Достоевский бьется под капельницей в психушке, привязанный к кровати, а Толстой с трибуны Государственной думы требует сурового наказания для тех, кто злостно клевещет на правительство и Церковь, когда лиловая жирная дама глядит у воды на закат, когда в темноте тускло мерцают глаза мертвых детей, когда зловонный ад подступает вплотную к границам души, когда с горящих небес на асфальт падают мертвые птицы, когда дома трескаются и рушатся, погребая под обломками женщин и стариков, когда зло вырывается на улицы, топча правых и виноватых, когда умирающая земля превращается в безжизненную пустыню, освещенную последними лучами угасающего солнца, когда не остается ни одного уха, готового слушать, и ни одного глаза, способного видеть, когда ледяной ветер воет над мертвой равниной, качая деревья, которые больше не отбрасывают тени, и засыпая песком человеческие кости – словом, когда мне становится совсем тошно, совсем невмоготу, я ухожу в мир, где всегда светло и тепло, где гармония неколебима и порядок незыблем, где нет ни прошлого, ни будущего, ни горя, ни радости, где бытие подчинено чистому разуму и наполнено бессмертной красотой, где каждый день пересекаются жизни семи миллионов студентов, беременных женщин, убийц, чиновников, пьяниц, инвалидов, баянистов, гомосексуалистов, пенсионеров, дураков и дурочек, русских, евреев и молдаван, танцоров, лейтенантов, курьеров, гениев, слесарей, мечтателей, небритых мужчин, толстух, цыган и поэтов, где воздух полностью обновляется каждые два часа, – я спускаюсь в метро…

Наверное, никакой другой город на свете не обманывает людей так, как Москва. Человек ищет смысла в скоплениях ее безликих домов, выстроившихся вдоль безликих проспектов, и не находит. Он пытается понять ее, бродя в тех районах, где еще сохранились старинные храмы и особняки, помнящие Ивана Грозного и Льва Толстого, но не понимает. Наконец он оказывается у Кремля, и ему кажется, что наконец-то он все нашел и все понял. Вот образ Москвы, вот образ России, вот цель и смысл русского народа – эта самая большая в мире средневековая крепость, эти островерхие башни со звездами и двуглавыми орлами, эти алые стены, эти купола церквей – наша ось, наш оплот, наш центр. Ведь русские – народ центра, которому необязательно быть главным или первым среди других народов, ему важно иметь центр. И поэтому, даже если когда-нибудь падет Кремль, русские первым делом, едва выбравшись из-под обломков истории, построят новый – с башнями и стенами, со звездами, орлами и флагами, потому что без центра они не народ, не тот народ, который тысячу лет, повинуясь воле Господней, стягивал и стягивает сто народов вокруг Кремля.

Но даже Кремль обманывает, даже он не объясняет до конца Москву.

Она так и останется городом идеи и геометрии, если вы не спуститесь в метро.

Именно там, под землей, где у других народов находится ад, вы найдете наш рай, вы найдете мечту, которая светит, греет и живит образ Москвы, образ Третьего Рима, Града Божия, воплощения могущества, святости и красоты. Чтобы убедиться в этом, достаточно одного взгляда на карту Московского метрополитена с его двенадцатью станциями на Кольцевой линии – двенадцатью вратами Града Небесного. И достаточно оказаться на «Комсомольской» или «Киевской», на «Площади Революции» или «Таганской», на «Маяковской» или «Новокузнецкой», на «Театральной» или «Новослободской», достаточно увидеть весь этот мрамор и гранит, всю эту бронзу и сталь, это барокко и этот ампир, эти колоннады и мозаики, аркады и портики, витражи и скульптуры, этот блеск и сияние, чтобы почувствовать себя – нет, не под землей, не в подземелье, но – в иномирье, в особом и безопасном пространстве со своим небосводом, звездами, стихиями и героями, где торжествует Бог, а дьявол взнуздан, где все прощены и никто не проклят…

Воплощенная мечта русского человека, подчиняющая и наполняющая жизнью закон и порядок, идею и геометрию, – вот что такое московское метро…

Путь от «Красногвардейской» до «Павелецкой» занимает двадцать девять минут, полторы-две минуты – переход на Кольцевую линию, еще восемь минут поезд идет до «Комсомольской кольцевой». Эту станцию называют «воротами Москвы» – сюда текут потоки людей с Казанского, Ленинградского и Ярославского вокзалов – приезжие из Ташкента и Пекина, из Хельсинки и Воркуты, из Мурманска и Таллина, из Владивостока и Адлера…

Назад Дальше