Элой - Литов Михаил 2 стр.


Ум человеков всего лишь суетно рассеялся в бесчисленных гипотезах и легендах о существовании в древности некоего райского пространства и золотого времени, а Отец так и остался неприкосновенно умным и непостижимым, и потому он - бог. Отлично, между прочим, мыслили и спутники Отца, что само по себе выше всяких похвал. Безгранично свободные...

- Погодите, - перебил я, - что это за рассказ, где вы его откопали и почему навязываете мне?

- Безгранично свободные, обитатели острова добровольно подчинялись устоявшемуся авторитету вождя, человека, которого они называли Отцом, и если вы сейчас же в мгновенном прыжке, хотя бы и абсурдном на вид, не признаете его богом, я страшно накажу вас, и останетесь без хребта, без волеизъявлений и свободного размышления в последующем. Вам это ясно?

А вообще-то спасались те пришельцы от какой-то неведомой нам беды. И все там, наученные горьким опытом и теперь уже взыскуя безграничного единодушия, продолжала незнакомка с нарастающей трагической ноткой в голосе, умело избегали конфликтов и противоречий. Отметались противоречия внешние и внутренние, изгонялось понятие вещи в себе, всякая вещь получала статус открытой и готовой к любому употреблению. В жизни островитян стерлись грани между конечным и бесконечным, потеряли смысл определения границ, пределов, конца, небытия. На земле, к примеру сказать, процветало царство чудовищных и бессмысленных динозавров, и был риск, что этими животными в конце концов овладеет чрезмерная любознательность ума и нетерпеливость духа. А это ни к чему. Кроме того, динозавры портили ландшафт, своим исполинским снованием нарушая его мирную неподвижность, и Отец распорядился свести на нет эту фауну, что было, в общем-то, перегибом, если вспомнить, что где-либо помимо острова завоеватели расселяться не собирались. Но так они решили. Между тем старики радовались, воспитывая юную отрасль в чистоте, неискушенности и простодушном благородстве. Не в возрасте, а в душах молодых людей, выросших уже на острове, отражалась великая неподвижность времени и пространства; не обременяла их, умнейших, потребность в мысли и чувствах; от рождения легла на их сердца вековая усталость. Имелись и искусственные средства, внушавшие даже отцам и дедам, т. е. лицам в прошлом отнюдь не безгрешным, некую иллюзию собственной чистоты и девственности, равно как и решительное неприятие похоти. Теперь ясно, к чему восходят предания о жизни первых людей в раю и их целомудрии, о запретном плоде, змее-искусителе и последующем грехопадении.

У Отца было двое сыновей и дочь. Старший Сын во всем следовал наставлениям Отца, а младший с сестрой со временем пошли сомнительным путем, помыслили о запретном. Выдержки и хладнокровия как не бывало. Уличив их в тайной связи, Отец не стал держать разоблачение в секрете. На великом вече глубоко возмущенный народ потребовал у согрешивших клятву, что впредь они не преступят закон, воспрещающий кровосмешение. Дело, однако, сошло вдруг как будто на смех - воистину забавно смотрелись напуганные грешники, молившие о снисхождении. Толкаясь, хныча, обвиняюще указывая друг на друга пальцем, выражали они панический ужас перед перспективой возвращения в кромешную тьму мироздания. Хохотали собравшиеся. Посыпались шутливые замечания, что, дескать, этим двоим явно по душе поцелуи, а коль так, следует помочь им в удовлетворении их желания. И вот исправительный ритуал: каждое утро брат с сестрицей должны опускаться возле своего дома на колени и благоговейно целовать завезенный из прежней среды обитания прах предков, некие предприимчиво расфасованные мощи; наказание положили растянуть на год. Толпы зевак сбегались поглазеть на это действо.

Но наказанные и в эту печальную пору своего позора целовали не только священные горсти. Их страсть показывала острую и вероломную враждебность благим запретам. Отец-разоблачитель с некоторым ожесточением бросил клич, сбирая новый представительный форум, и говорилось на том форуме много в высшей степени умных речей. Решением островитян отступников, предварительно усыпив, а вместе с ними и разных животных, птиц, пресноводных и прочая, прочая, прочая, доставили далеко на некую землю и там покинули, сняв чары последнего уютного сна. То были наши прародители, и нам больно зреть их в обличье сорви-головы и распущенной девицы. Но, как ни крути, они-то и создали наш мир тупоголовых, порочных людишек, мир, ведающий свои горести, мучения и радости, свои взлеты и падения.

Отец разулся и босиком бродил взад-вперед по берегу. Навеки разлученный с отпрысками, прослезился он, и Старший Сын получил неожиданную возможность слегка нарушить будничное течение островной жизни проникновенным вопросом: папа, ты плачешь? Однако этот Старший Сын, в свое время доносивший Отцу о грешниках и на форуме стоявший с победоносной ухмылкой, но уже на ритуалах целования праха проникшийся жалостью к брату и сестре, уговаривал Отца, от которого зависело окончательное решение, не бросать несчастных на произвол судьбы. Анекдотическая и по-своему прелестная сторона волнения молодого человека по поводу изгнанников не ускользнула от внимания островитян и даже соблазнила их. Отсекли, да, отсекли малейшие намеки на какую-либо драму любви и ненависти, но это у них между собой, а что им мешает разыгрывать хотя бы и величайшую драму по отношению к отпавшим, которые в известной степени представляют собой их творение?

Миновало время, достаточное, чтобы изгнанники, в катастрофе изгнания обеспамятевшие и уже не помнившие, так сказать, родства, но от рождения все же настоящие люди, в более широком смысле - посланцы небес, вышли из первобытного состояния, овладели человеческой речью, познали склонность к труду и даже набили руку во всевозможных искусствах. Брат с сестрицей умирали и возрождались, чередуя разные обличья и довольно беспорядочно скача с одной ступени самосознания на другую, далеко не всегда лучшую. Старший Сын вздумал попутешествовать среди этого распространившегося человечества, братско-сестринского по сути, на что Отец заметил:

- Воля твоя, иди, но знай, что ты будешь одинок в их мире, который непрост, жесток, абсурден и наполовину заселен людьми, беззащитными перед варварскими обычаями другой половины. - Отец ради торжественности минуты поднял руку; слезы уже давно не набегали на его глаза; он жутко предостерегал: - Ты будешь среди них самым незначительным и неприметным, потому что должен скрыть свое истинное лицо и ничем не выдать себя. Следовательно, ты не гарантирован от гибели. О! Конечно! Случись летальный исход, мы по твоим останкам, буде они отыщутся, сумеем восстановить в тебе жизнь, и ты на это втайне рассчитываешь, но спроси себя, сын, захочется ли тебе жить после боли и страданий, которые там надумают, возможно, причинить твоему телу и твоей душе?

Но в Старшем Сыне клокотал безобидный с виду, однако в свете универсальных законов острова неладный огонь тоски по брату и сестре. Он был готов, самонадеянный, к любым испытаниям, и страх перед вероятным изгнанием, перед карой за чрезмерное любопытство, не остановил его. С другой стороны, мог ли он думать, что рискует сбиться с пути истинного? С какой стати возникла бы у него подобная мысль?

О, и насмотрелся же он на всякое в своих долгих скитаниях! Песьеголовые гнались за ним, угрюмо двигая челюстями, а развратные женщины пытались затащить его в свои притоны. Нетопыри пролетали в ужасающей близости. Гигантские щуки хищно посматривали, высовываясь из воды. В цветущих и дивных краях повидал он жрецов и знатных людей, одетых куда роскошнее, нежели он сам, однако их превосходство над прочими, над толпой, которым они кичились, сошло у него за первобытное варварство, и эти преисполненные важности люди путешественника не заинтересовали. Он смешивался с чернью на пышных и многолюдных улицах засыпанных впоследствии песком городов, слушал сказания о погибающих и вечно возрождающихся богах, убеждался, рассматривая величественные храмы, что спазм страха - что же еще? - судорога отчаяния в исполненном неразрешимых тайн мире заставляли неведомых архитекторов возводить их. В стремлении этих наивных и неугомонных строителей к небу сквозила затаенная, едва сознаваемая попытка преодолеть время и заглянуть в прошлое, которое они считали потерянным и которое искали теперь. Вернувшись на остров, Старший Сын принял решение, имевшее для людей доброй воли выдающиеся последствия. Он решил смешаться с человечеством, стать одним из нас. Не отягощенный нашей глупостью и малодушием, он легко переходил от трепетности живой натуры к настоящей, стройной как сосна и высокой как небо эстетике, а от нее к подлинному творчеству и сел писать книжку, исполненный еще неведомого нашему миру идеализма. Отец не снизошел до возражений.

- Хочешь писать - пиши, - сказал он сухо. - Но не здесь. Нам сочинения пера без надобности.

Так и скитается с тех пор бедолага, то умирает, то возрождается. И все пишет свою книгу.

***

- И с этой ерундой вы пришли ко мне? - сказал я, беспричинно усмехаясь.

Незнакомка ответила:

- Вас угнетает жестокий феодал, и вы грубы, а в книге прописаны высшие правила поведения, так что, ознакомившись с ней по-настоящему, вы достигнете свободы и в дальнейшем будете жить как вольная птица.

- Мне книжка не нужна, довольствуюсь своим скудным умишком, - возразил я. - Пусть это легкомыслие, но я не склонен заглядывать в собственное будущее, а еще менее хочу знать о скитаниях того человека и его проблемах. Я несчастный, придавленный грузом многовекового рабства человек, и ничего хорошего для себя впереди не жду. А что там пишет скиталец о Титикаке и о жрецах, топящих в колодце девушек, это выдумки, распускаемые в неведомых нам странах.

- На озере Титикака... а жрецы бросали девушек...

- Вот, - захохотал вдруг, прерывая рассказ Хрума, наш герой, в какой-то момент получивший имя Элой, - давай я облачу тебя в женское платье, и ты прослывешь кудесником, а я стану... ну, кем-нибудь да стану!.. и мы завоюем разные земли, назовем их Титикакой и обоснуем величайшую в мире империю.

- Вы напрасно хохочете, и к тому же говорите вы, господин, как человек, еще не уловивший глубинной сути.

- Не смею с тобой спорить, ведь тебе видней. А про империю - это так, для красного словца.

- И я в ответ на замечание незнакомки, что я-де не улавливаю сути, сказал, что не намерен вступать с ней в спор. Может быть, сказал я, вам видней. Только, мол, замечаю я, что говорю с вами как-то очень уж красно, а значит, вздорно, что для меня, рожденного тупым рабом, довольно-таки неожиданно и необъяснимо. Возьму на себя, однако, смелость заметить, что бесконечно далек от желания как-либо оскорбить вас в вашем восторженном отношении к этой книжке, ничего подобного, поверьте, у меня на уме нет. Но вы сами принуждаете меня объясняться, и я лишь выражаю свое мнение... А оно для автора данной рукописи совершенно неблагоприятное, ибо я живу себе, насколько мне это позволяют, и нечего посторонним людям, к тому же неизвестного и даже как будто фантастического происхождения, смущать мой слабый ум идеями свободы и вольного полета. Не желаю я, чтоб кто-нибудь, хотя бы и сам бог, сеял в моей темной душе пустые иллюзии и направлял мои взоры к несбыточным утопиям.

Моя собеседница сердито пошевелилась там, в нише, и вымолвила:

- Что же вы как скот? Иль вам по душе научное и вообще опытное, погруженное в исследования познание?

- Ну, с какой стороны посмотреть... И если что где-то смахивает на истину, то зачем, с какой целью мне считать познание непригодным, хотя бы и научное?

Женщины не глупы, но их не назовешь умными, когда они выдумывают для себя особые принципы и, защищая их, дают волю чувствам.

- Но есть тайны, - воскликнула моя теперь уже взвинченная, на редкость переменчивая, быстрая незнакомка, - тайны бытия, тайны истории, тайны духа и человеческих судеб, тайны свободы, равенства и братства, недоступные научному познанию, анализу, пытливости ума, доступные лишь чувству в его непостижимой глубине, глубочайшему созерцанию. Тайны, познающиеся как откровение.

- Опять же, пользуясь счастливым случаем видеть вас, склоняюсь к мысли, что мне послано именно откровение.

Я сказал шутку, намереваясь тем и покончить, ибо не хотел еще слушать и высказывать суждения, достойные школяров, однако гостья не засмеялась, т. е., против моего ожидания, даже бровью не повела на мой ход, не показала и мимолетного настроения в мою пользу.

- Как вы можете, - раздраженно и как-то болезненно шевельнулась она там, в нише, где совершала свою драму, не отрывая при этом лица, - вы, склонный к мистике, не чувствовать, что перед вами незаурядное, из ряда вон выходящее произведение?

- Я больше не интересуюсь мистикой, - возразил я смущенно, тронутый ее порывом, болезненным, как мне показалось, и выдающим в ней нечто даже необыкновенное и фантастическое. - Пусть это не делает мне чести. Допустим...

- Почему вы не признаете, - снова начала она в только что звучавшем уже нездоровом тоне, - что это глубоко и неотрывно в а ш а книга?

- М о я? - воскликнул я тоже с ударением. - Вы, кажется, голословны... на что вы опираетесь в своих заявлениях? на чем стоит ваша правда? В каком же это смысле? в каком смысле книжка - м о я? - Теперь я сделал знак, чтобы она помолчала, пока я говорю. - Только не произносите лишних, пустых слов... Они не станут ответом, даже, скорее, просто насмешкой...

- Однако вы ведь взволнованны, - усмехнулась женщина.

Я пожал плечами. Что мне еще оставалось? Я не сомневался, что она бредит, моя незваная и настойчивая гостья.

Вдруг она, мельком глянув, как я извиваюсь, изумленный и, кажется, уже неясно предчувствующий нечто совершенно удивительное, сказала веско, возвысив свой разнообразный, богатый оттенками голос, зазвучавший теперь то ли как с амвона в пустом храме, то ли как вообще с недосягаемой высоты неба:

- Ваша, вы слышите? - в а ш а - и вы с ней сживетесь, срастетесь... я это устрою!

Признаться, я уже был в замешательстве и разгорячен, уже словно бежал, выбегал из своего подвала, не разбирая дороги... И тут гостья, видимо, заметив мое положение и решив усугубить его, еще меня подстегнуть, громко воскликнула:

- Вы должны принять рукопись внутрь! Вам придется впитать ее... впитать ее в себя, в себя, впитать, безрассудный! - В конце концов она даже закричала, так, как если бы ее озарила внезапная счастливая догадка, но далеким, почти невидимым краем души я вдруг осознал, что она все же предвидела подобный поворот в наших отношениях, подобный вариант, иными словами, она шла ко мне и говорила со мной, зная, что ей, возможно, придется пригрозить мне и даже заявить о каких-то смешных видах на мой счет.

Мне предстоит впитать рукопись, это я услышал и понял. В ответ я снова засмеялся, а затем встал с пола и сказал ей:

- Очень благодарен, но от такой пищи...

Я бы говорил дальше, она нравилась мне, несчастному, мне приятно было с ней болтать, но я осекся: она неожиданно шагнула ко мне, какой-то наплывающей силой своего движения или своей решимости сейчас же свалив меня с ног, и когда она склонилась надо мной, на миг сверкнула, открылась на дне расступившегося полумрака ее красота, в самом деле небывалая. Но это видение словно так запоздало, что уже и вовсе не могло ни повториться, ни вообще после этого непростительного опоздания как-либо существовать. И все же миг произошел, и я ее разглядел, промелькнувшую, женщину не от мира сего, говорящую, впрочем, смешные и нелепые слова. Я беспомощно лежал на спине и растерянно смотрел на нее, буквально заглядывал ей в рот, в глаза, в руки, которые, поворачиваясь ко мне маленькими и светлыми ладошками, замелькали в воздухе, напряженно рассекая его в моем направлении. Как она работала, как трудилась, наступив мне ногой на грудь, чтобы я невзначай не вывернулся! И от ее рук, ее маленьких светлых ладошек что-то пронзительно и горько перевернулось во мне и изменилось вокруг меня, словно образуя атмосферу совсем иной жизни.

Я слышал еще ее отчаянно-грозные восклицания: "так вы отказываетесь? отказываетесь?". Ее голос уносился в какую-то головокружительную бездну, слабел и угасал в недосягаемом для меня далеке. Мне нечего было ответить ей, защитно выплеснуть навстречу. Пожалуй, однако, это уже и не имело никакого значения, равно как она не остановилась бы, вздумай я принять ее условия, - а ведь я совершенно, безоговорочно принимал, я только не понимал, в чем они, не знал, что мне делать! Она впала, и я заметил это словно бы по самой ее красоте, в исступление, я стал для нее мишенью, средством в достижении неких целей и перестал быть в ее глазах человеком, который, по логике вещей, как будто и не способен, вообще не должен глотать рукописи. К собственному ужасу, я покорно открыл рот. Я принялся глотать, пережевывать и заглатывать, не слишком-то тщательно пережевав... Не ведаю, как было в действительности и что именно было в действительности. Туман застилал мои глаза, и незнакомка, величественная, окутанная туманом, возвышалась надо мной, как далекая и равнодушная звезда, протягивала в сумеречный лабиринт моей сомнительной, карикатурной беды гибкую руку с очередной порцией убористо исписанных листочков, и я хватал их зубами, а языком проталкивал сразу поглубже в рот. Что-то такое было... Страшно вспомнить! Скормила...

Назад Дальше