Сборников рассказов советских писателей - Валентин Распутин 12 стр.


Было что-то ждущее в ее опущенных руках, в том, как она уронила под ноги сумку. Еще миг — и Алексей обнял бы Тоню, но встретило его словно бы чужое лицо: ее и не ее. Лицо бледной, йодистой желтизны, приоткрытые, со стертой краской губы, приглушенный, напряженный блеск глаз, будто она ждала увидеть здесь другого, а встретила Алексея.

Он замер, испытывая тревожное чувство вины. Может, ей нельзя было приезжать, а она решилась, приехала, но чего это ей стоило? Она и принарядиться не успела, в тех же босоножках, в светлом ситце, только поддела черные сатиновые шаровары до щиколоток, а на плечи накинула рабочий ватник. Ее лицо без резких переходов, в один тон с игрой вечерних теней, как будто возникающих изнутри, от смятенности, выражение на кем недоверия, вины и тайного, сдавленного зова, шевеление бледных губ, которым не хватает дыхания, чтобы заговорить, — все это мгновенно увиденное Алексеем, а отчасти и воображенное им вызвало в нем чувство, близкое к любви.

— Что-нибудь случилось, Тоня? Могли бы не приезжать, ничего особенного.

— Век не простил бы!

— Это вы меня, Тоня, не знаете.

— Обмана ни один мужик не простит. Чего не куришь? Я в избе табака не люблю, а на лугу — кури.

— Кто у вас дома остался?

— Домовой! Больше некому, — легко уклонилась она, словно ждала этого вопроса. Сбросила босоножки, пальцами ощупала сумку. — Я загадала: не разобьется бутылка — полюбишь меня, а разобьется — неудача, конец свиданке.

— Вы все сделали для неудачи: она чудом уцелела.

— Перебегай со мной на «ты», а то как чужой. Раз познакомились, так тому и быть!

— У меня это не всегда получается. Попробую.

— Привыкай! — сказала она беспечно. — Я сбегаю, искупаюсь. Садись, женишок, на мягкое. — Она бросила ватник почти под ноги ему. — За мной не подглядывай, я, по-ночному, вся искупаюсь.

Луговое озерцо обнаружилось близко.

Алексей увидел поднявшееся вверх в руках женщины платье, светлые и в сумерках волосы — и все скрылось, послышался удар тела о воду, бултыхание, шлепки рук.

Вернулась Тоня не остывшая, а будто разгоряченная купанием, в надетом на мокрое тело платье, с переброшенными через плечо шароварами, скользнула коленями в сено рядом с Алексеем и, будто изголодалась, быстро поцеловала его несколько раз.

— Табаком пропах, мужик ты, мужик… — Она откинулась тяжелым, широким и в поясе телом и, брызгаясь, потрясла мокрыми волосами. — А я луком, слышишь? — дохнула она. — Покушать по-людски некогда: хлеба отрезала, луковицу обмакнула в масло, а соль всегда под рукой. Соли и водки хватает!

— И так каждый день? — Должно же что-то открыться и об ее жизни, кроме магазина, диковатого ее характера, этого ржавого мужского велосипеда, брошенного на землю.

— Тебя накормлю и сама при тебе покушаю. Хочешь, костер жечь? — И, не дожидаясь ответа, поторопилась сказать: — Не будем дрова искать — время терять. Нам и луна посветит, сколько нам того света надо? Встретились, так не заплутаем! Не промахнемся!

Все у нее под рукой, в сумке, в холстине, притороченной к велосипеду; холстину она расстелила между собой и Алексеем.

— Ты хоть — сытый?

— Днем жара умаяла, а после не хотелось.

— Переживал?

Она ждала: очень ей хотелось, чтобы он подтвердил, что переживал, чтобы не ответил грубостью.

— Конечно… волновался.

— Дурачок ты-ы! — запела она. — Чего же ты волновался, Алеша?! Я тебя выбрала, не каждый же день я целуюсь. Или, думаешь, я такая?

— Что вы, Тоня! Как я могу о вас плохо думать?! Ты… мне нравишься… ты… ты мне интересна… — Он укреплялся в этой новой близости, в надежде, что Тоня поймет и его, что не за одним приключением он пришел, что-то начинается между ними и серьезное.

— Будет врать-то! — сказала довольная Тоня. — Тебя только послушай. Ах ты… И-и-и… — Ругательство задержалось на ее языке. — Бутылка, смотри, развалилась. — В руке Тони зеленовато блеснуло горлышко с острыми клиньями стекла. — Это я, зараза, похозяйничала! Как же теперь?

— Да ладно, я бы не стал пить.

— Нельзя тебе?

— Сегодня — незачем.

— Ох, и хитрый ты! — на всякий случай сказала Тоня, не догадываясь о лестном для нее смысле его слов. — Теперь всухомять горло дери. — Она забросила отбитое горлышко в черноту рощи, а затем и осколки, донышко и граненый стакан.

— Хитрости во мне нет, это ты знай, как бы ни сложились наши отношения. Бывало, и надо бы схитрить, а не получается.

— Какие еще отношения? — насторожилась Тоня. — Ты не мудри. Чего на Оку прилетел?

Он рассказал ей о своей работе, даже и о том рассказал — спокойно, с насмешкой над собой, — как оступился в Прибалхашье, обманулся в чувствах, и пришлось уехать, наняться в новую экспедицию.

— Так один и ездишь?

— Зимой поживу в Москве, наберусь ума и — в дорогу.

— А джем кому брал?

— Себе! — Он улыбнулся ходу ее мыслей. — А ты меня на заметку, да? Я, Тоня, скорее безгрешный, чем грешник. Ты меня чем-то задела.

Тоня хмыкнула; она с аппетитом ела намазанный маслом хлеб, колбасу и зеленый, хрустящий огурец.

— Правда, задела. Все мне в тебе интересно.

— Сколько же ты баб помял на веку, шатун!

Алексей закурил, хмурясь.

— Это не разговор. Я человек, не скотина.

— А мы, что ли, не люди? — Его не угадать, похвалила, польстила ему, а он недоволен. — Человек и есть первый грешник.

— Не все же, Тоня!

— Все! Кроме хворых и убогих.

— Быстро ты рассудила: я так не думаю. Для меня каждый человек — загадка.

— Ты ешь, ешь, — торопила Тоня. — И я загадка?

— Великая загадка. Как бы я хотел понять тебя.

Тоня тихо смеялась, раскачиваясь всем корпусом, и в смехе ее, в медлительном перемещении тела таился призыв, завораживающая, притягивающая сила.

— Зачем ты так, Алеша?! — выпевала она. — Потому что я тебя полюбила, да?

— Как — полюбила? — терялся взволнованный Алексей. — Вдруг, ни слова не сказав, полюбила?

— Разве без любви я пришла бы сюда? Все бросила…

— Что же ты бросила? Домового? Лешего?

— Ага! Лешака… Деревню… — сказала она невпопад. — Деревня моя во-о-он где, а мы с тобой где? В лугах. Избу бросила.

— Позвала бы к себе.

— В избу?! — Она рассмеялась с тайным превосходством над ним. — В избу мужа зовут, а не прохожего. Не зима, лето на дворе.

— Мужа зачем звать? — допытывался Алексей. — Муж и сам в избе, если он есть.

— Смотря какой мужик: одного в избе не удержишь, другого не выгонишь. Ты-то на месте усидишь? Небось на недельку к нам прилетел?

— Не меньше месяца, Тоня.

— Ах ты, пес, хороший ты мой! — открыто обрадовалась она, потянулась к нему, схватила за руки, и он почувствовал, что и ее бьет дрожь, ведь она так и сидела в мокром после купания платье. — Алеша ты, Алеша! Месяц! Только измени мне, только попробуй с кем загулять хоть на часок!..

Она звала и поощряла его; тревожась о возможной его измене, она говорила ему, что сегодняшняя их любовь уже позволена, уже она в их сплетенных пальцах, и нечего им ждать, робеть и теряться.

— А почему ты не стал бы пить?

Тоня улеглась сильной, подвижной спиной на его колени, пригибала голову Алексея, заглядывала в глаза сквозь стекла, потом сняла очки, целовала в глаза и губы.

— Хочу видеть тебя ясно, без дурного тумана, — ; сказал он.

— Ну, и чего видишь?

— Ты красивая.

— Дурачок! Уже моей красоты нет, а была.

— Никогда ты не была такая красивая, как сейчас!

— Не знаешь ты, не знаешь…

— И не хочу знать.

— А раньше все вызнать хотел. Я почуяла.

— Теперь мне все равно, Тоня, Тоня, — шептал он в самое ухо женщины, в нежный ее затылок, в висок, в губы, так что звук его голоса не уходил от них никуда, а был с ними и только в них.

— Вот какой ты сильный… карий ты мой! Я тебя старше, а ты меня любишь.

…В луга слетел ветер, короткий, в один порыв, он на ходу внятно расчесал близкий камыш, скрипнул сломанной веткой и затих в густой листве лип.

— Леш! А, Леш! Я иголку принесла и пуговки, хотела пришить, а ты ковбоечку дома бросил. Чего ты вырядился?

— Для тебя.

— Что я, особенная какая?

— Для меня да — особенная.

— Чем же я особенная? — Она и не верила, и хотела услышать приятное: а вдруг что-то есть, чего она и сама не понимает.

— Ты — счастливая, все тебе ясно, все решено. При тебе и другой может стать счастливым.

— Отчего же не стал?

— Кто? — не понял Алексей.

— Не видела я возле себя счастливых. Ты лежи, не смотри на меня. — Она не дала ему приподняться, прижалась виском к плечу, рукой обхватила грудь.

— Так бывает: счастья нет, нет или есть, а человек не замечает его, и вдруг все меняется.

— А за что мне счастье? И как это не приметить ого, если оно при тебе?

— Человек может не знать, в чем его счастье.

— Не в деньгах же! — с сомнением сказала Тоня. — По деньгам я счастливее других.

— Какие у тебя особенные деньги?!

— Есть! — сказала она деловито. — Я в день десятку могу снять, а стала бы красть да ловчить, так и четвертак при мне.

— Это как же снять? Из кассы?

— Нет у меня кассы, в ящике деньги, все в ящике; и за товар, и за труды мои. Хватит у меня на новую избу и на двух мужиков, а счастья на них не купишь. — Тоня поежилась. — Провались они все; я тебя полюбила, ты хороший, только еще впотьмах бродишь.

— Я впотьмах?!

— Ага! Закрой глаза: видишь ты чего?

— Тебя. И с закрытыми тебя вижу.

— Жадный ты… Леш! Где же ты наголодался так, карий? В городе, что ли?..

…Так и полая вода не берет, не кружит человека, как взяла его Тоня, то тихая, будто и руке лень шевельнуться, то ненасытная.

— Умаял меня — и спишь.

— Что ты! — Погладил ее по шелковому, жаркому плечу, чувствуя, как покойно распластано ее тело на земле, в стороне и от ватника, и от сена.

— Я сына родила. Ты думал, я в невестах, а у меня сын. Не знал?

— Откуда же мне знать, — Алексей ответил тихо, без отвергающего удивления: он просто принял и эту новость, и самого сына.

— В деревне секретов кет; захочешь — все узнаешь.

— Знаю, что ты хорошая, а чего мне еще допытываться?!

— Не говори, не знаешь — и не говори! — Тоня села, откинувшись, упираясь руками в траву позади себя. — Не нахваливай, не поверю. Тверезый ты, оттого так и говоришь.

— А если бы выпил? Что, мозги у меня поменялись бы?! Или ругал бы тебя?

Он привлек к себе Тоню; она легла на бок, близко уставясь на Алексея.

— Ты не ругал бы, — сказала неуверенно. — Ты, верно, молчал бы.

— Только и всего?! — Он накрыл ладонью ее щеку и висок, пальцами касаясь волос. — Так я помолчу.

Несколько секунд они лежали тихо, Тоня закрыла глаза, — он ладонью ощутил, как в нее вступал покой, быть может, преддверие сна.

— Не думал, что у меня сын? — прошептала Тоня. — А у меня трое могло быть: хорошо — спохватилась.

— Я думал, у тебя дочка, — тихо ответил Алексей. — Так, привиделось, что дочка… В мыслях дочку видел и избу. Чистая изба, а в ней ты и дочка.

— А отец? Куда отца девал?

— Мало ли что случается.

— Сын! — сказала Тоня холодно, трезво, обращаясь к жизни, какая она есть. — Безотцовщина! Он больше у моих родителей: растет! — будто удивилась она. — У них изба, у меня — своя. Я новую поставила, белую, чистую. У меня в избе хорошо… хоть кричи, хоть плачь.

— А меня не зовешь.

— Нечего тебе там делать, Алеша, — невесело сказала она, — живи, как живешь. Ты меня полюбил ненадолго… Спасибо тебе, Леша.

Тоска и самоуничижение, застарелое, привычное самоуничижение стенали в ее словах, в напевном, кликушеском тоне.

— Ну! Антонина! — прильнул он к ней, давая понять, что он ей защита, и любовь, и друг, как бы она ни оговаривала себя, как бы ни отталкивала унизительной благодарностью. — О чем ты горюешь?! Сын! Мальчик! Он есть, он — живой, и твой, твой… Если еще в доме достаток, чего печалиться? Ты его воспитаешь, хорошим, совестливым…

— Чокнутый ты, Алеша! — простонала Тоня. — Что с тобой делать?! Жил ты когда-нибудь жизнью или не жил.

— Жил! Жил! — смеялся он, снова волнуясь, весь наполненный ею. — И сейчас живу. Или не узнала, что я живой? Ну вот, вот! Живой!

— Карий, а карий! — шепнула она ему на ухо, когда, казалось, и дыхания уже не оставалось для слов. — Что это я все: Алеша да Алеша — фамилия твоя какая?

— Сорокин, — сказал он, ощутив неловкость от этого, ничего не значившего теперь слова…

Землю укрыл туман. Густой, теплый, он зыбился и клубился. Алексей осторожно встал на колени, но и с такой малой высоты видел лицо Тони в струящейся дымке.

Не просыпаясь, она ответила бесшумному движению Алексея: дрогнули ресницы, чуть сомкнулись брови и сразу вернулись в прежнее состояние, как и шевельнувшиеся было бледные губы. На холстине, укрытая ватником, спала женщина, усталая и во сне не знающая безмятежности. Рот приоткрыт, и в легком его оскале настороженность, жалоба, готовность к самозащите. Туман скользил по ее лицу, тек по бронзовой, чуть провалившейся щеке, запутывался в волосах; при слабом свете нового дня Алексей еще и еще убеждался в том, что Тоня, рассмотренная вот так, в упор, Тоня, родившая сына, желаннее ему, чем вчерашняя дикарка.

Теперь она — его женщина, а вместе с тем и не его, он познал ее и мало знал о ней; проснись она и взгляни на него отчужденно, строго, и он смешается, отступит, и снова будет искать ее, теряться от недостижимости своего желания.

С сердцем, полным благодарности, с глупым, зыбким ощущением дома, близости, с иллюзией начавшейся новой жизни, диковинной семейной жизни посереди росистого луга, Алексей побрел к озерцу. Он остановился у осоки, на утоптанном рыбаками пятачке, разделся и вошел в воду. Илистое дно скоро ушло из-под ног, Алексей поплыл. Долго плавал в теплой на зорьке воде, лежал на спине, шевеля кистями, будто стерег тишину счастливого утра, и вдруг принимался ворочаться, нырять и выныривать, как молодое животное, призывающее подругу. Тоня не просыпалась, он и не ждал, что она придет, наслаждался той же мягкой, теплой водой, которой отдала себя вчера Тоня, след его ноги отпечатался в прибрежном иле рядом с ее следом, туман укрывал их одной холстиной, — чего ему еще ждать от этого утра!

За дальними Липками показалось солнце; Алексей заметил, как зарозовел туман и задвигался живее. Вдруг он ощутил на себе чей-то взгляд, почувствовал, что кто-то еще есть у озерца. Может, рыбак пришел на прикормленное место — к тишине, к непуганой рыбе — и услышал бултыхание Алексея.

Стесняясь, как всегда, даже и в бане, наготы, Алексей побрел к берегу. Выходя из воды, он вынырнул из оседающего на землю тумана к режущей ясности утра. Туман стлался над поймой, как не схлынувшая вешняя вода: деревья, кустарники, дальний холм с шлюзовским сараем, правый высокий берег Оки — все плыло по туманной зыби. У одежды Алексея стоял человек: испитой, с ожесточенным взглядом усталых глаз. Ноги по колени утопали в тумане, а узкое тело, длинная шея и небольшая, костистая голова возвышались над поймой. Руки, чуть присогнутые в локтях, свисали вдоль тела, прижимая распоясанную синюю рубаху, ворот расстегнут, видны резкие, с темными провалами ключицы.

Алексей потянулся к рубахе, стараясь не смотреть на мужика.

— Ну, здравствуй! — сказал тот простуженным голосом. — Как ночевал, как рыбалка?

— Я не рыбак.

— Охотник, значит?! Охотник! — повторил он. — Все тебе в охотку, что увидел, то и взял, была бы охота! Рано ты охоту открыл, недельку еще ждать надо. Выходит, ты браконьер!

— Не угадали. — Алексей видел, что мужик не трезв, пьяная развязность и претензия на насмешливый ум выдавали его. — Я и без ружья.

— Не беда! — Он шагнул ближе, не сводя темно-карих глаз с побуревшего в Прибалхашье тела Алексея. — Иного зверя и голой рукой возьмешь… была бы рука поласковее… Вьюн ты… гадина!.. — бормотнул он негромко, про себя, наблюдая, как Алексей нырнул в крахмальную рубаху. — Ты чистый! — воскликнул он с мстительным удовлетворением.

Назад Дальше