Внизу же не менее искусно, но мельче, было выведено:
«Редактор и издатель Н. Гоголь-Яновский».
– Этакая роскошь, черт возьми! – сам себя похвалил вполголоса художник. – Шедевр!
– Шедевр! – раздалось за его спиной восторженное эхо. – Именно что так.
Гоголь вздрогнул, живо накрыл рукавом свой рисунок и сердито обернулся: над ним стоял, задрапировавшись в свою ночную тогу, остзейский патриций Риттер.
– Прости, Яновский, – начал, запинаясь, оправдываться барончик. – Но я думал, что ты лунатик…
– Думают одни индейские петухи да умные люди, – проворчал Гоголь. – А ты просто хотел поглядеть из пустого любопытства.
– Ах нет. Я сам тоже, видишь ли, собрал букет своих стихов, и ты поймешь, милый мой…
– Понимаю, немилый мой. Охота смертная, да участь горькая. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Ну, а теперь проваливай: мне надо еще до утра окончить. Только, чур, – никому ни единого слова.
– Само собою. Но дай чуточку еще полюбоваться-то! Он просил так умильно, что художник не устоял и раскрыл опять свой рисунок.
– Ну, на, гляди. Тут кругом, видишь ли, будут еще арабески. Вопрос только – в каком стиле, в готическом, византийском или романском?
– О, у тебя все выйдет великолепно. Ведь вот и заглавие-то какое выбрал: «Северная Заря»! А я день и ночь голову ломаю – думаю-не придумаю, как назвать свой сборник: «Парнасские розы», «Парнасские ландыши» или «Парнасские фиалки»? Для цветов поэзии хотелось бы что-нибудь поароматней…
– Поароматней? – переспросил Гоголь, и будь Риттер менее прост, он уловил бы в голосе его предательскую ноту. – Так и быть, придумаю тебе.
– Ах, пожалуйста, удружи!
– А ты когда намерен поднести свой букетец?
– Да хотел было тоже завтра. Все у меня уже переписано. Но без такой заглавной картинки, вижу теперь, совсем не то. Сам я рисовать не умею. Просить же тебя не смею…
– Поэт, как есть поэт. Стихами заговорил! Ну что ж, для милого дружка и сережка из ушка. Хоть все утро просижу, а нарисую тебе и виньетку, только под одним, брат, уговором: не подглядывать!
– Нет, нет, даю слово!
– Честное слово остзейского Фонтика?
– Да, да. Не знаю, как и благодарить тебя, Яновский…
– Не торопись, поспеешь. А теперь, mein Lieber, leben Sie wohl, essen Sie Kohl…
– Иду, mein Lieber, иду!
Глава восьмая
Расцвет и разгром «Эрмитажа»
День, выбранный эрмитами для второго чтения, был воскресный, и потому чтение могло состояться сейчас после обеда. Причем на этот раз в их замкнутый кружок в качестве гостей были допущены, по просьбе Гоголя, и два лучших его друга, равнодушных к. литературе, Высоцкий и Данилевский.
На дворе стояла глубокая осень. Вся земля вокруг «эрмитажа» была усыпана завядшими листьями, и низкостоящее солнце почти уже не грело. Но на душе молодежи была все та же неувядающая жизнерадостная весна. Весело перемигиваясь, наблюдали все за Гоголем, как тот бережно развертывал из газетной бумаги какие-то две цветные тетради: светло-палевую и ярко-розовую.
– Дай-ка взглянуть! – сказал Риттер, узнавший в одной из них свой собственный сборник.
Но Гоголь невозмутимо отстранил протянутую руку и завернул вторую тетрадь снова в бумагу со словами:
– Забыл наш уговор: не подглядывать? Твои цветы я приберегаю для десерта.
– Так барончик тоже набрал кошницу цветов своей музы? – спросил один из эрмитов.
– О, такое благовоние, что за три версты расчихаешься, – отвечал Гоголь. – У меня же простая берестовая корзинка с полевыми цветочками, с лесными грибочками. Единственную крупную заморскую ягодку доставил мне наш общий друг Базили-эфенди и редкостную ягодку сию вы, конечно, тотчас узнаете по духу и вкусу. Чем богат, тем и рад.
К сожалению, мы лишены возможности передать подробный перечень статей первого альманаха нашего великого юмориста, так как альманах этот не дошел до нас. Но о том, в каком роде должно быть его содержание, можно составить себе некоторое понятие по сохранившемуся первому номеру рукописного журнала, выпущенному Гоголем три месяца спустя под заглавием:
«МЕТЕОР ЛИТЕРАТУРЫ»
Январь 1826
Эпиграфом этого номера служат восемь начальных строк крыловской басни «Орел и Пчела». Содержание же следующее:
Проза: 1. «Завещание» (повесть с немецкого) и 2. «Ожесточенный» (начало оригинальной повести).
Стихотворения: 1. «Песнь Никатомы» (отрывок из оссиановой поэмы «Берратон»); 2. «Битва при Калке»; 3. «Альма» (вождь угров, проходивших по Днепру); 4. «Подражание Горацию»; 5. «Романс»; 6. «К***» (на одно прекрасное утро); 7. «Эпиграмма» (насмешка некстати) и 8. «Эпиграмма».
Из сорока двух страниц текста двадцать две приходятся на прозу и двадцать на стихи. Содержание (за исключением эпиграмм) – романтически-сентиментальное, форма – вообще напыщенная и в стихах не безупречная по части рифм и размера. Удачнее остального последняя из двух эпиграмм:
Время было праздничное, погода солнечная, настроение молодых слушателей – точно так же, а читал Гоголь и тогда уже мастерски, особенно юмористические вещи. Такою же вещью заканчивался его первый альманах «Северная Заря». Поэтому, когда он дочитал ее, кругом раздался единодушный смех, а друзья его ударили в ладоши:
– Умора!.. Вот комик-то!.. Второй Фонвизин!
Не смеялся только сам чтец. Большими глазами с непритворным удивлением он оглядел смеющихся.
– Будто уж так смешно! Читал я, кажется, серьезнейшим манером…
– Вот в этом-то и верх комизма, – сказал Высоцкий. – Самое потешное читать с миной новорожденного младенца. Вообще, брат Яновский, я советовал бы тебе приналечь на сей жанр, разработать «низменным» слогом ряд силуэтов с натуры, никого лично не задевая: nomina sunt odiosa (имена воспрещены).
– В каком, например, роде?
– Да хоть бы в таком: современный стоик, маленький, лысенький, с торчащею только над ушами да на затылке нечесаной мочалкой. Круглый год берет холодные ванны. Зимою же, дабы не изнежиться, не вставляет у себя двойных рам и даже в лютые морозы садится в шлафоре нараспашку кейфовать у открытого окошка, а при нем на подоконнике адъютантами восседают два мохнатых цербера, изрыгающих, как два маленьких «вулкана», поистине собачью брань на прохожих обоего пола всех возрастов и званий.
– Браво, Высоцкий! Вот так силуэтик! – захохотали кругом товарищи, тотчас, конечно, узнавшие в описанном стоике учителя арифметики в четырех низших классах – Антона Васильевича Лопушевского, чудака-холостяка, с его двумя презлыми собачонками, так и прозванными им – Вулканами, которые безотлучно сопровождали его на всех прогулках и кидались с лаем на незнакомых и знакомых.
Между тем альманах Гоголя шел по рукам. Кто перечитывал эпиграммы, кто любовался разрисованною обложкой.
– В следующий раз я дам, может быть, и несколько иллюстраций, – пояснил альманашник и достал из газетного листа розовую тетрадку Риттера. – А теперь, государи мои, прошу сугубого внимания. Взгляните на нашего общего любимчика Мишеля. Видите ли, как там витает нечто неуловимое? Вы думаете, что то глупая муха или мошка? О нет! То сама богиня баронских фантазий. Чуете ли вы бьющие в нос ароматы? Вы думаете, что попали на свежеудобренное поле? Пожалуй, что и так. Но какое то поле? Вот вопрос! Поле нашей отечественной словесности, как ведомо всем и каждому от глашатая оной, Парфения Ивановича Никольского, мало еще обработано, того менее удобрено и зело скудно подобающими произрастениями. И вот – нашелся добродетельный муж, который, по достохвальному образцу незабвенного Василия Кирилловича Тредьяковского, на удобрение российского Парнаса вытряс со своего сердца всю дрянь, которая там накопилась.
С этими словами шутник предъявил товарищам сборник Риттера. И что же? На розовой обертке красовалась весьма замысловато составленная из переплетенных между собою навозных вил надпись: «ПАРНАССКИЙ НАВОЗ».
Кошке – игрушки, мышке – слезки. В то самое время, как товарищи разразились гомерическим хохотом, непризнанный стихотвор готов был расплакаться и вырвал свою тетрадь с ожесточением из рук обидчика.
– Так-то ты исполняешь свои обещания!
– Да разве я их не исполнил! – совершенно серьезно отозвался Гоголь. – Не сам ли ты просил у меня чего-нибудь поароматней?
– А вот увидишь, что стихи мои еще переживут меня!
– А тебя доктор приговорил уже к смерти? Ай, бедный! Господа, заказывайте панихиду барону.
– Успокойся, Мишель, – вмешался тут Высоцкий. – Вас обоих – и тебя и Яновского, будут читать еще тогда, когда Державина и Жуковского, Батюшкова и Пушкина давно не будет в помине – но не ранее. Впрочем, если Яновский и остроумнее тебя, то ты зато блестящим образом доказал, что один дурак иной раз может потешать публику более десяти остроумцев.
– Будет, господа, всему есть мера, – заметил самый степенный из эрмитов Редкий. – Все мы здесь покамест дилетанты. Что есть у барончика охота писать – и то благо. Скоро, однако, наступят морозы, и собираться на вольном воздухе нам уже не придется. Так вот, не сходиться ли нам тогда у меня? Жилье мое не велико, но тем уютнее, а Иван Григорьевич нас, наверное, не стеснит.
(Иван Григорьевич Мышковский был вновь назначенный молодой надзиратель, живший на вольной квартире и державший у себя пансионеров из вольноприходящих воспитанников, к которым принадлежал и Редкий).
Предложение Редкина было принято остальными эрмитами, разумеется, с благодарностью.
– А что же, господа, неужто нашему сегодняшнему веселью так и конец? – спросил Данилевский. – Литературные чтения обыкновенно завершаются танцами. Как ты думаешь, Нестор, насчет маленькой кадрильки?
– Думаю, что времени терять нечего, – отвечал Кукольник и галантно протянул руку Прокоповичу, который, благодаря своему пухлому, румяному лицу, мог сойти за даму.
Данилевский в свою очередь обратился к женоподобному Риттеру, который все еще держался в стороне, нахохлившись, как раззадоренный петух:
– Bitte urn einen Tanz, mein Fraulein!
Тот хотел было уклониться, но кавалер насильно потащил его за собою.
затянул Кукольник.
И как остальные танцоры, так и зрители дружно подхватили:
С тех пор, что танцуют вообще французскую кадриль, едва ли не впервые танцевали ее под звуки залихватской малороссийской песни, да еще как! Трое из танцующих – Кукольник, Данилевский и Риттер – считались среди нежинской молодежи лучшими танцорами. А тут они старались еще превзойти себя в комических прыжках и ужимках. Всех характернее, однако, был Риттер: с самым мрачным видом, как приговоренный к смерти, он в поте лица выделывал такие удивительные пируэты, какие французам и во сне не снились.
– Каков артист, а? – заметил про него Высоцкий. – Точно крыловская стрекоза:
– Заплясать свое горе хочет, – пояснил философ Редкин.
Между тем хоровая вокальная музыка, сопровождавшая лихую кадриль, неожиданно привлекла двух молодых зрительниц: Оксану, дочь старика-огородника, владения которого непосредственно примыкали к графскому саду, и одну из ее подруг. По случаю праздника обе разрядились, что называется, в пух и прах и – как знать? – были рады показаться раз молодым паничам во всем своем блеске. Живописный малороссийский костюм, действительно, шел как нельзя более к их свежим загорелым лицам. Остановившись по ту сторону невысокого вала и канавки, отделявших огород от сада, они вполголоса обменивались впечатлениями:
– Гай, гай! Как есть ветер в поле! – говорила одна про Риттера.
– Сокол, не парубок! – говорила про Данилевского другая.
Данилевский-сокол первый же их окликнул:
– Здорово, девчата!
– Здорово, панычи! – бойко откликнулась Оксана, сверкая белым рядом зубов.
– А зубки-то какие! – заметил Гоголь. – А очи! Не очи – солнце! Ей-Богу, солнце! Козырь-девка.
– Сами козыри. Гуляйте, молодцы, гуляйте, песню распевайте!
– А чтоб и вам поплясать? Эй, паны-товарищи, что же вы не пригласите их хоть на гопака? Гоп-тра-ла! Гоп-трала!
– Ну, вже так! – испугалась дивчина. – Чого нам еще дожидаться, Кулино? Ходим до дому.
– Стой! – крикнул тут Данилевский. – Держи их, братцы, утекут!
Не успели две беглянки сделать двадцати шагов между капустных гряд, как были уже настигнуты. Завязалась неравная борьба.
– Пустите, батечки-голубчики, пустите! – раздавалось сквозь плач и смех. – Ой, не давите же так… Будьте ласковы…
Но как ни отбивались дебелые дивчины, а увлекаемые каждая двумя кавалерами, волей-неволей должны были двинуться обратно к «эрмитажу».
– Науме! – заголосила благим матом Оксана. Наум же, ражий батрак ее старика-отца, как по щучьему велению, был уже тут как тут. Прежде чем танцоры успели переправить своих дам на ту сторону нейтральной полосы, он нагрянул со здоровенным колом, выдернутым из обветшалого частокола. Крики боли, брань и проклятья… В следующую минуту две освобожденные сабинянки мчались уже по грядам без оглядки, а сабинянин, отмахиваясь дубинкой, вслед за ними.
– Ай да герои! Лавров сюда, поскорее лавров или хоть капусты! – говорил Гоголь, спокойно наблюдавший из «эрмитажа» за неудачной вылазкой танцоров, которые и со стороны остальных зрителей были встречены заслуженными насмешками.
Но неудача их имела еще и дальнейшие последствия. На другое утро «эрмитаж» оказался разгромленным, стертым с лица земли. Кто сделал это? Сам родитель Оксаны по жалобе дочки или не в меру усердный батрак? Кто бы ни был злодей, он заслужил наказания. В тот же день «эрмитаж» был опять восстановлен, а под вечер расставлены кругом караульщики из своей же братии эрмитов. Ждать им пришлось недолго. Вот из огородничьей хаты показывается Наум с заступом на плече и подбирается опять к «эрмитажу». Вот перескочил канаву и, стоя на валу, опасливо озирается. Иди, иди, друже, не бойся! Но едва лишь он приблизился к дерновой скамье и занес свой заступ, как мстители стаей коршунов налетели на него из засады и, не внимая никаким мольбам, поволокли преступника к недалекому пруду.
Дело было в октябре, когда начались первые заморозки. Над прудом, обсаженным ветлами и заросшим камышом и осокой, поднималось облачко ночного тумана, а поверхность воды затянуло уже ледяною слюдой. Но слюда эта была еще так тонка, что не могла сдержать приговоренного к купанию в ледяной купели. Когда его извлекли опять на сушу, бедняга весь уже окоченел, посинел и едва держался на ногах.
– Довольно с тебя, братику, или нет?
– Довольно…
– От себя это сделал или по хозяйскому приказу?
– По приказу!..
– Ей-Богу?
– Ей-же-ей!
– Ладно. С хозяином твоим еще разделаемся. Ну, пошел. Да впредь смотри, не суй носа не в свой огород.
А «разделались» они с хозяином совсем нехорошо: в вечернюю же пору обеденными ножами подрубили на двух его огородах все кочаны роскошнейшей капусты. После чего, струсив, малодушно забежали вперед: отрядили Кукольника умилостивить директора. Благородный и вспыльчивый, Орлай сначала крепко разбушевался, и дипломату Кукольнику стоило немалого труда уговорить разгневанного защитить их, по крайней мере, от чрезмерных требований владельца капусты.